Каждый год на каникулах посылали нас на практику. Она проходила во многих городах: в Подольске на заводе тяжелого машиностроения; нефтеперерабатывающем заводе в Капотне; на заводах в Куйбышеве, ныне Самаре… И мне это нравилось, не торчать же все лето в Москве. А тут, представляете, предлагают Башкирию, новый город Салават, река Белая, красивые места. И среди чудной природы – 18‑й нефтяной комбинат. Туда наш курс направили, каждому дали по теме курсовой работы и по койке в рабочем общежитии: трудись – не хочу. Накатал я быстро курсовую – дел больше нет. Уехать домой нельзя, пока не кончалось время практики. Видит руководитель практики Дмитрий Дианов, мы его Дианычем звали, что болтаюсь по комбинату, и говорит:
– Юр, хочешь заработать?
– Кто ж не хочет?
– А то смотрю, парень ты вроде здоровый, а одет не очень. Давай на работу устрою!
– Лады, – говорю.
– Найди еще четырех к понедельнику.
Тут хочу пояснить, что значит «одет не очень». Это правда. Про трофейный полупердон, носимый в холода, вы знаете. Летнюю одежду – как описать? Штаны из дерюги под названием «чертова кожа». Брюками назвать нельзя, поскольку формы никакой, но крепкие. На ногах кеды китайские, как раз тогда они появились. Удобные, но рвались быстро. И мне еще мамаша сшила рубашку синего, нет, скорее серого цвета. Как‑то не очень тогда у нее получилось. Вот и весь гардероб. В середине пятидесятых годов семья жила все еще очень трудно. Но мы не унывали. Ходили кто в чем – никто не обращал на это внимания. Как‑то нормально все воспринималось. И настроение у народа царило хорошее. Наслаждались мирной жизнью, общением, спортом.
А деньги… Ну что деньги? Нет и нет. И так хорошо.
От предложения Дианыча отказываться не стоило.
– А что делать? – спрашиваю.
– Скажут на месте. Там установку искусственного жидкого топлива монтируют. Ну, и в цехе КИП, контрольно‑измерительных приборов, расходомерный блок… План заваливают. Вот и ищут вольнонаемных.
На это последнее замечание я тогда не обратил внимания. Подумал, раз сам человек вольный, в смысле шатаюсь где хочу, то естественно слыть и вольнонаемным. Работа достойная – КИП, моя специальность.
Сагитировал я еще четверых студентов. Познакомил Дианыч с бригадиром, очень угрюмым с виду человеком.
– Даю вам корочки, – сказал бригадир по кличке Угрюмый. – Первый раз за вами машина приедет, потом добирайтесь сами. Работа, правда, грязноватая.
Замечание насчет «грязноватой работы» вообще пропустил мимо ушей. Да если бы не пропустил – что толку? Штаны‑то одни.
Написали мы заявления о приеме на работу, снялись на фотографии в пропуске. Утром нас подвозят к проходной. Иду как старший первым. Открывается дверь, пускают меня одного. Дверь хлопает. Лязгает замок. А другая дверь внутрь закрыта. Жду, а она не открывается. Стою в тесном пространстве. Неприятное, скажу, ощущение. Охранник из‑за окошечка осматривает пространство: не проник ли кто еще. Сравнивает лицо с фотографией на пропуске. Все делает медленно, не спеша. Давит на психику. Наконец лязгает засов внутренней двери. И я нежданно‑негаданно оказываюсь – в зоне!
Вы спросите: удивился ли? Абсолютно нет.
Честно сказать, даже обрадовался. В мое время молодому человеку, особенно в те годы, хотелось все самому увидеть, везде побывать, со всем познакомиться. А тут такая удача. Вот так задаром: столько говорилось об этих зонах – и вдруг!
Следом тем же манером пропустили остальных. Проинструктировали: мол, не проносить, не общаться и прочее. Угрюмый повел нас к месту работы. Дал кувалды. Показал, что делать.
Работа оказалась довольно тяжелой. Вернее, не сама долбежка, а, как бы сказать, экология. Долбить целый день еще ничего. Я, кстати, довольно сильным был. А вот само помещение, пыль, жарища неимоверная. Мои товарищи через два дня все слиняли. А я продолжал работать.
Заключенных привозили утром и увозили вечером, лагерь находился где‑то неподалеку. Но работали вместе. И, кстати, такая деталь: поскольку как раз тогда у меня начинались проблемы с шевелюрой, то на лето остригся наголо. Под нулевку. А так как одевался знаете как, то практически не очень от осужденных отличался.
Контакты обозначились сразу, без всяких там инкубационных периодов. Подходит один: «Чаю купишь две пачки?» И в кулаке что‑то протягивает. Начинать с отказа не хотелось, но денег брать не стал. Будет чай, говорю, тогда и отдашь.
Следом другой сует уже по нахалке:
– Гари два пузыря!
Приличные, кстати сказать, деньги. Откуда они их только брали?
– Нет, – говорю.
– Ты что, чугря! Замочим же!..
– Что, так просто?
– А че! Раствор в аккурат подают. Зажмурим, никто не найдет.
– Тогда и чаю не будет.
Последний довод показался логичным, и я остался жив. Впрочем, чай и курево приносил исправно. Заодно посмотрел, как они чифирят. Жуткое дело: пачка на кружку. Крутым кипятком заливают, маленько потерпят и эту иссиня‑черно‑коричневую жидкость заглатывают. Потом доливают, накрывают миской, на ней телогрейка – и когда та, первая, дурь проходит, добавляют еще. Какое нужно иметь здоровье, как вообще работает сердце в таком режиме – понять невозможно.
Они и мне предлагали свой чай, но я оставался зрителем. Хотя, надо сказать, отношения установились нормальные. Трудились‑то ведь со мной обычные работяги, а не те, кого мы на воле называли рецидивистами.
Тех, блатных, я, кстати, почти не встречал, хотя их тоже возили вместе со всеми «на биржу». Не знаю, чем они занимались. Может, в карты где резались, может, еще что. Но не «рабосили», потому что трудиться для них «западло». И начальство с этим мирилось. А пахали со мной одни «мужики» – те, кто попадал сюда, как бы сказать, чисто по‑русски. С кем‑то подрался, что‑то украл. Картошечку колхозную накопал, с завода детальку вынес. Вот и мотает свой срок, ожидая, когда вернется к нормальной жизни. А для блатных жизнь в «закрытке» – дело другое, привычное. Ну, сел. Ну, выпустили. Ну, опять сел. Нормально. Все это их жизненный цикл. Некоторые так приживались – на волю идти не хотели. Но я отвлекся.
Короче, дело вышло так. В один из дней, работая в помещении, я решил на обед не ходить. Жара разморила. Дай, думаю, лучше вздремну.
А в том помещении еще накануне обнаружился один старикашка. В углу примостился. Лежачок там появился – хоть из необрезанных досок, но ровненький. Даже под голову, я еще удивился, наклонная плоскость сделана. Рядом ящик, банка с чаем, пара телогреек. Ну, пришел и улегся. А мне что, лежит и лежит, ничего не просит.
Разморенный жарой, я улегся прямо на бетонном полу. И уснул.
Проснулся от страшной боли в боку. Никак не пойму, в чем дело. Смотрю – рядом сапог. Поднимаю глаза: надо мной лейтенантик стоит, которого раньше здесь не видел. Это он меня бомбит сапогом в бок.
Поднимаюсь – все как в замедленной съемке – и неожиданно для него самого хватаю буквально за бока, поднимаю в воздух и швыряю на пол. Мой, кстати, любимый прием. У других сил не хватало, а у меня получалось. Все‑таки второй разряд по гимнастике. Тренер говорил – хорошая реакция.
Тот с пола кричит: «Стреляй, стреляй!» – охраннику. Он сзади стоит и не шелохнется. Только затвор передернул. Я уж думал его заломать, но хорошо – удержался. Потому что он стрелять не стал. Видно, местный оказался, признал меня, что не зэк, а «вольняга». Но и лейтенант почувствовал, что получил не такую реакцию, как обычно имеют вертухаи от заключенных.
– Кто такой?! – кричит. – Пристрелю!
– У меня перерыв. Имею право.
Испуг, стыд, недоумение – не знаю уж, чего в его крике прозвучало больше. Как псих базарил: мол, дисциплину им разлагаю, устроил тут санаторий. Мне ничего не оставалось, как после каждой фразы его посылать. И он, грозя уволить, ушел. Больше, кстати, его не видел.
Испортил настроение, гад. Бок болит. Сон прошел. Возбуждение не остыло. И тут ко мне подсаживается этот дед:
– Думал, кобздец тебе. Рогатый еще фраерок. Могли грохнуть в натуре.
– Отстань, дед, – говорю. – Ты еще будешь мне… Так просто не получилось бы.
Хотя врал, конечно. Все могло кончиться трагически. Порядки в зоне установились те еще. Пришили бы за милую душу, а потом оформили бы как несчастный случай на производстве. И все – напрасно мамаша ждет сына домой.
– Во духарик! – не унимался дед. – А вроде не вольтанутый. Че понтуешься‑то, в пузырь лезешь?
– Уйди, дед, – говорю. – Без тебя тошно. Собралось тут какое‑то бакланье, еще учит.
– Это ты со мной так?
– А что, нет, что ли? Никто им отпора не дает. Вот и позволяют себе. Нет здесь настоящих, как их называют, законников, авторитетов, паханов. Одни мелочовочники.
Дед молчит – спешить ему некуда. Вообще там паузы приняты.
– А ты, пацан, не заметил, что летеха‑то подгреб к тебе, а не ко мне? Ты на полу прикемарил, а у меня затончик‑то постоянный, с кичарочкой. И он зенки лупал, а не подрулил, не пнул ножкой, летерок малахольный.
– Да он на тебя, наверное, рукой махнул.
– Не, пацан. Он боится. И ты тоже, будешь понтить – большой мандраж словишь. Мне ведь торпеде свистнуть только – по рогам надает как нечего делать.
Я приготовился ответить, но как‑то осекся. Вдруг показалось, что сегодняшние злоключения могут на этом не кончиться. Дед предстал и впрямь какой‑то своеобразный. Так посмотришь – кожа да кости. Худой, как велосипед. Лицо морщинами изрезано. Сморщенное яблоко. Коричневое, но это не загар. На вид лет семьдесят. И что особенно запомнилось: на этом вроде бы старческом, перерезанном морщинами лице – глаза не старца. Пронзительный, сухой взгляд.
В общем, решил лучше не связываться и, чтобы перевести разговор, спрашиваю:
– Дед, а сколько тебе лет?
– Чужие года не считай, своих не дочтешь.
– Не, ну скажи. Вижу, ты тут король. Законник.
– Скоко дашь?
– Ну… семьдесят…
– Обижаешь. Сорок семь.
– Надо же. Хорошо сохранился.
– Дошутишься.
Помолчали.
– А сидка небось не первая?
– Семнадцатая.
– Что? Тебя в сорок семь лет семнадцать раз сажали? И сколько же насидел?
– Двадцать один.
– Во стаж! Погоди, значит, сорок семь минус двадцать один… И, допустим, с шестнадцати… Так ты за всю жизнь на воле всего десять лет, что ль?
– Зато это мое время. У тебя такого времени никогда не было.
– Да мне и не надо.
– Не было и не будет. Потому как я себе хозяин. Не ишачу, на падлу кишки не рву. Этой грабкой, – он посмотрел на свою ладонь, – за всю жизнь тяжельше вафли груза не подымал. А ты раб позорный.
Тут я не сдержался:
– Дед, ты меня извини. О чем ты говоришь? Это вообще не место для жизни человека. Здесь все не так. Здесь вы народ подневольный. Постоянно в страхе перед начальством лагерным.
– Ну, запел. Да я рядом с тобой – вольная птица! Летаю по своему закону. Хоть в клетке, а положняком живу. Не пресмыкаюсь, как вы. Думаешь, на воле живешь? А протри шнифты, кудрявый. Повязан, как петух обхезаный. Сейчас учебой, потом горбатиться будешь. Бабец захомутает. Грызуны пойдут. Зачухаешься, у начальства чесать за ушами начнешь. Да это хуже кичмана.
Речь у него лилась смачная, увесистая и, что особенно удивило, совсем без матерных слов. Я, конечно, понимал блатнячок: как‑никак в родном дворе многие прошли через зону. Взрослые, а потом и дети исчезали и возвращались, обогащая дворовый язык. Но слышал отдельные слова, а не умение думать и говорить на жаргоне, как дед. Основной его тезис сводился к тому, что общество, в котором мы живем, напрочь неправильное. Оно делает из людей крепостных, повязывает законами, специально придуманными для порабощения. И есть каста избранных, как бы рыцарский орден. Это люди «с правильными понятиями». Они не согласны с законами нашего общества, не признают власть, не работают, обычно не женятся и во всех случаях ставят воровскую честь выше жизни.
– Вот вы нас давите. И еще фуфло гоните, что у вас закон, а мы воры. Да, мы воры. Потому что ваш закон отрицаем! Теперь шевели мозгой: что ваша давиловка? Мусоров наслать, в кичман упечь. Это что, позор? Нет, честь для вора. Опустить масть не можете. А вор – дело фартовое. Тут не бабки важны, философия.
Он так и сказал – «философия», это я точно помню. Он говорил, что в лагере жизнь хоть и жестокая, но «без темнухи»: тут никто никому «дуру не гонит» по поводу равных прав. На воле же (у нас то есть) во власти такие кидалы, каких в зоне не сыщешь. По закону для всех равные права, а в натуре – для одного начальства. По закону люди хозяева, по жизни – рабы.
– Все у тя, пацан, в бестолковке перевернуто. Беспредел‑то не здесь, а там (он показал наверх). Ты бы позенькал, какой рог в обкоме сидит. Ему место у параши, а он, если на кого зуб заимел, звонит куда надо – и вышка!
Вот почему воры не идут ни на какой сговор с властями, не участвуют в жизни, не признают государственной машины. Они держат свое сообщество, отгораживаясь правилами и запретами, жаргоном и ритуалами. Они существуют как бы в параллельном мире, в другой системе координат, со своим кодексом чести и «правильными» понятиями.
– Ни хрена себе «правильность», – говорю. – Человек, может, рубль заработал, а ты у него украл.
– «У кого есть – прибавится, у кого нет – отнимется». Знаешь, откуда это? Библию надо читать. Бог устроил мир не по вашим законам, а по понятиям.
Все это я слушал, как ахинею. Но эта ахинея натыкалась на одно обстоятельство. Передо мной сидел явно живой, разумный человек, умом намного превосходивший многих из тех, кто на воле указывал путь в жизни. Одного я не мог понять: ради чего все его утраты и риски? Ну, выйдет отсюда, насшибает рублей по карманам. А дальше что?
– Дальше, – говорил он, – дерну в Уфу, там больничка, в больничке – сестричка, у сестрички – ампулка, в ампулке – ширево. Беляшка. И все! И свободен!
– Свободен? И все?
Между тем после стычки с лейтенантом положение мое на зоне явно переменилось. Блатные не приставали, мужики как‑то зауважали. Угрюмый стал поручать более сложные дела. Поставил даже руководить работой заключенных. И те, как ни странно, слушались, хотя и посмеивались, что работаю, «как дурдизель», без перекуров.
Так что, когда подошел срок прощаться, оказалось, что со многими вроде «закентовался». Даже дед как‑то по‑своему пытался продемонстрировать расположение, что‑то ласковое на прощание сказать:
– Ты за мышцами‑то не гонись. Во бычара какой, все выпирает. А вколи тебе внутривенный – сразу сдохнешь. Только мышечный можно. В этих мускулах смысла нет.
– Дед, ты брось эти речи. Мне ни тот ни другой не нужен.
– Да я так просто. Говорю, ты со своим здоровьем никуда не годишься.
Запомнилось, однако, другое напутствие, сказанное однажды как бы без повода и невзначай: «Ты упертый. Буром прешь. Это ништяк, ежели не прогнешься. А продавливать будут. Не давят знаешь что? Подушку, на ней отлеживаются. А тебя ломать надо, выбирать и глушить. Такие нужны для показа».
На его груди я видел наколку: «Бог не фраер, он простит».
Много лет прошло с той летней встречи в башкирском городе Салавате на строительстве 18‑го нефтяного комбината, цеха контрольно‑измерительных приборов.
Да и предвидение его «ломать будут, глушить для показа» позже сбылось со 100‑процентной вероятностью.
На целине
После четвертого курса и поездки в студенческом отряде на целину меня хотели исключить из комсомола. История эта длилась целый год. Всем надоела. Друзья заключали пари, преподаватели не знали, как относиться к студенту, чья фотография красуется на Доске отличников, а из ЦК партии идут звонки с требованием – исключить.
Кажется, единственным, кого все это не волновало, оставался я сам. Даже не вспоминал о случившемся. Другое не давало мне покоя в той истории. Тогда произошло первое столкновение с советской властью, пошатнувшее наивное студенческое представление о ее справедливости.
Но все по порядку. Шел такой фильм – «Мне двадцать лет». Его название лучше всего подошло бы к моему рассказу. Вообразите, лето, степь, красота несусветная, и среди всего – мы, молодые, сильные, жизнерадостные. Ведь только звучит скучно – «студенческий отряд» да по «комсомольской путевке». А на деле: ночь, тишь, луна, суслики всякие шмыгают из‑под фар. Если, как утверждают мистики, жизнь оценивается суммой райских минут, проведенных на грешной земле, то в число самых счастливых у меня попадут рабочие часы там, в бригаде, в степи, в восемнадцати километрах от целинного совхоза «Комсомольский».
Знаете, какая там луна в августе? Оторопь берет. Идешь по ночной тракторной колее мимо зарослей чалиги, такого низкорослого, побитого ветрами и холодом кустарника, и вдруг – пожар. Степь начинает полыхать. Огонь поднимается и вот‑вот охватит то место, где ты идешь. Ужас безмолвно надвигающегося на тебя огня заставляет невольно ускорить шаги, хотя чувствуешь, что не пожар. И вдруг из‑за горизонта поднимается невиданная в наших местах огненная луна! «Ух ты, черт!» – в сердцах ругаешь собственный страх и останавливаешься, чтобы полюбоваться тем, как минуты назад черная и неприветливая целинная степь осветилась таинственным холодноватым светом и все проявилось по‑новому, не как днем.
Но вернусь к прозе жизни.
Формально должность моя называлась не комбайнер, а всего лишь помощник комбайнера. Но так уж случилось, что наставнику нашему пришлось наблюдать за нашей работой издалека. Жалели мы его, пока ехал на уборочную, не выдержал железнодорожного безделья, затосковал, запил, как умеют пить лишь на Руси. То есть по‑черному. И оказался в соответствующем состоянии… Тут рассказы расходятся: в общем, не удержал равновесия, налетел на какую‑то железяку, повредил позвоночник. Ходить не мог. Сидеть тоже. Дотащили его до хирурга, предложили остаться в больнице. Но наш заслуженный комбайнер, как истинно русский мужик: «Пусть умру, – говорит, – но на поле».
И вот каждое утро мы с моим другом Борей Захаровым везли его на работу, подсаживали бедного на высокий стог, водрузив сверху флаг, чтобы какая‑нибудь шальная машина не схватила беднягу своими железными лапами и не отправила в большую копну, а то и куда подальше. И он, полулежа, знакомил нас с устройством прицепного комбайна, учил чинить, что сломается, за что в бригаде исправно начисляли ему зарплату, вполне, впрочем, заслуженную.
Знаете, друзья, что такое счастье. Вот это оно и есть, получить в полное распоряжение гигантскую, мощную, добрую машину. И очень умную, что бы там ни говорили всякие трактористы.
Как мы там вкалывали! Любо‑дорого поглядеть. Работали мощно, победно, на пафосе. Впервые в жизни я ощутил высшую сладость самозабвенного труда как смысла человеческого существования.
Не все согласны с такой философией. Многих раздражал наш энтузиазм. Особенно выделялся один лодырь из местных, Васька Трунов. Только что освободившийся после отсидки. Он был то ли лентяй от природы, то ли косил под вора в законе, а те, как известно, никогда не работают. Но только из всей студенческой приезжей команды сразу же выделил меня, вероятно, как полную себе противоположность. И буквально не давал проходу. Его раздражало все. И что вкалываю с утра до ночи, и что оправдываю авральный энтузиазм.
– Зря горбатишься, фраерок, – пророчил, глядя на меня, как рыбак на червяка. – Что соберете, все равно пропадет.
Самое жуткое, что он оказался прав.
|