Но Петр‑то в чем виноват? Разрабатывая регламенты, вводя западноевропейские государственные институты и порядки, он стремился лишь упорядочить систему государственного управления – ведь унаследованная им государственная машина не выдержала нагрузок времен Северной войны и начала разваливаться, как старая телега. Заменил он ее лучшим, что было в то время у других народов, – камералистскими институтами, которые на протяжении многих десятилетий успешно решали проблемы все более усложнявшегося управления. Ваши сетования относительно "кастрации" западноевропейских образцов при пересадки их на русскую почву несостоятельны, поскольку Петр вовсе не собирался переделывать Россию в западную страну, вводить в ней присущие странам Запада политические порядки. Представления о его "западной ориентации", якобы "вестернизации" проистекают от плохого знания исторического материала. Этот широко распространенный в западной науке термин к реформам Петра вообще неприменим! По мнению Петра, Россия должна остаться Россией, но улучшенной, обновленной. Он слишком хорошо знал и свою страну, и страны Запада и не питал никаких иллюзий в отношении первой и вторых.
Нет нужды подробно говорить о том, как Петр любил Голландию. Его Петербург – несомненная реплика Амстердама, подчас буквально воспроизводившая различные стороны городской жизни, о чем свидетельствует архитектура, Невский флот, Новая Голландия и т. д. Читая царскую переписку с посланником в Гааге князем Б. И. Куракиным, нельзя не обратить внимание, что Петр в огромных количествах закупал для себя одежду, обувь, посуду, другие вещи. Порой кажется, что он ел исключительно голландские продукты. В 1717 году царь заказал миниатюрную модель дома, которая должна была дать жене представление "о чистоте, удобствах и роскоши домашней голландской жизни".
Кажется странным, что во время своего длительного пребывания в Голландии в 1717 году Петр, думавший о дальнейшей реформе государственного аппарата России, занимался всем чем угодно, но только не изучением политического строя любимой страны (вместо этого он с нетерпением ждал, когда нанятый им шпион Г. Фик привезет ему документы о государственном устройстве Швеции). С огромным уважением Петр относился и к Англии. В шутку говорил, что трону русского царя с радостью предпочел бы должность английского адмирала. Однако когда мы обратимся к его преобразованиям, то не найдем в них (кроме, пожалуй, морского дела и архитектуры) никакого влияния Англии и Голландии – самых передовых стран того времени. Конечно, он увлеченно изучал эти страны, сравнивал с Россией. Вспоминая в Амстердаме Москву, Петр писал: в Москве "на такой высоте такая грязь, мы здесь и ниже воды живем, однако сухо". Его занимал вопрос: как же так, в Голландии вся земля – со дна моря, природных богатств никаких, а живут богато, а у нас в России всего вдоволь, а живем бедно и грязно.
Как любой пытливый человек, он желал понять, в чем же причина этих различий, и, кажется, понял. Восхищение голландским штатсгалтером (то есть военным предводителем) и одновременно английским королем Виллемом (Вильгельмом) III Оранским не скрыло от Петра, что ни в Голландии, ни в Англии Виллем не обладал властью, сопоставимой с российским самодержавием, и что страны, которые он так любит, в сущности не самовластные монархии, а республики. Мы не знаем, что Петр думал о республиканском строе, но нам известно, что Петр поспешно покинул заседания Генеральных штатов Нидерландов и оставил без комментариев свое посещение английского парламента летом 1698 года. Перед царским посещением Тауэра организаторы визита спрятали выставленные для всеобщего обозрения топоры, которыми отрубили головы королеве Марии Стюарт и королю Карлу I, опасаясь, как бы русский царь не выбросил в Темзу эти орудия казни монархов. Как известно из довольно реалистичного анекдота, позже Петр довольно категорично заметил: "Аглинская вольность здесь не у места как к стенке горох, надлежит знать народ, как оным управлять". Из этих и многих других свидетельств вытекает, что Петр был убежден в своеобразии пути России, в том, что не парламентаризм, свободы, республиканские порядки послужат основой для процветания России, а он сам, его самодержавная власть и личная просвещенная воля.
Впрочем, не будем модифицировать его мышление. Вероятно, что в ответ на наши рассуждения о парламентаризме и республике он бы сказал: "Да бросьте, ребята, рассуждать о пустом, просто надо много трудиться, не поднимая головы, и будет благо и людям, и стране – посмотрите на искусных голландцев и англичан. А вы этого не понимаете. Посему самодержавие – правление полезное, как власть учителя в школе. Я покажу вам, как трудиться, а кто не послушает меня – вот моя палка!" Этот вывод он делал, когда с голландскими плотниками строил корабли на Плещеевом озере под Переславлем‑Залесским, воевал против шведов, возводил Петербург, колесил по Европе. Он хорошо усвоил начала протестантской этики труда, бережливости, богобоязненности и пытался внедрить их в русскую безалаберную жизнь. Петр был убежден, что дело не в форме правления, а в следовании простым законам жизни – трудись, будь добросовестным и честным. Петр стремился не просто утвердить эти начала с помощью законов, но показать, как это работает, научить всему своих, как ему казалось, ленивых подданных – русский народ. В нем прочно сидел наставник, мастер. Свою жизнь он воспринимал как бесконечную школу, которую он проходит вместе с народом. Недаром жизненным лозунгом Петра были слова, выгравированные на его кольце: "Аз есмь в чину учимых и учащих мя требую". Личный пример он ставил выше всего. Хорошо известна хрестоматийная речь Петра перед Полтавским сражением, которую от первой до последней буквы сочинил Феофан Прокопович. Там высокие, даже трескучие слова про отечество, веру и прочее. А на самом деле все было гораздо проще. В Поденном журнале Петра Великого сохранилась запись: государь, "едучи мимо салдат своих, изволил их ободрять, говоря тако: "Делайте, братия, так, как я буду делать, и все, с помощию Всевышнего, будет добро. За победою, после трудов, воспоследуете покой"". Вот и вся идеология его царствования.
С годами, по мере накопления опыта, он стал ощущать себя (или, как теперь принято говорить, позиционировать себя) учителем, точнее Мастером, который гордо показывал людям свои мозолистые руки, хвастался, что знает четырнадцать ремесел. Самое важное кроется в том, что он знал, чему и как он будет учить русский народ. Естественно, дело не во владении конкретными ремеслами (хотя и это, полагал Петр, в век господства рационализма и картезианства тоже полезно: знание морского дела или ремесла никогда не повредит дипломату или губернатору), а в "служении отечеству". Для Петра самодержавие было "работой", тяжким трудом, ответственной обязанностью, бременем, которое "воля Всевышнего Правителя возложить изволила, оное оставляем непостижимым судьбам Его". Это цитата из Морского устава 1720 года, точнее из вступительной части, в которой говорится о заведении морского дела в России. Так и в других сферах Петр чувствовал себя обязанным провести реформы. Еще в 1695 году, находясь под осажденным турецким Азовом, он сформулировал идею собственного служения России: став по воле Бога царем, будучи "назначен" на эту должность, он должен честно, истово, не покладая рук трудиться во славу отечества и, если потребуется, отдать за него жизнь.
Эта, в сущности, протестантская идея служения была для него актуальна на протяжении всей жизни, придавая смысл его деятельности. Свое предназначение как Мастера Петр видел в распространении подобных убеждений, поэтому с радостью наблюдал плоды своего труда. В указе 1723 года он писал: "Что мало охотников (заводить мануфактуры. – Е. А. ) и то правда, понеже народ наш, яко дети, неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают, которым сперва досадно кажется, но когда выучатся, потом благодарят, что явно из всех нынешних дел не все ль неволею сделано, и уже за многое благодарение слышится, от чего уже и плод произошел".
Недоброжелатель:
Это так красиво, заслушаешься. Но давайте‑ка посмотрим на этот предмет с другой стороны. В вашей "песне во славу трудолюбивого самодержавия" есть один очевидный изъян. Еще Н. М. Карамзин, ревностный сторонник монархии, был убежден, что самодержавие – это не самовластие и тирания, пример которых он увидел в царствовании Ивана Грозного, которого называл тираном и убийцей. По мнению Карамзина, истинное самодержавие есть "законная монархия", которая хотя и сама устанавливает законы, но следует им, показывая своим подданным пример законопослушания и избегая губительной для народа и страны тирании. Так вот, Петр, руководствуясь благими целями, стремясь создать обширный свод законов о власти, был далек от позднейших понятий "законной монархии". Для него самодержавие было не чем иным, как самовластием. Он в определенном смысле повторил путь Грозного, превратив самодержавие в тиранию, что затем привело к эпохе дворцовых переворотов и утверждению безграничного и порой капризного самовластия.
Этот поворот обнаруживается в ходе Петровских реформ и в первую очередь при осуществлении преобразований политической системы. Прежде всего, эта реформа привела к разрушению традиционных институциональных форм русской государственности XVII века, которые в историографии справедливо называли "самодержавием с Боярской думой". При ее оценке необходимо избежать влияния петровской пропаганды, породившей устойчивый стереотип, что до Петра система власти была примитивной, "архаичной", неэффективной – так впоследствии представлялась вообще вся Россия XVII века. То, что в учебниках называется кризисом политической системы первых Романовых, было на самом деле ее удушением и уничтожением властной волей Петра Великого.
Между тем при ближайшем рассмотрении административная и политическая конструкция, ставшая результатом развития русской государственности на протяжении всего XVII века, была достаточно эффективной, гибкой, способной реагировать на изменения обстановки, могла совершать то, что социологи называют "политическим творчеством", принимала и усваивала навеянные временем и опытом других народов инновации. Это не значит, что система была лишена типичных для российской власти недостатков, но она была развивающейся, а не застойной. Иначе и не могло быть – мы хорошо знаем, как возрождалась Россия после ужаса Смуты, интервенции, мятежей, гражданской войны начала XVII века. Когда делегация Земского собора, избравшая на трон Михаила Романова, весной 1613 года явилась в костромской Ипатьевский монастырь, где тот скрывался со своей матерью старицей Марфой, и огласила адресованную ей грамоту с просьбой отпустить сына на русский трон, то она "слышать того не восхоте". Старица Марфа была убеждена, что ее сына ждет страшная участь прежних правителей, когда "Московского государства всяких чинов люди по грехам [их] измалодушествовались, дав свои души прежним государем, не прямо служили" и разорили всю страну, так что в России воцарился невиданный разбойничий террор и анархия – незадолго до приезда делегации сами Романовы благодаря подвигу Ивана Сусанина чудом спаслись от шайки убийц и мародеров. Сам избранный царь "с великим гневом и плачем" также решительно отказался от предложенной чести быть государем страны, в которой "боляре и воеводы в самовластии блудяху". Лишь после многочасовых уговоров Марфа согласилась, и Михаил поехал в Москву, на тот момент представлявшую собой выжженную пустыню. Его короновали в Успенском соборе, где еще заметны были следы разорения. Постепенно страна, которая недавно чуть не исчезла с карты мира, начала возрождаться. Она поднялась из руин даже при слабой власти царя, в условиях войны с мощной Речью Посполитой (в 1618 году польско‑литовские войска во главе с королевичем Владиславом, по‑прежнему претендовавшим на русский трон, дошли до Арбата, где их с трудом остановили полки московских воевод). Но уже при сыне Михаила – царе Алексее – Россия превратилась в самостоятельное, сильное государство. Значит, у народа и власти хватило внутренней силы возродить страну из пепла, значит, это была жизнеспособная система.
Отметим основные черты политического строя России XVII века, избегая упрощенного славянофильства. Самое главное: первые Романовы не правили Россией самовластно, как впоследствии Петр и его преемники. После Смуты постепенно сложилась довольно гибкая политическая система, обеспечивающая качественное взаимодействие и функционирование всех властных институций тогдашней России. За практикой управления стояли правовые, хотя и не всегда письменно зафиксированные отношения государя, элиты, сословий и всей земли. Эти весьма эффективные и сбалансированные отношения учитывали весь спектр возможных факторов – личностных, родственных, имущественных, религиозных и других. Важные решения проходили общественную апробацию. Земские соборы как регулярные съезды выборных от всей земли, постоянно действующая Боярская дума и ее палаты и комиссии, дворянские и городовые корпорации были действенными институциями, гармонизирующими властную вертикаль. По различным каналам – посредством выборов и согласованных мнений сословий на Земских соборах, боярских совещаний с царем и без него, коллективных челобитных служилых дворян и посадских людей, в крайних случаях даже через требования участников бунтов (а без этого массовые движения не обходились) – верховная власть постоянно получала сигналы от общества, с учетом его интересов корректировала свою политику, стремясь к балансу собственных, государственных и сословных интересов.
Петр полностью разрушил этот устоявшийся десятилетиями баланс, он уничтожил связи разных страт общества и тем самым ликвидировал всю систему сдержек и противовесов, препятствовавшую усилению режима самовластия и тирании. Невозможно представить себе, чтобы в XVII веке выборными от всей земли был принят такой фантастический указ о престолонаследии, который огласила в 1731 году императрица Анна Иоанновна: по ее воле престол должен был перейти к еще не родившемуся (!) сыну ее малолетней племянницы Анны Леопольдовны, которая будет выдана в будущем за еще не известного никому иностранного принца. Только через девять лет Анна Леопольдовна, выданная замуж за принца Антона Ульриха Брауншвейгского, родила мальчика Ивана Антоновича. А если бы она была бездетна или родила девочку?
Было несколько причин, способствовавших гибели сословной государственности XVII века. Во‑первых, сыграло роль противостояние кланов Милославских и Нарышкиных. Этот крайне вредный для государства конфликт расшатал элитарное единство правящей верхушки, чего не случалось в России со времен Смуты, даже во время кризиса времен Раскола.
Во‑вторых, для будущего России не прошло даром трудное детство и юношество Петра, сформировавшие у него страх и ненависть по отношению к традиционной России с ее государственными институтами и обычаями. Эта ненависть, порой бессознательная, немотивированная и неаргументированная, стала решающим фактором не просто обновления России, о чем уже говорилось, но и разрушения старой системы, которая тем не менее даже при Петре худо‑бедно функционировала. Общеизвестно, что решившую судьбу страны победу под Полтавой летом 1709 года в значительной степени осуществили старая армия и старый государственный аппарат, еще не претерпевшие кардинальных перемен.
В‑третьих, в решающий момент проявилась политическая немощь элиты, обессиленной борьбой двух кланов и хованщиной. Среди политиков того времени не оказалось сильных, неангажированных фигур, которые могли бы защитить общепринятые нормы взаимоотношений самодержца и общества. Бояр того времени можно понять – они пеклись о своей голове, ибо в условиях кланового противостояния сама попытка "урезонить" царя могла быть расценена как выступление против Петра на стороне ненавистных ему Милославских.
В‑четвертых, одной из причин разрушения Старого порядка стало то, что допетровская традиционная система государственных и общественных отношений не отлилась в устойчивые нормы, отраженные в письменном праве и закрепленные в юридической практике. К моменту прихода Петра к власти процесс юридического оформления политических институций затянулся. Земские соборы как прообраз парламента не обрели четкости и структурированности. Боярской думе также не удалось преодолеть свою аморфность и приобрести устойчивые формы, способные превратить ее в высший представительный орган сословного типа, подобно палате лордов. Одновременно, при явном росте значения неродовитой служилой бюрократии и очевидной бюрократизации, Боярская дума не превратилась и в чисто бюрократическое учреждение типа постоянного совета высшего чиновничества, который координировал государственное управление, хотя, конечно, появление Расправной палаты как постоянного "судебного департамента" Боярской думы свидетельствовало о движении в этом направлении. Но это движение было резко прервано Петром.
Поначалу Петр считался с Боярской думой, прибегал к ней (вспомним, что в 1696 году именно она приняла столь важное для страны решение о начале строительства флота). Вернувшись из‑за границы в 1698 году, царь для введения режима самовластия воспользовался так называемым мятежом стрельцов, который вовсе не был попыткой государственного переворота (как его изобразили следственные комиссии, сидевшие в застенках Преображенского), а лишь формой коллективной челобитной московских стрельцов, оказавшихся вдали от дома в тяжелых условиях. В этот момент в сознании Петра ожили детские страхи мая 1682 года, ночные кошмары августа 1689 года, и он как бы разорвал виртуальный "договор", который всегда существует между правителем и обществом. Тогда он впервые и прибег к жестоким, показательным, устрашающим общество репрессиям – напомню, что при расследовании мятежа через пыточные камеры прошло не более сотни стрельцов, а 2 тысячи без всякого следствия и суда были умерщвлены самыми страшными казнями. Не случайно те месяцы 1698 и 1699 годов, когда пьяные оргии Петра сменялись кровавыми казнями и наоборот, напомнили обществу страшные времена террора Ивана Грозного. Народные умонастроения выразились в убеждении, что "ежели государь с утра крови не попьет, ему и хлеб не есца". В расправах над стрельцами царь прибег к известной для всякой тирании кровавой поруке, заставив бояр собственноручно отрубать головы приговоренным к казни стрельцам.
Начав Северную войну, Петр отправился в "поход" (так в допетровское время назывался выезд государя из Кремля) и более уже не возвращался в свои кремлевские палаты. Выйдя из традиционного правового поля, он как бы повторил опричнину Ивана Грозного: резко изменил государственный строй, сузил круг лиц, причастных к выработке стратегических решений, и фактически стал управлять страной самовластно, не считаясь с мнением ни элиты, ни служилого сословия, ни Земли. При этом царь почти прекратил пожалования в думные и придворные чины, лишив правящую элиту традиционной поддержки и подпитки. Примечательно, что он прибег к так называемой смеховой культуре, используя издевательское шутовство для унижения старых политических институтов. В насмешку над авторитетом Боярской думы царь стал жаловать в бояре своих шутов. Во время заседаний Всепьянейшего собора и безобразных многодневных святочных "славлений" уважаемых думцев не спасали от публичного позора и издевательств ни чин, ни возраст (как и во времена Ивана Грозного). Лишив правящую элиту подпитки новыми назначениями в бояре и другие думные чины, Петр тем самым уничтожил Думу, традиционно состоявшую из немолодых людей: через 10 лет она попросту вымерла от старости – ее численный состав сократился со 110 до 10 человек! При этом облеченные огромной властью петровские эмиссары, гвардейцы, подобно новым опричникам, начали в грубых формах повсеместно осуществлять надзор за деятельностью государственного аппарата. Первым человеком в государстве стал безродный Меншиков, получивший огромную власть и неограниченное доверие государя. Известно, что во время казней стрельцов в 1698 году он кичился, что самолично умертвил двадцать приговоренных к смерти – чем не опричник, вроде Васьки Грязного или Малюты Скуратова!
А теперь свяжем все это с так называемой государственной реформой, необходимость которой Вы так убедительно доказывали, однако рассмотрим ее в контексте ликвидации прежней системы властвования. Опасавшийся потенциальной оппозиционности элиты и общества, объединенных вокруг старых институтов, Петр решительно встал на путь усиления бюрократического элемента в системе власти в ущерб сословному и общественному представительству, реально существовавшему в допетровской России. Неудивительно, что западноевропейские (конкретно – шведские) политические модели он очищал от всего, что относилось к парламентаризму и самоуправлению. Ему не нужны были ни Земские соборы, ни Земля с ее Миниными и Пожарскими, ни уважаемые представители городов и весей, ни государственные деятели типа Адашева, ни патриарх. А лучше всего ему подходила серая биомасса чиновничества, послушного, исполнительного, хотя и вороватого. Но и это не беда – даже лучше: вор свою вину знает, он на крючке, он неспокоен, по ночам у него, как говорили в XVIII веке, "подушка вертится", он всечасно боится, как бы его за должностные преступления на дыбу не потащили. Зато есть уверенность, что он никогда не перебежит на сторону врага, ибо знает, где кормится и кого за это следует благодарить. Поэтому позже, чтобы упорядочить взятки как необходимый элемент успешной работы бюрократии, был придуман замечательный институт "акциденции" – "от дел дозволенные доходы". Если ты берешь деньги с просителя в обход, с нарушением закона, это караемая государством взятка – смотри на раскачивающегося на виселице губернатора князя М. П. Гагарина. А если все делаешь по закону и обдираешь просителя как липку, то это не взятка, это акциденция. Очень удобно для всех, кроме, конечно, просителя. Он почти сразу почувствовал бесчеловечный характер новых институций, по сравнению с которыми старая приказная система казалась удобной и человечной, не то что чудовищный монстр псевдоевропейской бюрократии.
В начале нашего спора Вы говорили о предельной запутанности функций приказов, общем архаизме допетровского государственного аппарата. Здесь также заметна аберрация нашего сознания. Будучи воспитанными на трудах историков "государственной школы" XIX века, мы преувеличиваем достоинства "правильной" бюрократической системы, обоснованность присущих ей процедур и правил. Даже сталкиваясь с нелепостью и явной дурью современного бюрократического порядка, мы удивляемся, как такое возможно, а порой, ущемленные нелепыми правилами бюрократии, криком кричим, но при этом в научных спорах с пренебрежением отзываемся об "архаизме" государственного управления XVII века. Давайте придерживаться историзма – то, что кажется нелепым, неудобным сейчас, не было таковым в другую, прежнюю эпоху. В приказной системе, лишенной камералистских начал, существовала своя внутренняя структура, господствовали свои принципы, зачастую неписаные, но непременные и действенные. А как же иначе? Ведь речь идет о полуторавековой работе приказной системы, которая, несмотря на кажущуюся нам нелепость, архаизм, все это время справлялась‑таки с управлением огромной Россией.
В данном случае важно то, что "правильную" бюрократию, ответственную исключительно перед государем, Петр считал не только панацеей от всех российских бед, но и защитой самодержавия от каких‑либо ограничений. В итоге государственный аппарат стал полностью бюрократическим, исключив всякий намек на парламентаризм и самоуправление. Образцом может служить Правительствующий сенат – бюрократическое учреждение, не имеющее никакого (кроме названия) сходства с институтами сената в других странах; или губернская система, в которой до эпохи Екатерины II не было даже намека на представительство местных сообществ. С одной стороны, Петр, несомненно, добился эффективности бюрократической модели управления, подкрепленной насилием и репрессиями, что позволило укрепить политическую систему и ускорить обороты государственной машины. С другой стороны, как уже было сказано, перенесенная на русскую почву западноевропейская бюрократическая система оказалась оторванной от присущих европейским странам общественных институтов и с годами превратилась в могучего, страшного бюрократического монстра, работающего по собственным законам, отдельно от общества и даже вопреки его интересам.
Вот что любопытно. Вы говорили, с каким рвением Петр разрабатывал различные регламенты и уставы. Создается впечатление, что царь будто купался в море инструкций, наслаждаясь их четкостью, ясностью, определенностью. Однако в эпоху регламентов, детально определяющих круг обязанностей даже мелких служащих (так, профос должен был неукоснительно наблюдать, чтобы служители Адмиралтейства для отправления естественной нужды пользовались исключительно туалетами, а тех, кто об этом забывал, предписано было ловить на "месте преступления" и наказывать: бить кошками – многохвостными плетками), обязанности самого государя формулировались весьма туманно и никогда не облекались в четкие, свойственные петровскому законодательному творчеству формы указов и инструкций. Ни в каком виде "должность государя" никогда не определялась, поэтому никаких четких обязанностей, зафиксированных в законе, у него не было. В этом я вижу глубинное противоречие Петровских реформ и лежащих в их основании принципов. С одной стороны, государь стремился к водворению в России регулярности, порядка, основанного на строгом следовании записанным на бумаге законам, нарушение которых признавалось тягчайшим государственным преступлением, а с другой стороны, он укреплял "беззаконный" характер самодержавия как такового. То, что Петр не написал "Должности государя" или "Царского артикула", объясняется особой природой власти русского самодержца, издавна, как писал историк И. И. Дитятин, "не стесненной юридическими нормами, поставленными выше его власти".
Трудно сказать, когда в русском сознании возник постулат о неизменности самодержавия, его неподвластности человеческим законам. Согласно народным представлениям, самодержец должен был "хранить", то есть соблюдать, только божественные законы. Однако размышления на эту тему наталкивались на преграду, ибо тогдашняя мораль и право запрещали оценивать поступки самодержца с точки зрения исполнения государем этих самых "божеских законов". Феофан Прокопович по этому поводу писал: царь "заповеди ‹…› Божия хранить должен, но за преступление их самому токмо Богу ответ дает". В этом видна несомненная традиция политического устройства России – и ныне многим и в голову не придет давать объективную оценку очередному правлению президента.
И все же в чиновном мире тогдашней России было невозможно хоть косвенно не затронуть статуса "царского чина". В похвальной проповеди первому императору Феофан Прокопович говорил, что, в отличие от Петра, "мнози цари тако царствуют, яко простой народ дознатися не может, что есть дело царское". В идеологии динамичного петровского царствования, в сознании царя‑плотника и его активных, любознательных современников "дело царское" мыслилось не как неподвижное сидение, лежание или стояние "при власти", а как исполнение неких (весьма многотрудных) обязанностей, ибо "всякий чин от Бога есть ‹…› то самое нужнейшее и Богу приятное дело его же чин требует: мой – мне, твой – тебе и тако о прочих. Царь ли еси? Царствуй убо, наблюдая да в народе беспечалие, а во властях правосудие и како от неприятелей цело сохраняти". Можно привести много примеров, подтверждающих этот постулат как во времена Петра Великого, так и при его преемниках.
Если суммировать все, что в начале XVIII века писали в России о "должности государя" на основании как традиционных представлений, так и модных идей западноевропейских мыслителей, то можно выделить следующие, как бы сейчас сказали, функциональные обязанности самодержца: 1. Править по законам Божиим, то есть соблюдать христианские заповеди; 2. Обеспечивать с помощью надежной армии целостность государственной территории и обороноспособность страны перед лицом внешних и внутренних врагов; 3. Заботиться о благосостоянии и нравственности подданных, в том числе с помощью издания законов; 4. Наблюдать за правосудием и справедливостью. Есть точка зрения, сформулированная американской исследовательницей С. Уиттакер, что Петр I внедрил в русское сознание образ государя‑реформатора, сделал реформаторство сущностной чертой, функцией самодержавной власти, в определенном смысле стержнем существования самодержавия. Мне кажется, что это слишком смелое и требующее серьезных доказательств положение. Конечно, сама идея необходимых обществу перемен, замены "нерегулярной старины" на "регулярность" западного толка присутствует в мотивах петровских действий, но как функциональная обязанность монарха выражается все же неотчетливо.
Между тем никаких критериев оценки, позволяющих убедиться в надлежащем исполнении государем своих обязанностей, в России не существовало даже в разработке. Поэтому все, что писалось о "должности самодержца", было в основном актом пропаганды, этакой дымкой, окружавшей личность официально безгрешного монарха, наместника Бога на земле. Об исполнении должности государя нельзя было писать, говорить, думать, как и рассуждать о гендерной принадлежности, возрасте монарха и о том, что ему, как смертному человеку, Господь и природа положили предел. За эти рассуждения можно было угодить в Тайную канцелярию и в лучшем случае лишиться языка. В то же время "отчетность" государя исключительно перед Богом была эфемерна и уже тогда воспринималась людьми как риторическая фигура. И хотя верующие тех времен боялись гнева Божия, но не настолько, чтобы не лгать на исповеди и не давать ложных клятв. Именно в XVIII веке политический сыск перестал использовать церковную клятву как средство доказательства истины – слишком дешевой стала такая клятва для человека, который предпочитал страдать за клятвопреступление лучше на "том свете", чем здесь, на дыбе, мучиться за проявленный страх перед Богом. В итоге самодержавие развивается и существует в течение XVIII–XIX веков вне правового поля и административной регламентации, служащей по своей идее к облегчению его функционирования.
В ходе реформы государственного аппарата Петр I разработал достаточно четкий алгоритм "движения бумаг" из низших учреждений и центральных органов в Правительствующий сенат. В результате на стол к государю должны были ложиться дела, для которых не было юридического прецедента и требовалось решение царя как высшей законодательной власти. Одновременно предполагалось, что "регулярная работа" государственных учреждений, основанная на пунктуальном следовании букве регламентов и инструкций, приведет к освобождению государя от необходимости рассматривать многочисленные мелкие дела. Наконец, продуманная рекетмейстерская система должна была обеспечить "правильное" движение наверх многочисленных челобитных – известно, что толпы просителей и жалобщиков, преследовавшие царя как рой назойливых мух и слепней, были подлинным наказанием для русских монархов.
Однако, как показывают источники, участие Петра в работе созданной им регулярной машины власти было настоящим анахронизмом. Ведь он постоянно вмешивался в функционирование государственного аппарата на всех его уровнях, принимал законы и решения, противоречащие собственным уставам, рассматривал прошения челобитчиков, не считаясь с рекетмейстерской службой. Сенаторы постоянно сталкивались с ситуацией, когда государь "указывал", то есть издавал указы, находясь на заседании какой‑нибудь коллегии, просто проходя по стройке или рубя какое‑то бревно на верфи. Будучи не вправе напоминать государю об утвержденном им же самим порядке прохождения указов, Сенат был вынужден жестко требовать от всех учреждений и правительственных мест, где бывал царь и что‑то "указывал", в обязательном порядке сообщать об этих указах. На большее Сенат, мыслимый его создателем как "хранилище законов", решиться не мог.
Практику вмешательства Петра в работу государственного аппарата и нарушения утвержденных им законов можно объяснить особенностями личности деятельного самодержца и незавершенностью его реформ, однако это стало характерно и для преемников Петра. Дело в том, что в управлении неизбежно возникала настоятельная потребность в сортировке, сепарировании "важных" и "неважных" дел, отборе материала, который поступал к государю. Настолько громадным стал поток идущих наверх дел, особенно с ростом бюрократизации, что государям приходилось много "работать с документами". Однако ни при Петре, ни после него так и не появилось инструкции, которая приблизительно определяла бы степень важности дел, относящихся к компетенции государя. На протяжении всего XVIII века принципы "бумажной сепарации" не были постоянны. "Важность" и "неважность" дел менялись в зависимости от вкусов, пристрастий, интересов правителя. Например, Петру исключительно "важными" казались дела о строительстве кораблей, и он часами просиживал на заседаниях Адмиралтейства, обсуждая мельчайшие вопросы устройства корабельной помпы; Анна Иоанновна считала "важным" вопрос о доставке из Калуги какой‑то особой "белой галки"; а Елизавета Петровна называла не просто важным, а "сверхважным" дело о заказе из Парижа "галантерей" и духов. Почему так происходило в мире инструкций и регламентов? Ответ прост. В отсутствие определения "должности" государя было невозможно установить круг дел, его власти не подлежащих, что ограничило бы верховную власть и привело к исчезновению понятия "самодержавие". Государю были подвластны ВСЕ. Не в этом ли причины привычных для нас челобитных генеральному секретарю или президенту по поводу протечки крыши?
Собственно, самая решительная попытка определить компетенции русского монарха, занести на бумагу его обязанности и ограничения его власти была предпринята в 1730 году членами Верховного тайного совета, составившими знаменитые "кондиции". В силу разных причин эта попытка провалилась. В кондициях и многих дворянских проектах довольно отчетливо проводилась мысль о настоятельной необходимости введения ряда законодательных норм, преступать которые государь (уже не самодержец), как поклявшийся в их соблюдении на священном кресте, не имел бы права. Дворяне того времени предлагали политическую систему, включавшую зачатки ограниченной монархии и парламентаризма. В сущности, они предприняли попытку утвердить, как говорили юристы XIX века, образ правления на "твердых и непременных основаниях закона", то есть вернуться, но уже в новых реалиях к режиму власти допетровской России, столь жестоко уничтоженной Петром в ходе его реформ. К сожалению, эта благая тенденция не получила продолжения, и Россия упустила возможность утвердить парламентский строй почти 300 лет назад.
Следующей попыткой "приведения" самодержавия в правовое поле был проект фаворита императрицы Елизаветы Петровны И. И. Шувалова второй половины 1750‑х годов об утверждении в России "фундаментальных и непременных законов", явно навеянных идеями Монтескье. Предполагалось, что императрица даст торжественную присягу в соблюдении этих законов, а ее подданные присягнут "как истинные дети отечества во всех случаях наблюдать их непоколебимость и ненарушение", то есть подданные будут гарантом соблюдения данных установлений императрицей и ее преемниками! Но это было совершенно невозможно. В такой же ситуации спустя 120 лет прямолинейный Александр III выражался без околичностей, прямо: "Конституция? Чтобы русский царь присягал каким‑то скотам? Никогда!!" Впрочем, во времена Елизаветы Петровны решили публично объявить все‑таки об одном ограничении, правда не особенно тягостном, – самодержец должен быть православным. Против этого не было возражений – кто не помнил про Париж, который "стоит мессы".
В отсутствии ограничений, в возможности нарушать собственные законы и состояла суть самодержавия. Особенно ярко это проявлялось в таком юридически неопределенном, но реальном для русской жизни институте, как "опала", которая нависала подобно дамоклову мечу над каждым подданным. В основе опалы – подчас неожиданного, внесудебного отстранения от должности, двора и определения в ссылку или на казнь – лежал каприз, необоснованное подозрение государя, а нередко его личная месть неугодному подданному. Опалы, а также другие черты и порядки самовластного правления отчетливо свидетельствуют о сохранении в сердцевине самодержавного режима личностной, часто неуправляемой и чудовищно страшной для подданных неправовой силы. Именно эта сила была источником законодательных норм и одновременно их нарушителем.
Итак, Петр не определил "должности монарха" потому, что этим он бы установил рамки своей власти. Но он не был бы Петром – фанатиком писаной инструкции, если бы не зафиксировал на бумаге противоположное – сохранение и незыблемость самовластия, своего права властвовать без юридических оснований и ограничений. Два документа легли в основу режима бюрократического самовластия, вывели русское самодержавие за пределы правого пространства. Первый из них – "Правда воли монаршей". Так назывался, пожалуй, самый важный для русской имперской государственности документ. Он был написан в 1721 году идеологом петровского самодержавия архиепископом Феофаном Прокоповичем, который стремился обосновать режим самодержавия различными аргументами: ссылками на примеры из мировой истории, Священное Писание, нормы естественного права. В "Правде воли монаршей" дано и определение самодержавия как власти ничем и никем не ограниченной: "…высочайшая власть (величество нарицаемая) есть которой деяния ничьей власти на подлежит". И дальше следует обоснование неограниченности самодержавия: если это "верховная, высочайшая и крайняя власть, то како может законам человеческим подлежати? Аще бы (если бы. – Е. А. ) подлежала, не была бы верховная. А когда и сами государи творят то, что гражданские уставы повелевают, творят по воле, а не по нужде, се же или образом своим поощряя подданных к доброхотному законнохранению или и утверждая законы, яко добрые и полезные…". Как мы видим, если государь исполняет закон, то совсем не по обязанности, а по своему желанию. Подданные государя должны вести себя иначе: "Должен народ без прекословия и роптания вся от самодержца повелеваемое творити".
"Правда воли монаршей" стала краеугольным камнем самодержавной формы правления. То, что она появилась не во времена Алексея Михайловича, а при Петре, совсем не случайно – новый режим властвования, точнее самовластвования, нуждался в идеологическом обосновании. Утверждая полное бесконтрольное право императора назначать своего наследника, Феофан не ограничился формулами новейших правовых концепций и прибег к патриархальной аргументации. Он провозгласил, что император обладает абсолютным правом как отец своих подданных и это право выше любых других отношений, в том числе родственных. Если, пишет Феофан, у государя был бы среди подданных отец по рождению, то он, государь, "будет уже отцу своему отец по высочайшей власти своей". Вот так!
Вторым фундаментальным законом самовластия стал Устав о наследии престола, написанный самим Петром и утвержденный им в качестве закона 5 февраля 1722 года. Уже первый раздел Устава объясняет причину его создания, а именно печальную историю царской расправы над сыном и наследником Алексеем: "Понеже всем ведомо есть, какою авесаломскою злостью надмен был сын наш Алексей, и что не раскаянием его оное намерение, но милостию Божиею ко всему нашему отечеству пресеклось ‹…› а сие ни для чего иного взросло, токмо от обычая стараго, что большому (то есть старшему. – Е. А. ) сыну наследство давали, к тому ж один он тогда мужеска полу нашей фамилии был и для того ни на какое отеческое наказание смотреть не хотел". Итак, царь видит причину трагедии сына в господстве традиционного обычая передачи наследства старшему и единственному сыну. Действительно, из дела царевича Алексея видно, что Петра страшно возмущало спокойствие царевича, уверенного в том, что, как бы отец его ни презирал, ни унижал, его, царевича, время все равно придет, ибо, согласно традициям престолонаследия, он рано или поздно станет государем. Но царевич глубоко ошибался – Петр считал себя вправе менять любые законы и обычаи, твердо веря, что он в состоянии управлять будущим. Он это делал не раз – известно, что, проведя знаменитую реформу календаря, царь – по точным словам В. М. Живова – "украл восемь месяцев у Господа Бога: 7208 год (начавшийся в сентябре. – Е. А. ) длился четыре месяца. Петр тем самым демонстративно объявляет себя владельцем времени, приписывает себе божественные права". Для отмены старого порядка наследования престола государь нашел в Священном Писании и древней истории обоснования своим действиям. Согласно Библии (тут уж поработал Феофан, услужливо подсунувший царю цитатку), жена Исаака добилась передачи наследства мужа младшему брату, да и в русской истории был случай, когда великий князь Иван III сначала передал трон внуку Дмитрию, даже венчал его шапкой Мономаха, а потом передумал и вернул наследство старшему сыну Василию. Этих примеров было достаточно для Петра, чтобы совершить ломку традиционного порядка наследования. Они позволяли "сей Устав учинить, дабы сие было всегда в воли правительствующего государя, кому оной хочет, тому и определит наследство и определенному, видя какое непотребство, паки отменит, дабы дети и потомки не впали в такую злость, как выше писано, имея сию узду на себе". Иначе говоря, государь получил право передавать трон любому из своих подданных. Но – это важно! – при необходимости (определяемой только им самим) он мог поменять и это решение, передав трон кому‑то другому. По сути, этот закон утверждал царское беззаконие, самовластие, закреплял за государем право нарушать законы, в том числе принятые им самим.
Слов нет, взращенное вне правового поля самодержавие являлось могущественной силой. Созданная на его фундаменте политическая система отличалась колоссальной прочностью и накрепко цементировала гигантскую страну с редким (10–15 миллионов человек!) населением. Замечу сразу, что хочу уйти от примитивного "республиканского" взгляда на проблему. Допускаю, что, вероятно, иного способа, кроме самовластного и недемократического, управлять такой страной, как Россия, и ее населением тогда не существовало и, возможно, не существует и теперь. Не случайно историк В. Н. Татищев, императрица Екатерина II и многие другие русские мыслители ухватились за популярный в просветительской литературе "географический фактор", придав ему особое значение в истории России. По их мнению, обширнейшей Российской империей можно управлять только мощной централизующей, сплачивающей силой самодержавия. Многие в XVIII веке (в том числе и просвещенная Екатерина II) понимали издержки самодержавной формы правления, знали, что законность, справедливость и гуманность принимаемых верховной властью решений в конечном счете определялись "добронравием" государя, его этическими установками и даже настроением. Сохранилось множество писем виднейших сановников Петра к его кабинет‑секретарю Макарову с единственной просьбой – подать их бумаги для решения, когда государь "ндравен", в спокойном состоянии духа. Почти 100 лет спустя появился весьма правдоподобный анекдот об императоре Павле I, который подписывал судебные приговоры, отмахиваясь от надоедливой мухи: чем больше она докучала ему, тем суровее и суровее становились выносимые им приговоры.
Но при этом все, даже хулители самовластия, сходились в том, что самодержавие для России если не безусловное благо, то уж точно необходимое зло. Отсюда мысль, что прогресс в России достижим не иначе, как с помощью насилия, принуждения со стороны всесильной власти. Но тут самодержавие попадало в собственную же ловушку. Его сила, основанная на непререкаемом праве властвовать без нормативных ограничений, без определения компетенций монарха как высшего должностного лица, делала его, самодержавие, беззащитным. Императорский престол легко оказывался в руках авантюристов, пользующихся расположением гвардейцев и "ночных императоров" – фаворитов. Достаточно было нескольких сотен или даже десятков пьяных гвардейцев, чтобы свергнуть законного государя и возвести на престол нового. Подобными узурпаторами оказались Елизавета Петровна и Екатерина II, нарушившие как принятые юридические нормы, присягу, так и традиционные "династические счеты" при определении преемника. Это стало возможным, потому что лишенное правовых оснований самодержавие не имело ни юридической, ни политической защиты против противоправных действий и различных случайностей. Напротив, развитие выборных и представительных институтов, существовавших в России до утверждения петровского самовластия, могло бы, в принципе, создать гарантии неприкосновенности власти и личности правителя, ибо защита закона и законного порядка является институциональной, имманентной обязанностью подобных правовых учреждений. В отсутствии таких учреждений я вижу причину "эпохи дворцовых переворотов" – хронической политической неустойчивости России XVIII века. Это была та высокая цена, которую заплатило могущественное самодержавие за право на самовластие, за право править страной без права.
Почитатель:
Знаете, Ваши филиппики против авторитарной формы правления не кажутся мне особенно убедительными. Сильная власть, в какие бы формы она ни рядилась, бывает совершенно необходима обществу, государству. Не раз в мировой истории сильная власть спасала свою страну от различных бед. В голову приходит пример, как де Голль своей фактической диктатурой развязал кровавый алжирский узел и подавил мятеж генералов. И для России такая власть была жизненно необходима. Вы с грустью вспомнили события начала 1730 года, но при этом не сказали, почему попытка введения в России ограниченной монархии провалилась, почему в конечном счете дворянство пальцем не пошевелило, когда приглашенная верховниками на трон курляндская герцогиня Анна Иоанновна порвала у всех на глазах эти самые "кондиции" – первую конституцию России. А это произошло потому, что для правящей элиты стало ясно: империя не выстоит с иной формой правления, кроме самодержавия, и распадется раньше, чем сложатся парламентские традиции.
Во‑первых, многих смутило, что ограничение монарха с помощью кондиций было сделано верховниками по‑воровски, тайно от общества, что они, пригласив Анну на трон, скрыли от дворян содержание кондиций, рассчитывая править Россией олигархически, – что это такое и чем оно заканчивается, все помнили со времен Семибоярщины эпохи Смуты. Хорошенькое начало рождения демократии и парламентаризма! Люди были оскорблены привычным для России "верховным хамством". Развивая мотив гражданской обиды, которая охватила тех, кому была небезразлична судьба Отечества, один из современников упрекнул верховников в обмане: "Если бы искалося от них добро общее, как они сказуют, то нужно было бы такие вопросы не в узком кружке решать, а от всех чинов призвать на совет по малому числу человек", то есть провести совещание выборных. И далее автор выражает обычные чувства подданных, когда власть имущие, действуя от их имени и прикрываясь фразами об "общем желании и согласии", на самом деле плевать на них хотели: "И хотя бы и прямо искали они общей государству пользы (что весьма возможно есть), то, однако ж, таковым презрением всех… обесчестили, понеже ни во что всех ставили или в числе дураков и плутов имели".
Во‑вторых, рядовые дворяне поняли, что верховники не пойдут им навстречу, не сделают существенных уступок для реализации дворянских проектов по установлению парламентской формы правления, и в этих условиях… затосковали по твердой руке. Самодержавие доброго царя, милостивого к своим подданным, – вот о чем по большей части мечтали дворяне, несмотря на свои демократические проекты. Можно и не доброго, но одного!
В‑третьих, многие серьезно сомневались, что дворянская демократия принесет пользу Российскому государству. Тогда, как и в наши дни, звучали сомнения в том, нужны ли русскому человеку свободы, воспользуется ли он их плодами разумно. Часто цитируют письмо казанского губернатора А. П. Волынского, опасавшегося, как бы при существовавшей в России системе отношений "не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий, и так мы, шляхетство, совсем пропадем и принуждены будем горше прежняго идолопоклонничать и милости у всех искать, да еще и сыскать будет трудно", ибо "главные" будут ссориться, а чубы будут трещать, как всегда, у "холопов" – в данном случае у дворян. Слова Волынского отражают тогдашний менталитет дворянства, для которого пресмыкание перед сильными, "искание милостей" было нормой, не унижавшей дворянина, а, наоборот, облегчавшей ему жизнь. Но Волынский – сам бывалый искатель милостей у "главнейших" – был циником и не щадил свое сословие, которому, по его мнению, именно исконное холопство не позволит создать справедливый политический строй, а тем более демократический.
Он полагал, что новые институты власти сразу же будут искажены, "понеже народ наш наполнен трусостию и похлебством, и для того, оставя общую пользу, всяк будет трусить и манить главным персонам для бездельных своих интересов или страха ради". Так же будет, по мнению Волынского, и на выборах. "И так хотя бы и вольные всего общества голосы требованы в правлении дел были, однако ж бездельные ласкатели всегда будут то говорить, что главным надобно, а кто будет правду говорить, те пропадать станут". Неизбежной представлялась ему и бесчестная партийная борьба, в которой "главные для своих интересов будут прибирать к себе из мелочи больше партизанов, и в чьей партий будет больше голосов, тот что захочет, то и станет делать, и кого захотят, того выводить и производить станут, а безсильный, хотя б и достойный был, всегда назади оставаться будет". Волынского страшила перспектива распрей внутри сословия: определить на каждого "для общей пользы некоторую тягость" в условиях дворянской демократии будет трудно, и в итоге сильнейшие окажутся в выигрыше, а "мы, средние, одни будем оставатца в платежах и во всех тягостях".
Тревожило Волынского и желаемое дворянами освобождение от службы. Это, считал он, неизбежно приведет к упадку армии, ибо "страха над ними (офицерами. – Е. А. ) такова, какой был, чаю, не будет", а без страха служить никто не станет, и "ежели и вовсе волю дать, известно вам, что народ наш не вовсе честолюбив, но паче ленив и нетрудолюбив, и для того, если некотораго принуждения не будет, то, конечно, и такие, которые в своем доме едят один ржаной хлеб, не похотят через свой труд получать ни чести, ни довольной пищи, кроме что всяк захочет лежать в своем доме". В итоге все места в армии займут "одни холопи и крестьяне наши ‹…›, и весь воинский порядок у себя, конечно, потеряем". Одним словом, "неверием в творческие силы" своего сословия дышит письмо Волынского. Однако надо признать, что в его злой сатире много правдивых черт, так что небезосновательное мнение, что мы, россияне, "не доросли" до более справедливого порядка, до демократических форм правления, появилось не вчера. Тогда на фоне этих настроений резко выдвинулась самодержавная партия, и вскоре все вернулось на круги своя.
Все это я цитирую к тому, что управлять Россией иначе, как авторитарными методами, казалось да и кажется поныне невозможно. Ведь не случайно с таким торжеством недавно отмечался 250‑летний юбилей Н. М. Карамзина – певца самодержавия. Говорят, что на мероприятия в его честь израсходовано больше средств, чем на празднования юбилеев Л. Н. Толстого и других знаменитых деятелей культуры. И это вовсе не сиюминутная конъюнктура, а общий тренд внутренней политики России, сильной, потому что самодержавной.
|