В 1931 году я переступил порог здания номер 19 на улице Лаффит в Париже – я пришел работать к «Братьям Ротшильдам».
Банк был акционерным обществом, действовавшим от имени коллективного юридического лица; его совладельцами были, помимо моего отца, два моих дяди, Эдмон и Робер. Основанный в 1817 году моим прадедом Джеймсом, банк был изначально французским отделением того европейского Дома Ротшильдов, который основал Майер Амшель и его пятеро сыновей, «франкфуртцев». Давно уже прекратили свое существование неаполитанское и франкфуртское отделения, было близко к краху и венское отделение, что объяснялось глубоким затяжным кризисом в Центральной Европе. И только лондонское и парижское отделения Дома Ротшильдов имели прочное положение.
Рождение и удивительный взлет Дома Ротшильдов в XIX веке были уже для моих современников не более чем легендой прошлого. Огромное состояние моей семьи, созданное благодаря исключительной успешности финансовых операций моих предков, вошло в пословицу и навеки стало связанным с самим именем Ротшильдов. Эта легендарность имени оставляла в тени те реальные усилия, которые были вложены в дело Ротшильдов поколениями их дедов и отцов. Как всегда, за деревьями леса не видать… Но я вырос в этом «серале», и, конечно, гораздо лучше мог представить себе, что же составило величие и репутацию моего прадеда Джеймса и его сына, моего деда, Альфонса.
Вопреки легенде, состояние Ротшильдов отнюдь не связано с разгромом Наполеона. Действительно, начиная с 1815 года Джеймс помогал Виллелю, премьер‑министру Людовика XVIII, собрать деньги на знаменитый «миллиард для эмигрантов», заем, предназначенный частично компенсировать им тот ущерб, который был нанесен в результате грабежей и конфискаций в эпоху Революции. Но звездный час Джеймса настал в 1818 году, когда Франция подписала конвенцию с Австрией, Пруссией, Россией и Англией, согласно которой она принимала на себя обязательства по выплате ущерба физическим и юридическим лицам, пострадавшим от Наполеоновских войн. Общая сумма выплат должна была составить 240 800 000 франков (примерно 26 миллиардов французских франков 1982 года). Джеймс в ту пору был еще молод – ему было всего двадцать шесть лет, к тому же он тогда только что приехал жить во Францию. Но он взял на себя размещение заемных средств, необходимых французскому правительству для выполнения подписанной конвенции. Он предложил правительству условия куда более выгодные, нежели те, которые пытался навязать Франции финансист Лаффит. Благодаря Джеймсу, Виллелю удалось, начиная с 1823 года, осуществить весьма выгодную конверсию этого займа, за что он публично в самых хвалебных словах благодарил Джеймса.
Благодаря этому успеху, неутомимой деятельности и незапятнанной репутации, Джеймс фактически обеспечил себе положение монополиста в области крупных европейских государственных займов, общая сумма которых исчисляется двенадцатью миллиардами золотых франков, прошедших через руки Джеймса за всю его профессиональную деятельность.
Джеймс не забывал и о том, что во Франкфурте в XVIII веке его отец и все его предки были коммерсантами еще до того, как стать финансистами, и он не упускал случая продолжить их традицию. Он приобрел месторождения ртути в Альмадене, в Испании; он послал своих агентов в Калифорнию и в Мексику закупать драгоценные металлы, необходимые для выплавки европейских монет. Более того, он организовал чеканку монет по заказам ряда государств, таких как Пьемонт и Королевство обеих Сицилии. Он организовал закупку хлопка в Новом Орлеане, перепродавая его в Гавре. На Кубу, в Пуэрто‑Рико и в Манилу он посылал своих агентов для закупки табака, который затем продавал различным европейским правительствам…
Как и большинство деловых людей, Джеймс предпочитал держать бразды правления в своих руках, контролировать все звенья в цепи своих дел. Он стал судовладельцем, чтобы его же суда возили его товары – среди судов его флота был трехмачтовик «Феррьер», один из самых красивых и современных для той эпохи кораблей французского торгового флота.
Что же касается промышленной сферы, то здесь Джеймс тяготел к операциям «повышенного риска». Он взял на себя смелость поддержать инициативу молодого человека, Эмиля Перейре, служившего в банке в качестве «маклера по операциям с ценными бумагами за границей». Страстный сторонник строительства железной дороги из Парижа в Сен‑Жермен, он сумел убедить Джеймса в целесообразности этого проекта, и настолько, что Джеймс впоследствии всегда выступал за это новое тогда средство передвижения. Это была эпоха, когда многие еще смотрели на изобретателей железной дороги как на изобретателей «забавной игрушки», когда многие инженеры и ученые (взять хотя бы Араго) заявляли, что пассажиры железнодорожных поездов будут задыхаться в туннелях, и когда Тьер отверг с парламентской трибуны этот проект, казавшийся ему опасным и нереальным. Но Джеймс решил не отступать и сделал смелый, новаторский для того времени ход: он создал для строительства и эксплуатации железной дороги «Компани дю Нор», вложив в нее в основном свой капитал; до самой смерти он оставался председателем совета директоров компании и определял ее финансовую, промышленную и социальную политику…
Его щедрость очень скоро вошла в пословицу, и, как очень метко выразился Прево‑Пародоль, «милосердие и благотворительность Джеймса достойны его состояния». Он не мог оставаться равнодушным к чужому горю. Он признавался, что, ложась вечером в постель, не может заснуть, если знает, что не помог в беде тому, кому мог бы помочь. Так, в 1847 году во Франции случился неурожайный год, и цена пшеницы возросла неимоверно. Тогда Джеймс скупил на бирже все долговые бумаги с гарантиями российского правительства, которые только сумел найти, и предложил царю обменять их на пшеницу и на облигацию в пятьдесят миллионов франков, помещенную на депозит «Банк де Франс». Эта операция была чрезвычайно выгодна для России, и царь Николай I ее немедленно принял. Тогда Джеймс собрал всех торговцев пшеницей и предложил им постепенно снижать цены, получая от него доплату в виде компенсации. Когда Джеймс умер, газеты написали, что в конечном итоге он потерял на этой операции одиннадцать миллионов, но… заработал тринадцать.
* * *
Джеймс всю жизнь прожил в вере своих предков и неукоснительно защищал своих единоверцев. Он сумел добиться отмены пошлины, которой облагались евреи при пересечении границ немецких княжеств внутри Германии. Он сам в ранней молодости переживал неоднократно этот позор, и впоследствии говорил об этой пошлине, что «она была куда более унизительной для тех, кто ее ввел, нежели для тех, кто от нее страдал».
Чувство семейной солидарности было в нем чрезвычайно развито. Он взял его себе за правило и сделал согласие в семье и в делах первой заповедью для Ротшильдов. Не случайно в девизе Ротшильдов «Concordia, Integritas, Industria» («Согласие, Честность, Трудолюбие») слово «согласие» стоит на первом месте не только по алфавиту, но и по сути. Вместе со своим братом Соломоном Джеймс любил вспоминать о том, как старый Майер призвал к своему смертному одру своих детей, пять сыновей и пять дочерей и сказал им:
«Мой отец, прежде чем благословить нас перед смертью, наказал нам жить по Божьему закону и считать всех людей братьями. Он призвал нас делать людям на Земле добро по мере наших сил, без различия их веры и обычаев. Он взял с нас клятву, что мы будем жить в мире и согласии и все вместе продолжим созданное им дело. Он напомнил нам известную притчу о вожде скифов, который на своем смертном одре призвал к себе своих сыновей и показал им колчан, набитый стрелами, предложив сломать пучок плотно связанных стрел. Каждый из сыновей попытался сломать пучок стрел, и ни одному это не удалось. Тогда отец рассыпал пучок и показал сыновьям, как просто сломать одну стрелу за другой. «Так и вы, до тех пор, пока вы будете вместе, вы будете сильны, а в день, когда вы расстанетесь и отдалитесь друг от друга, наступит конец вашему благополучию и процветанию». (Джеймс впоследствии включил в свой баронский герб пять стрел. Эти пять стрел стали эмблемой «Банка Ротшильдов» вплоть до национализации в 1968 году.)
Прочность связей между Джеймсом и его четырьмя братьями была нерушимой. Известно, сколь тесно сотрудничали пять европейских отделений банка Ротшильдов (курьерская служба Джеймса была самой быстрой и оперативной во всей Европе; его служба информации считалась самой эффективной. Но это не мешало братьям‑банкирам соблюдать все меры предосторожности: письма писались на иврите и (в пути может всякое случиться!) никогда не подписывались…
Джеймс умер в 1868 году. Десять тысяч человек, от сильных мира сего до простых смертных, провожали его в последний путь. Люди шли за гробом, похоронный кортеж растянулся на два километра, парализовав на два часа движение по бульварам Парижа. Напечатанные в газетах сообщения о смерти Джеймса содержат признания его заслуг, в них воздается хвала его добродетели, честности, справедливости, а также отмечается его скромность, выразившаяся, в частности, и в том, что перед смертью Джеймс выбрал похороны по второму разряду: все очень просто, никакой пышности (какой контраст с похоронами умершего незадолго до Джеймса его друга композитора Россини!), простой катафалк, без всяких украшений, который везли всего две черных лошади.
Его наследник, мой дед Альфонс, родившийся и выросший в Париже, не познал в детстве суровой атмосферы гетто и получил блестящее французское образование во всех его тонкостях. Банк в эпоху, когда он стал его директором и хозяином, был в апогее могущества и славы. Несколько лет спустя и у моего деда появился шанс продемонстрировать одновременно свою компетентность и свой патриотизм: Тьеру, после поражения Франции в 1870 году, нужен был государственный заем в размере пяти миллиардов для выплаты Германии в качестве контрибуции. Альфонс вместе со своим другом, министром финансов Леоном Сэем, мобилизовал все силы и ресурсы; Альфонс очень помог быстро решить финансовые проблемы: заем окупился в пятикратном размере, став одним из самых блестящих примеров в нашей финансовой истории. Сам Альфонс подписался почти на половину займа, а именно – на два миллиарда сто пятьдесят миллионов [франков]!
Оставаясь верным традиции национальной солидарности евреев, Альфонс, по зрелом размышлении, отказался от сотрудничества со своим лучшим «клиентом», царской Россией, правительство которой он считал виновным в организации кровавых погромов.
* * *
Незадолго до Первой мировой войны Дом Ротшильдов разделился на отдельные национальные Дома, которые, особенно с 1918 года, выбрали для себя в разных странах различные ориентации.
Лондонский Дом стал называться «Merchant Bank». Специализацией этого банка стало кредитование промышленности под залог ценных бумаг и активов. Кроме того, этот банк стал крупнейшим центром финансового консалтинга, посредником и промоутером финансово‑промышленных проектов и технологий. К этому «Н. М. Ротшильд и сыновья» присовокупили деятельность по аффинажу золота и заняли в этой области господствующее положение. И сегодня курс золота каждый день определяется в бюро Ротшильдов в Нью‑Корте, на Сан‑Суизин‑Лейн, в двух шагах от Банка Англии. Не следует забывать, что Сити в Лондоне было центром мировой финансовой жизни до того момента, пока в период между двумя войнами Нью‑Йорк не перехватил у него эту инициативу.
Парижский Дом Ротшильдов, напротив, был связан с финансовым рынком в более узкой сфере, являя собой скорее провинциальный для экономики начала XX века тип банка. Предшествовавшее мне поколение Ротшильдов взяло управление банком в свои руки менее чем за десять лет до Первой мировой войны. В 1914 году ему была предоставлена возможность возродить былую славу на операции, типичной для банка Ротшильдов в XIX веке. Вскоре после начала военных действий французское правительство стало искать возможности крупного займа в долларах. Оно обратилось к банку Морганов, который предпочел иметь дело с французскими Ротшильдами, а не с французским государством. Но на этот раз «Братья Ротшильды» не только ничего не заработали на операции, но провели ее с дебитным сальдо, поглотившим их кредитные средства: они перевели долларовый заем на государственные счета Франции, не взяв за это, с учетом сложностей, переживаемых французской экономикой из‑за войны, никаких комиссионных.
Всегда и при всех обстоятельствах мой отец хотел оставаться бескорыстным слугой своего отечества – Франции. Вильфрид Баумгартнер как‑то рассказал мне, что в течение 1920 – 1930‑х годов, когда он был директором Государственного Казначейства (называвшегося тогда «Движением Фондов»), ему пришлось столкнуться с серьезным кризисом неплатежей, которые он не мог погасить в нужные сроки. Тогда он обратился к моему отцу, и тот, с присущим ему великодушием, ссудил Казначейству требуемую сумму.
Но с 1918 года мир стал иным, сотрясаемым инфляцией и разрушением денежной системы. Поколение моего отца стало постепенно терять почву под ногами. Оно развивалось и росло в условиях исключительной стабильности цен и зарплат, которая продолжалась сорок четыре года, а именно, с 1870 по 1914 год. Это был Золотой век, когда курс валюты не претерпевал никаких существенных изменений и когда не существовало налога на прибыль.
Но уже Джеймс сталкивался с тем, что надо уметь постоянно приспосабливаться к меняющимся экономическим и финансовым условиям, и постоянно размышлял об этом, если верить свидетельствам эпохи. Так, он не принимал и не одобрял теорий, которые в эпоху Второй Империи назывались «неосенсимонистскими», и не одобрял настолько, что даже до определенной степени свернул деятельность банка на период всеобщего увлечения финансистов этими теориями. Он не верил в «народный капитализм», особенно в его финансовое обоснование, и по этому случаю даже написал трактат, в котором предупредил об опасности этой моды, предрекая крах банков «Креди мобилье» в Австрии и во Франции.
Но в целом деятельность банка Ротшильдов до 1918 года охватывала многие сферы европейской экономики. После 1918 года, напротив, ремесло государственных банкиров Европы, коими являлись в течение полутора веков Ротшильды, стало не под силу одному частному банкирскому дому.
* * *
Банк, начиная с 1817 года, размещался в особняке на улице Артуа, позднее переименованной в улицу Лаффит в память о знаменитом финансисте, председателе Совета и министре финансов при Луи‑Филиппе. Совпадение его имени с названием нашего семейного виноградника Шато‑Лафит чисто случайное и, как это видно, не подкреплено орфографией. Здание, приобретенное моим прадедом Джеймсом, некогда принадлежало королеве Гортензии. Джеймс жил здесь всю свою жизнь, и вплоть до сноса этого особняка, в 1968 году, еще можно было видеть комнату, в которой он умер; все в ней бережно сохранялось, как при его жизни. Со временем Джеймс купил соседние с особняком здания и, таким образом, помещения банка занимали дома под номерами 19, 21 и 23 по улице Лаффит…
Вся деятельность банка развертывалась вокруг так называемого «большого бюро». Оно представляло собой просторную прямоугольную комнату с пятью окнами, выходившими на улицу. Между окнами перпендикулярно к стене стояли высокие вместительные столы с конторками, предназначенные для «ассоциированных членов», которые сидели, таким образом, друг за другом.
Сюда, в «большое бюро», приходили служащие банка, посетители, информаторы и маклеры, чтобы получить инструкцию руководителей банка, изложить им свое дело, посоветоваться. Даже если один из ассоциированных членов обладал большими, чем другие его коллеги, авторитетом и полномочиями, организация оставалась абсолютно коллегиальной, и хотя каждый имел персональный кабинет, он удалялся туда только для решения каких‑то вопросов личного характера.
В 1931 году, когда моя работа в банке только начиналась, некоторое оживление в «большом бюро» было по утрам и вновь возобновлялось после закрытия биржи. Во времена Джеймса там, напротив, постоянно царили суматоха и лихорадочное передвижение: бесчисленные посетители приходили по самым разнообразным делам, они сами пытались что‑то предложить или же послушать, что им скажет этот необыкновенный и властный человек, безраздельно господствовавший здесь надо всем и всеми.
Отец Жоржа Фейдо, который работал на улице Лаффит при Джеймсе, так описывает атмосферу банка:
«Надо было видеть, как все в огромном здании банка подчинялось движению волшебной палочки его главы! Какой дивный порядок повсюду! Как послушны и умны служащие! Какое примерное повиновение сыновей своему отцу! Какое чувство субординации! Какое уважение… Не думаю, что в мире найдется еще один банковский дом, где все вещи были бы расположены столь же упорядоченно, в столь же идеальном порядке, были бы столь же тщательно подобраны, отвечали хорошему тону и респектабельности. Во всем чувствовалось, что дело поставлено с размахом, что богатство нажито кропотливым трудом и все здесь основательно; каждый руководитель службы здесь человек высокопорядочный, чистота в помещениях радует глаз; и, наконец, более чем за пятнадцать лет, что я работал в банке, за исключением, быть может, нескольких чересчур эксцентричных эскапад патрона, все, что я видел там, было чрезвычайно благоприятным, корректным и заслуживающим уважения».
Фейдо также с юмором отмечает «настойчивое, не оставляющее надежды, что оно когда‑либо прекратится, шествие толпы друзей трех полов – мужского, женского и нищенствующего».
Такой большой общий зал был во всех частных банках, будь то в Америке, Англии или во Франции. Но после Второй мировой войны, когда претерпели изменения нравы и методы работы, мои кузены и я выступили с инициативой сделать «большое бюро» залом собраний акционеров и заседаний совета банка.
На каждом столе ассоциированных членов располагалась целая батарея кнопок из слоновой кости от электрических звонков, позволявших связываться с руководителями служб, функции которых именовались таинственно «Портфель», «Гроссбух», «Ликвидация». Только один или два «высокопоставленных» служащих удостаивались чести увидеть свое имя под одной из кнопок. Среди всех этих реликтов устаревшей организации труда телефон вносил какую‑то нотку современности, но функция его оставалась чисто декоративной, поскольку мой отец пользовался им чаще для того, чтобы через телефонистку связаться с кем‑нибудь из служащих банка, нежели для звонков куда‑либо вне его пределов.
* * *
В отличие от лондонских Ротшильдов, парижская ветвь нашей семьи, начиная с 1870 года, широко инвестировала капиталы в индустрию, и в особенности большие капиталовложения были в железные дороги, шахты, производство и распределение электроэнергии и конечно же – в нефть. Но и в этом тоже, должен констатировать, наш банк ограничивался лишь участием в управлении, не предпринимая каких‑либо инициатив.
В том, что касается нефтяной отрасли, улица Лаффит следовала прихотливыми путями, которые привели к совершенно неожиданным результатам. По‑видимому, на моего деда произвели сильное впечатление керосиновые лампы, и он сумел предвидеть глобальное расширение их применения. Он купил нефтяные скважины на Кавказе и поставил управлять ими небольшую группу людей, которые разместились на последнем этаже старого парижского здания банка. Сотрудники этой группы осуществляли свое руководство настолько добросовестно, вникая во все тонкости производства, что из Парижа они решали даже вопрос о премировании или, напротив, наказании кого‑то из рабочих на Кавказе.
Результаты их деятельности оказались весьма неплохими, коль скоро в начале 1914 года голландская компания «Роял Датч» купила эти скважины, как мне говорили, в обмен на 10 % своего уставного фонда. Грянувшая через три года русская революция их вчистую разорила, скважины были конфискованы.
Лорд Детердинг, президент «Роял Датч», почему‑то уверовал в то, что Ротшильды все заведомо предвидели и умышленно надули его, с неугасимой ненавистью он их преследовал до самой своей смерти. Я прекрасно знаю, что только богатым дают деньги в долг, но наделять мою семью пророческим даром – это уже из области фантастики!..
Лишь одно событие вывело банк «Братья Ротшильды» из его вечной спячки, но это было событие исключительной важности.
После 1931 года вся Центральная Европа переживала тяжелейший экономический спад. Не миновала чаша сия и венский банк «Кредит Анштальт», возглавляемый моим кузеном Луи де Ротшильдом. Он имел неосторожность дать личное поручительство по долговым обязательствам «Амштель Банка», голландского филиала «Кредит Анштальт», который с наступлением кризиса прекратил выплаты. Мой отец ни секунды не колебался: к финансовой поддержке, пришедшей из Лондона, он присоединил помощь французской ветви семьи; потребовалась очень крупная сумма, чтобы оплатить все долги по обязательствам, взятым на себя Луи, и защитить честь и доброе имя нашей семьи.
Для расплаты с кредиторами «Амштель Банка» венские Ротшильды внесли залог в размере суммы его замороженных активов, которые были затем реализованы нашим банком, и когда в 1939 году вспыхнула война, все долги уже были полностью выплачены. На этот раз операция по спасению закончилась благополучно.
* * *
Мой отец, конечно же, понимал, что в банке я явно недогружен. И вот, через два года моей работы он назначил меня секретарем Комитета управления Компании Северных железных дорог. Во главе этой компании, основанной 18 сентября 1845 года еще моим прадедом, стоял сначала мой дед, а потом – мой отец. Она занималась эксплуатацией самой густой сети железных дорог в одном из богатейших промышленных регионов страны. Служебные помещения компании располагались в здании, примыкавшем к Северному вокзалу, и сообщались с ним. В мои обязанности входило по вторникам и пятницам в четырнадцать часов докладывать Комитету решения, которые представлял на рассмотрение генеральный штаб компании – многочисленная группа компетентных сотрудников.
Хотя моя роль этим ограничивалась, но я постоянно соприкасался с проблемами крупного промышленного предприятия, которое проводило различные банковские операции на финансовом рынке.
Незадолго до моего появления на улице Лаффит мой отец выбрал сотрудника, которому он доверил осуществлять эффективный контроль за деятельностью Компании. Его звали Рене Майер. Этот рослый человек был известен своим авторитетом и компетентностью. Это он в 1937 году вел переговоры с правительством Народного фронта о национализации железных дорог и сумел отстоять так называемую «частную собственность» компаний, что им позволило еще долго удерживаться на плаву в качестве держателей пакетов акций и ценных бумаг. Мы стали друзьями с Рене Майером и особенно сблизились после поражения Франции в 1940 году и позднее, когда он вошел в состав кабинета министров Алжира и приехал в Лондон.
После войны он выбрал карьеру политика, был председателем Совета, а затем в 1955 году занял пост президента Международного объединения угля и стали. В какое‑то время он оставил общественную жизнь, занялся частными делами, но, уступив моим настойчивым просьбам, он в конце концов стал президентом компании «Ле Никель».
В предвоенные годы я испытывал неудовлетворенность молодого человека, занятого малоинтересной работой, и старался воспользоваться любой возможностью, чтобы постичь что‑то новое и заняться чем‑то полезным. Так, я попробовал свои силы в биржевых спекуляциях совсем небольшого масштаба, и это был мой первый опыт подобного рода.
Углубившись в мелкие дела семьи, я открыл для себя компанию «ТЭМ», которая занималась изготовлением электроаккумуляторов. Я не входил в административный совет компании, но фактически возглавил ее. Это было малорентабельное предприятие, и тем не менее здесь я получил первые уроки менеджмента. Деятельность компании осуществлялась в рамках одного из профессиональных соглашений, которые заключило правительство, чтобы ограничить резкое падение цен.
Кризис и война
Сегодня уже стерлось из памяти, сколько прекрасных идей загубил мировой экономический кризис. Руководители промышленности и, в первую очередь, финансисты искали способы отражения удара, нанесенного им кризисом, пересматривали традиционные методы ведения дел, предлагали новые решения. Стагнация вызвала к жизни целую лавину политических и экономических теорий, при этом апологеты самых научных среди этих теорий оказывались в тупике. Со временем распространение фашизма с его идеей автаркии – создания самообеспечивающейся экономики – казалось, принесло наиболее подходящее решение для преодоления депрессии. Но уже с самого начала войны в Испании отвратительный образ идеологии фашизма получил конкретное воплощение. Действия Рузвельта, который боролся с дефляционным кризисом, предпринимая такие меры, как повышение зарплаты, дефицит бюджета и девальвация, шокировали многих американцев и показались им революционными. Во Франции некоторые умные головы проявили неподдельный интерес к этим мерам. В 1981 году правительству Моруа предстояло провести те же самые реформы, но, увы, обстановка оказалась совершенно иной, нежели в 1932 году в Соединенных Штатах, – результаты этих реформ общеизвестны.
Для тогдашних аналитиков этот мировой экономический кризис оставался таинственным и необъяснимым – экономической науки не было. Любые теории, даже самые причудливые, принимались с надеждой, по крайней мере, на какой‑то момент.
Лично для меня все это стало проясняться тогда, когда я встретился с двумя экономистами – братьями Гийом. Они разрабатывали теорию анализа создания и уничтожения денежных документов, а также последствий этих процессов. Математическая модель должна была обеспечить возможность предвидеть инфляционные и дефляционные циклы и заранее определять положение дел на бирже. Но слишком долго было ожидать результатов от их науки, которая находилась еще в эмбриональном состоянии. Как бы то ни было, именно благодаря братьям Гийом я начал размышлять об инфляции как последствии государственной задолженности. Тема неисчерпаемая!..
Это десятилетие, которое отделяло мои тогдашние молодые двадцать лет от начала Второй мировой войны, осталось в моей памяти как время, когда Франция, казалось, застыла в параличе. И не только крах на Уолл‑стрит был тому причиной. Депрессия настигла нашу страну последней, через много месяцев после других европейских стран. При менее динамичной экономике у нас она не достигла подобного уровня. Более пятидесяти процентов населения Франции были заняты непосредственно в сельском хозяйстве или же были с ним как‑то связаны, и потому для нашей страны драматические последствия кризиса в промышленности и сфере финансов оказались менее ощутимы, чем для США и Великобритании, жестоко от него пострадавших.
Безусловно, Франции чудовищно недоставало тех полутора миллионов молодых людей, что полегли на полях сражений Первой мировой; вместе с ними страна лишилась их молодости, их динамизма, энтузиазма, потеряла потребителей и производителей товаров.
Казалось, все оцепенело, ничто не должно было меняться, никаких политических или экономических событий не могло произойти. Франция становилась старой страной, страной стариков, где впервые в ее истории население больше не обновлялось. Это было время, когда на колкий вопрос: «Почему Франция выбирает руководителями этих стариков?» один англичанин ответил: «Да просто потому, что у нее не получается отыскать кого‑то постарше!»
Какой контраст с четвертью века, последовавшей за Второй мировой войной, когда инициатива, рост и развитие, модернизация, индустриализация и поступательное движение укрепляли в сознании людей мысль, что прогресс продолжается…
* * *
В то время как Европа с трудом выходила из ужасного экономического кризиса, Франция продолжала играть свою роль Спящей красавицы. В особенности это касалось деятельности в сфере экономики, ее общей жизнеспособности и ее демографического положения.
Зато политическая жизнь Франции била ключом.
Я не вмешивался в эти политические сражения. И тем не менее, однажды мне довелось оказаться в самом центре беспорядков… за окном моей квартиры на улице Сан‑Флорантен. Это было 6 февраля 1934 года.
Зрелище этого разгула насилия навсегда останется в моей памяти. Финансовый скандал, вошедший в историю как «дело Стависского», в который оказались втянутыми некоторые депутаты парламента и члены правительства, оказался искрой, достаточной для того, чтобы разгорелось пламя большого пожара. При этом «зажигательная смесь» состояла из горечи и недовольства, порожденных экономической депрессией, с одной стороны, и тем обстоятельством, что фашизм набирал обороты, вызывая у всех тревогу и волнения, – с другой, хотя при этом некоторые хотели видеть только пришедшие с фашизмом экономические успехи, что особенно было заметно в Италии.
И вот, 6 февраля «Огненные кресты» (праворадикальная группировка) призвали на демонстрацию, которая быстро превратилась в антипарламентскую. Чудовищных размеров толпа хлынула на площадь Согласия и захватила бы Бурбонский дворец, если бы не действия полиции и войск, давших отпор манифестантам.
Вскоре я услышал выстрелы. Стреляли полицейские, все кричали, в толпе началась паника, люди метались, беспорядочно перебегали с одной стороны площади на другую.
Конная полиция атаковала манифестантов. Бунтовщики бросали под ноги лошадей металлические шарики, лошади скользили и падали. Другие, совсем обезумев, пытались бритвами перерезать лошадям скакательные суставы… Стоны раненых, крики и вопли от страха, стук деревянных подошв по мостовой, выстрелы, громко отдаваемые приказы полицейских чинов и предводителей бунтовщиков – все сливалось в один страшный гул, который поднимался над освещенной площадью.
Паника, исступленная ярость, ненависть и смерть – было двадцать два человека убитых и более двух тысяч раненых – впервые я стал свидетелем такого зрелища; испуганный и потрясенный, я не отрываясь всю ночь смотрел этот грустный и кровавый спектакль.
Уже в следующие дни эстафету подхватили анархисты и коммунисты, которые, в свою очередь, организовали многотысячную антиманифестацию; казалось, закон и порядок покинули столицу.
А через два года победу праздновал Народный фронт. Моя семья невольно оказалась замешанной в эти события, и не только в связи с национализацией. Вспомним, как тогда писали: «Железные дороги, и это было ясно с самого начала, были авантюрой, которая развлекала Ротшильдов». Наше имя звучало в те дни, в основном, в связи со знаменитым слоганом «Двести семей», которым определялся «козел отпущения». Возможно, в другом месте этот слоган был бы кстати, но не здесь, поскольку то, что Леон Блюм возглавлял правительство Народного фронта, напротив, усилило антисемитизм некоторых правых.
Слоган «Двести семей» находил какую‑то видимость оправдания в некоторой неопределенности статуса «Банк де Франс», который еще не был национализирован. Каждый год на Общем собрании акционеров только двести акционеров‑держателей самых крупных пакетов акций имели право голоса. Голоса, который не давал им никакой особой власти или полномочий, однако левая пропаганда ухватилась за это обстоятельство, чтобы утвердить в общественном мнении ту идею, что судьба страны находится в руках двухсот самых богатых семей. Кроме того, все знали, что мой отец является управляющим «Банк де Франс». Блюм и Ротшильд – решительно Франция принадлежит евреям! Здесь не место вновь открывать бесконечные дебаты, где скрестят копья сторонники и противники социальных реформ и будут вновь обсуждаться экономические итоги деятельности правительства Народного фронта. Мне бы только хотелось подчеркнуть первостепенное влияние, которое, на мой взгляд, оказали эти дебаты на коллективное бессознательное французов, более, чем когда‑либо разделенных на два враждебных лагеря, влияние, которым во многом объясняется поведение тех и других перед лицом нарастающей опасности фашизма и, в особенности, в период оккупации Франции.
Буржуазия пережила самый большой испуг за всю свою историю – всеобщую забастовку с занятием заводских помещений; ни с чем подобным они до сих пор не сталкивались и им казалось, что это первые признаки настоящей революции, что их власть и само их будущее поставлены под вопрос. Испуг породил у собственников горечь и агрессивность, которые обернулись против всех левых партий в целом, против Леона Блюма и евреев – в частности, – всех побросали в одну корзину, все рассматривались как приспешники коммунистического Дьявола, сознательно или не отдавая себе в том отчета оказавшиеся на стороне сатаны.
Этот «Великий испуг благонамеренных» охватил также и средние классы, а между тем, зловещая тень Гитлера нависала над Европой. Совсем обезумев, многие считали, что это деградировавшая и прогнившая насквозь парламентская система довела страну до революции. В то время можно было услышать знаменитый лозунг: «Лучше уж Муссолини или даже Гитлер, чем Сталин!», и многие из тех, кто не осмеливался его произносить вслух, тоже так думали. К застарелой французской ксенофобии уже примешивался антисемитизм, чтобы отвергнуть тех, кто бежал из гитлеровской Германии и искал убежища «у нас».
* * *
Когда началась война, каждый, конечно же, выполнил свой патриотический долг. Однако союз между политическими партиями Франции возродился лишь внешне; в массе своей буржуазия затаила неугасшее недоверие к «классам трудящихся», и все понимали, что на этот раз никто не готов ни, нацепив цветок на ружье, рваться в бой, ни «умирать за Данциг».
Ирония истории! Тот самый Леон Блюм, которого в номерах «Аксьон франсез» называли лидером без родины, вождем подонков и международного еврейства, кровожадным зверем, так вот тот самый Блюм после войны станет для тех же самых кругов последним бастионом борьбы против большевизма. Мне довелось с ним встречаться, и, признаюсь, я был буквально очарован этим любезным, достойным, утонченным, артистичным и бескорыстрым человеком, истинным интеллигентом‑идеалистом.
Народный фронт и правительство умеренных, которое его сменило, делали попытки восстановить экономику, перевооружить ее настолько быстро, насколько это позволяло положение страны с отсталой промышленностью, но Франция всегда оставалась в руках замшелых чиновников и трусливых лидеров, которые не имели ни малейшего представления об эффективной организации экономической жизни страны, то есть о том, что наши технократы назовут хорошим «менеджментом»…
Когда немецкие нацисты захватили Австрию, моего кузена, Луи де Ротшильда, племянника моего отца, тут же арестовали. Луи был сыном старшей сестры отца, которую отец очень любил и которая вышла замуж за Ротшильда из венской ветви нашей семьи. Мой кузен отказывался верить, что нацисты представляют какую‑то опасность для всех евреев. Можно себе представить, как арест Луи расстроил моего отца; он поднял на ноги всех адвокатов‑международников Франции, чтобы вести переговоры о его освобождении. К счастью для моего кузена, война еще не была объявлена и Гитлер еще хотя бы делал вид, что считается с тем, какой международный резонанс могут иметь его действия. К концу года усилия моего отца, наконец, дали результат, и Луи смог приехать в Париж, бросив все, что он имел, без всякого вознаграждения.
В Париже его поведение позволяло думать, что он неплохо перенес свое заключение. Через год он эмигрировал в Аргентину, где хотел начать новую жизнь, и там попал в автокатастрофу. Когда его, едва живого, поднимали, то услышали, как он пробормотал: «Им все‑таки удалось до меня добраться…» Тайный кошмар преследовал его в течение всей его оставшейся жизни.
После Мюнхена уже никто не мог отрицать, что слышит, как все ближе грохочут солдатские сапоги. Если сегодняшним поколениям трудно понять то, что оказалось позорной капитуляцией, им следует напомнить два обстоятельства: воспоминание о чудовищной бойне 1914–1918 годов было еще слишком живо в памяти у всех, и никто не хотел поверить, что не за горами новая война; с другой стороны, казалось, что, объединившись, Англия и Франция неуязвимы: как может на них напасть страна, недавно поверженная, только начавшая перевооружаться. За исключением горстки провидцев, все рассматривали Мюнхенское соглашение как мудрый способ избежать войны, а вовсе не как постыдный страх перед поражением.
А в это время гениальный комедиант, правивший Германией, начинал готовить свою великолепную психодраму и искусно разыгрывал трагедию под названием «Политика малых шагов», каждый из которых, клялся он, положа руку на сердце, – последний. Со своей стороны, наша публика, по сути дела, просила лишь о том, чтобы ей позволили оставаться обманутой, когда она не поняла английской пьесы «Умиротворение», изысканным автором которой был Чемберлен.
Воля каждого видеть или не видеть тех, кто в современном мире играет те же самые роли под аплодисменты той же самой публики.
В конце 39‑го года во время одного светского приема Гастон Палевски отвел меня в сторону.
– Мы развлекаемся последний раз. Больше такого не будет, наступает конец света.
Эта мысль меня удивила. Как и почти все вокруг, я ожидал, что будет война. Но чтобы «конец света»? И в то же время нельзя не признать, что за утонченными манерами Палевски и его не сходящей с лица улыбки чувствовалось, что этот человек явно обладал здравым смыслом. Я растерялся.
Трудно отыскать точное определение чувствам, испытанным мною во времена событий, которые история очертила черной краской. Все, что я слышал впоследствии, все комментарии, почерпнутые то здесь, то там, либо вносили разброд в мои воспоминания, либо давали некое официальное освещение тому, что я в действительности пережил. И как можно быть объективным свидетелем своих переживаний и своей жизни, когда воцарилось всеобщее помешательство, когда безумным стал каждый, даже самый малый, самый ничтожный «винтик» огромной машины?.. […]
Когда после войны я вернулся в наш банк на улице Лафит, там работали всего двенадцать человек. Основной костяк служащих ожидал в Ла Бурбуле решения различных проблем как личных, так и связанных с деятельностью банка. Вскоре «Банк де Франс» официально вернул «Братьям Ротшильдам» номер счета, который принадлежал нам более века. У меня сложилось впечатление, что я праздную свой день рождения.
|