Надо было дождаться событий 1968 года, чтобы французский народ смог по достоинству оценить Жоржа Помпиду. Я считаю, что это был его звездный час, в том смысле, который имеют в виду, говоря, что испытания открывают нам человека. Когда государство распадалось на куски, когда власть рушилась, Помпиду стоял, как скала, которую ни одна буря не сдвинет с места.
Посвященная этому вопросу литература пыталась впоследствии объяснить эти события – она же их и эксплуатировала, – и эти объяснения утвердили нас в нашем мнении. Как бы то ни было, здесь не место затевать дискуссии. Если после этих событий каждый утверждал, что он все предвидел заранее, то во время событий никто не улавливал смысла происходящего.
Общество словно бродило в потемках, пока развивалась эта романтическая и одновременно опасная революция, а государство все больше и больше теряло контроль и способность действовать. Беспомощное правительство, похоже, все делало вслепую и вопреки здравому смыслу, а чудовищные демонстрации бесконечно кружились по улицам, словно кусающие свой хвост змеи.
Некоторые улетали самолетами, политики спешили вскочить в отходящие поезда, а кое‑кто просто улетучивался бесследно.
Страх охватывал Париж.
Всякая логика действий исчезла. Арагон на бульваре Сен‑Мишель обратился к молодежи с пламенной тирадой, но получил в ответ жестокие насмешки студентов. Речи ораторов возбуждали самые безумные мечты. В воздухе носились остроты и летали булыжники мостовых, жаркие ночи освещались огнем подожженных автомобилей, но этот праздник расшалившихся под гром петард детей грозил привести к большому пожару. Полиция не справлялась, поговаривали о введении войск. Распоряжения отдавались лениво, власти ничего не предпринимали.
А де Голль, которому приходилось вести корабль сквозь другие бури, и вести с редкостным мастерством, упустил руль из рук. Его знаменитые речи звучали впустую, его появление на телевидении выглядело, как переделка старого фильма, его решения казались нелепыми…
Он словно плыл на ощупь между забастовками на заводах и демонстрациями на улицах, растерянный, неуверенный, утратив ту инстинктивную связь с французским народом, которая и составляла силу Генерала и которую он называл своей легитимностью. Он не только потерял нить событий, он не чувствовал самого себя и утратил политическое чутье.
Не зная, что делать, Генерал исчез…
Многие наблюдатели, тщетно пытавшиеся проникнуть в тайны необъяснимого, полагают, что де Голлю следовало сделать решительный жест и сменить премьер‑министра и правительство.
Каковы бы ни были намерения де Голля в тот момент, когда он пропал на долгие часы, вернулся он «избавленным от злых духов». Вновь найдя в себе силы, которые делали его великим, он произнес судьбоносную речь – ясную, четкую, без недомолвок. Безоговорочная поддержка Помпиду, высокая оценка его личности и его действий развеяли все сомнения, исчезли колебания; и перед несокрушимой уверенностью де Голля улетучилась тревога.
На демонстрацию, куда уверенный в себе Генерал призвал выйти парижан, ожидали горсточку верных ему людей, но пришли, как известно, сотни тысяч. Париж опьянел от радости и ощущения победы. Маскарад закончился…
* * *
Лишь один человек, казалось, сохранил хладнокровие во тьме урагана – Жорж Помпиду.
Сразу же после его возвращения из Афганистана стало ясно, что он будет действовать не так, как другие. Неважно, ошибся он или нет, приказав снова открыть Сорбонну, главное – он взял бразды правления в свои руки.
Одно остается совершенно очевидным. Ни Помпиду, ни кто‑либо другой, не оценил верно масштабы происходящего. Но, прибегая к терминологии верховой езды, можно сказать, что он «взял коня под уздцы» и попытался «настроить ход», как считал нужным. Его образ спокойного мудреца уже тогда контрастировал с неясным предчувствием неминуемой драмы – немного власти, немного либерализма, профессор вот‑вот успокоит разбушевавшихся школяров, сколько он уже их перевидал! (Впрочем, он мне позднее объяснил причину своей кажущейся нерешительности в первые дни: после личных встреч с лидерами профсоюзов у него сложилось впечатление, что все придет в порядок, если он разрешит открыть Сорбонну. Может, кто‑то ему что‑то и обещал, но своих обещаний не выполнил…)
И правительство колебалось, прислушиваясь к демонстрациям, вплоть до переговоров на улице Гренель.
Об этих переговорах писали все. Для меня и, полагаю, для большинства французов, правительство в тот день пришло в себя. С того момента Помпиду владел ситуацией. В течение трех дней и ночей всем казалось, что он вездесущ – спокойный, улыбающийся, уверенный в себе, удивлявший своей физической выносливостью профсоюзных ветеранов, потрясавший всех своим острым и ясным умом, крывшимся в этом полноватом, округлом человеке.
С точки зрения физической, нравственной и психологической он стал человеком, соответствующим своей должности. Я видел в этом отражение личной философии Жоржа: в его глазах непростительной ошибкой для политика было улыбаться своим противникам, пренебрегая теми, кто проголосовал за него. Напротив, он считал, что следует игнорировать противников и привлекать к себе их сторонников, укрепляя собственные позиции. Непоколебимый в противоположность уже сдавшей позиции буржуазии, он стал истинным героем переговоров на улице Гренель. Партия была выиграна; ситуация взята под контроль.
Повышение зарплат и другие льготы были лишь разменной монетой в уже достигнутом соглашении. Помпиду торжествовал, высоко подняв свои знамена.
Как всегда, в памяти зрителей остается последняя картина, если она достаточно ярка. Каждый, даже тот, кто не читал газет, где скопом поносили всех старых политических кляч, каждый отныне был убежден, что лишь один человек, не дрогнув, удержал кормило государства.
С того момента на стол были вброшены кости для другой партии.
Через несколько дней после переговоров Помпиду пригласил нас в Матиньон. То, что он нам рассказал, подтверждало мои впечатления стороннего наблюдателя. Однажды, в частной беседе, он, несмотря на свою обычную сдержанность, признался нам:
– На тот период приходится самый драматичный день в моей жизни. Когда де Голль исчез, ничего не сообщив о своих намерениях, сказав мне по телефону двусмысленную фразу: «Обнимаю вас», земля разверзлась у меня под ногами. Я почувствовал на плечах тяжкий груз брошенного человека и всю ответственность власти. Я не мог понять, чего хочет Генерал, и боялся худшего. Скажу правду, никогда в жизни я так не тревожился…
* * *
Выборы в законодательные органы укрепили его статус героя. Де Голль хотел сменить правительство, но сохранить Помпиду как премьера. Жорж попросил две недели на размышление, продолжая придерживаться теории, которую он как‑то изложил мне: институты Пятой Республики могли слаженно функционировать, только если сохраняется иерархия между главой государства и главой правительства. Если премьер‑министр очень долго занимает свою должность, это может привести к пагубной двойственности. А потому, считал Помпиду, ему следует, хотя бы на время, уйти из властных структур.
Его окружение и друзья, конечно, попытались уговорить его остаться; аргументов хватало. И Жорж, обычно не поддававшийся влиянию других, по зрелом размышлении, согласился с их точкой зрения.
Когда истек назначенный срок, он объявил Генералу, что согласен. Де Голль ответил кратко:
– Слишком поздно. Я только что принял другое решение.
Так случилось, что в этот день я обедал с Помпиду наедине. Он пришел совершенно потрясенным. Он метал громы и молнии, то приходя в ярость, то впадая в тоску. Жорж, всегда прекрасно владевший собой, потерял выдержку и спокойствие, всегда придававшие ему силу. В первый раз я почувствовал, что он задет, уязвлен и очень раздражен.
Тогда и для него тоже начался «переход через пустыню». Какая‑то горечь поселилась в нем, его разговоры были уже не столь изысканны, скептическая сдержанность уступила место какому‑то недоброму настрою.
Я решил поговорить с ним серьезно, и подвергнуть «дикому» психоанализу его отношения с Генералом, не сказав Жоржу, что выступаю в роли аналитика:
«Я уже давно хочу с вами поговорить… на трудную для вас тему. Я размышлял о той психологической ситуации, в которой вы оказались. Де Голль всегда был чудовищно холоден с близкими. Его равнодушие к людям общеизвестно; кстати говоря, отчасти это вообще свойственно великим государственным деятелям; они не могут позволить, чтобы политика страдала из‑за их собственного щепетильного отношения к отдельным личностям. У де Голля, на мой взгляд, к этому добавляется что‑то вроде презрения к человечеству в целом: сторонники кажутся такому человеку бесхарактерными, приближенные – корыстными, остальные люди – фальшивыми. В конце концов, как бы разнообразны ни были люди посредственные, они всего лишь ничтожные актеры на французской политической и исторической сцене. Вы же, Жорж, и только вы, смогли сломать это презрение благодаря вашим достоинствам, вашему бескорыстию, вашему таланту. За многие годы де Голль неоднократно доказывал вам свою дружбу и свое уважение. Он оказывал вам доверие в том, что касалось его частной жизни, он вас допустил в свой ближайший круг и оставил вас в правительстве, в то время как другие были отправлены в отставку. Вы единственный, в ком он нашел сыновнюю преданность, отсутствие личных амбиций и импонировавшую ему энергию интеллекта. Вы получили удовлетворение, вы были горды тем, что овладели этой неприступной крепостью, тем, что вас оценили за ваши моральные качества и способности.
И вот одним июньским днем он вдруг стал обращаться с вами как с посторонним, избранник оказался изгнанным. Вы поняли, если бы он решил сменить премьера, вы бы согласились, но вы не ожидали, что вас могут так безжалостно выбросить.
Дорогой Жорж, у вас – сердечная рана, а не просто уязвленное самолюбие. Скажем прямо: вы думали, что Генерал любит вас, как сына, и вы ведете себя так, как если бы он был вашим отцом».
Жорж несколько минут молчал, а затем наша встреча завершилась. Только на следующий день он сказал: «Ги очень проницателен».
Жорж расстроился не потому, что его отстранили от власти. Вся беда была в том, как это сделали. С его точки зрения, отставка разрушила то представление о себе, которое у него сложилось. Высокомерный и невежливый ответ Генерала, холодность и неприступность, которые Помпиду не раз наблюдал в отношениях де Голля с другими людьми, теперь затронули его лично.
Я не сужу Генерала, который, я в этом уверен, вовсе не хотел убрать Помпиду. Напротив, де Голль, несомненно, видел в нем достойного преемника себе. «Отправьтесь путешествовать, пусть вас узнают за границей», – посоветовал он Жоржу. Политическое завещание де Голля, которое он доверил Помпиду, – и не забрал, несмотря на установившиеся между ними прохладные отношения, – то завещание, которое Помпиду должен был обнародовать в день смерти Генерала, еще одно тому свидетельство. Если де Голль с кем‑то и хотел свести счеты, так это с Францией, или, скорее, с теми французами, которые больше не желали иметь с ним дело. И референдум 1969 года, который многие близкие к Генералу люди, в том числе и Помпиду, считали самоубийственным, был, в конце концов, лишь безнадежной попыткой рассеять сомнения, бросить вызов внешним обстоятельствам и обрести утраченные контакты.
Во всяком случае, Жорж, долгое время продолжал жить с травмой в душе. Он не мог простить тех, кто его предал. Для него теперь существовали только настоящие друзья, которые проявили себя мужественно, говорили с Генералом или пытались с ним поговорить, и жалкие люди, позорно его бросившие. Говорят даже, но у меня нет тому доказательств, что Жорж носил с собой черную записную книжечку, куда были записаны имена тех лиц, кого он окончательно вычеркнул из списка знакомых.
* * *
Когда Жорж стал Президентом Республики, наши встречи стали реже. Может быть, в силу молчаливого соглашения мы оба решили, что не стоило подставлять себя под огонь критики. Он слишком уважал свой пост, чтобы ходить в гости, даже к очень близким людям, поэтому в Феррьер он больше не приезжал.
За два месяца до его смерти мне довелось пообедать с Помпиду наедине. На этот раз он производил такое же впечатление, как всегда. Он чувствовал себя хорошо, вставал, садился, смеялся; у него был живой взгляд и нормальный цвет лица. Я ощутил радость и облегчение, мне показалось, что мы вернулись на пятнадцать лет назад, и я подумал, что ему лучше.
Один из ближайших сотрудников Жоржа Помпиду рассказал мне потом, что президент, не упоминая о своей болезни, как‑то дал ему понять, что скоро намеревается уйти в отставку. Однако казалось, что он собирается «что‑то предпринять», начать заново, во всяком случае, прежде чем уйти, он хотел что‑то совершить. Теперь никто не узнает, что именно…
Еще слишком рано, чтобы судить о месте Жоржа Помпиду в истории нашей страны. Я думаю, со временем его значение лишь возрастает…
Позвольте мне высказать несколько очевидных истин. Кое‑кто хотел бы преуменьшить его деятельность, свести ее к простому желанию индустриализировать Францию. Конечно, это так, но им был задан общий ход событий. Парадокс заключается в том, что этот почвенник, воспитанный средиземноморской культурой, всеми силами и всей волей способствовал ускорению этого процесса. Но не это главное.
Жоржу Помпиду выпала тяжкая доля – он принял огромный груз наследства. Главе государства, одиноко царившему на Олимпе, должен был наследовать глава государства, близкий простым французам. Само по себе то, что приход преемника не сопровождался «поражением в правах», мне кажется чудом. Переход от сверхчеловека к нормальному человеку произошел с помощью политика, выглядевшего добродушным увальнем, и произошел с точки зрения Истории мгновенно. И то, что после ореола, окружавшего Генерала, у французов не возникло ощущения, что прекрасная статуя Президента Республики низвергнута с пьедестала – и в этом тоже заслуга Помпиду.
Институты Пятой Республики обрели стабильность лишь благодаря ему. После величия и мечтаний необходим был реалист. Жорж Помпиду смог сыграть эту роль, хотя и был человеком чувствительным и поэтичным. С этим президентом, воспитанным в близости к родной земле, Франция сумела пойти вперед, пойти медленным шагом землепашца, который не торопясь идет до конца борозды.
|