Но вернемся в 1918 год. Итак, Голощекин прибыл в Москву…
В будущем все уральские цареубийцы будут единодушны в своем ответе: Голощекин в Москве обсуждал только защиту Екатеринбурга, судьбы Царской Семьи он не касался. Решение о казни Романовых было принято Уралсоветом по собственной инициативе.
Логически понятно: это ложь. Мог ли Голощекин, обсуждая в Москве возможную сдачу Екатеринбурга, не затронуть участь царя и Семьи? Не решить, что делать с ними, если город падет?
В своем дневнике Троцкий, вернувшийся с фронта, описал свой разговор со Свердловым:
«– Да, где царь?
– Конечно, расстрелян (бесстрастное торжество Свердлова: процесса не будет. – Э. Р. .).
– А семья где?
– И семья с ним.
– Вся?
– Вся. А что? (И опять незримая свердловская усмешка: уж не жалеет ли их пламенный революционер Троцкий? – Э. Р. )
– А кто решал? (Ярость: он хочет знать, кто посмел, не посоветовавшись с ним. – Э. Р. )
– Мы здесь решали. Ильич считал, что нельзя оставлять им живого знамени (курсив мой. – Э. Р. ), особенно в наших трудных условиях».
Но когда гнев прошел, сверхреволюционер Троцкий, сказавший в страшные дни революции: «Мы уйдем, но так хлопнем дверью, что мир содрогнется», не мог не оценить этого сверхреволюционного решения:
«По существу, это решение было необходимо. Казнь царской семьи нужна была не просто для того, чтобы запугать, ужаснуть, лишить надежды врага, но и для того, чтобы встряхнуть собственные ряды, показать, что отступления нет. Впереди – полная победа или полная гибель… Никакого другого решения массы рабочих и солдат не поняли бы и не приняли. Это Ленин хорошо чувствовал».
Итак, по Троцкому, все решилось в Москве. Значит, вот о чем в Москве договорился Голощекин?
Но это всего лишь свидетельство Троцкого, а История признает документ. Сначала появился его след.
Из письма О. Н. Колотова (Ленинград):
«Могу сообщить Вам интересную подробность по интересующей Вас теме: мой дед часто говорил мне, что Зиновьев принимал участие в решении о расстреле царя и что царь расстрелян по телеграмме, которая пришла в Екатеринбург из Центра. Деду можно было доверять, по роду своей работы он очень многое знал. Он говорил, что сам принимал участие в расстрелах. Он называл расстрел „пинком под зад“, утверждая, что это в буквальном смысле: приговоренного поворачивали лицом к стене, потом приставляли пистолет к затылку и, когда спускали курок, одновременно давали ему пинка под зад, чтобы кровью не обрызгал гимнастерку…».
Телеграмма
И она нашлась. Несмотря на то что ее должны были уничтожить. Но кровь вопиет…
И вот она лежала передо мною! Душным июльским днем я сидел в Архиве Октябрьской революции и смотрел на эту телеграмму, посланную 72 года назад. Она была в архивном деле со скучным названием: «Телеграммы об организации и деятельности судебных органов и ЧК. Начато 21 января 1918 года и окончено 31 октября 1918 года». За этим названием и датами – Красный террор. Среди телеграмм о расстрелах – полуграмотных текстов на нечистой бумаге – бросился в глаза двуглавый орел! Царский герб!
Это и была она. На бланке, оставшемся от царского телеграфа, украшенном царским орлом, была эта телеграмма – сообщение о предстоящей казни Царской Семьи. Что это – опять ирония Истории или ирония людей?!
В самом верху этой телеграммы на кусочке телеграфной ленты был адрес: «Москва, Ленину». Ниже – отметка карандашом: «Принято 16.7.1918 г. в 21 час 22 минуты. Из Петрограда».
Итак, 16 июля в 21 час 22 минуты, то есть до расстрела Романовых, пришла в Москву эта телеграмма.
Телеграмма шла длинным путем. Ее отправили из Екатеринбурга «Свердлову, копия Ленину». Но отправили через Зиновьева, хозяина второй столицы – Петрограда, ближайшего тогда сподвижника Ленина. И уже Зиновьев из Петрограда переправил Ленину екатеринбургскую телеграмму.
Отправили эту телеграмму из Екатеринбурга известный нам Голощекин и некто Сафаров – один из вождей Уралсовета. А вот ее точный текст:
«Москва, Кремль, Свердлову, копия Ленину. Из Екатеринбурга по прямому проводу передают следующее: сообщите в Москву, что условленного с Филипповым суда по военным обстоятельствам… ждать не можем. Если ваше мнение противоположно, сейчас же, вне всякой очереди сообщите. Голощекин, Сафаров. Снеситесь по этому поводу сами с Екатеринбургом».
И подпись – Зиновьев.
Зная, что «товарищ Филипп» – партийная кличка Голощекина, легко понять условный язык этой телеграммы, присланной за считанные часы до расстрела Царской Семьи. «Условленный с Филипповым суд» – так не без лукавства шифруется условленная с Голощекиным казнь Романовых. (Николая собирались судить, но истинно революционный суд над тираном – это и есть казнь тирана.)
«Военные обстоятельства» – безнадежное положение Екатеринбурга: со дня на день город должен был пасть.
Итак, содержание телеграммы: через Зиновьева екатеринбургский Уралсовет сообщает в Москву Свердлову и Ленину, что условленная с Голощекиным казнь Царской Семьи не терпит более отлагательств ввиду ухудшившегося военного положения Екатеринбурга и близкой сдачи города. Но если у Москвы есть возражения, они просят немедленно им сообщить.
После этой телеграммы о миссии Голощекина в Москве можно говорить определенно: он обсуждал вопрос о судьбе Екатеринбурга и условился о казни Семьи.
Двое старых друзей
Но в телеграмме упомянуты еще двое, сыгравшие, видимо, немалую роль в участи Царской Семьи… Фотография Президиума Уралсовета: рядом с Голощекиным и Белобородовым стоит типичный интеллигент в очках, так не сочетающихся с его удалой папахой. Это и есть Сафаров – член Президиума и товарищ председателя Совета. Подпись этого очкастого интеллигента – на самых кровавых телеграммах Уралсовета…
Сафаров Георгий Иванович, сын инженера, 1891 года рождения. У него была типичная биография «образованного марксиста»: ссылки, эмиграция в Швейцарию… Именно в это время рядом с Сафаровым возникает могущественнейший Григорий Зиновьев – фигура, следующая сразу за Лениным и Троцким в большевистской иерархии.
Они сблизились в Швейцарии. Зиновьев познакомил его с Лениным. Сразу после Февральской революции благодаря Зиновьеву Георгий Иванович прибыл в Петроград вместе с Лениным в том самом знаменитом «пломбированном вагоне».
Но вот победил Октябрь: с сентября 1917‑го Сафаров – «товарищ председателя Уралсовета». И действия Сафарова в Екатеринбурге так напоминают действия его кумира Зиновьева в Петрограде…
В окруженном белыми Петрограде Зиновьев вводит институт заложников. В ответ на наступление белых вместе с прибывшим в Петроград Сталиным он устроил кровавую вакханалию: ночные расстрелы заложников – белых офицеров, священников и прочих «бывших». В 1919 году еще один кровавый ответ Зиновьева – за убийство в Берлине немецких коммунистов Карла Либкнехта и Розы Люксембург в Петропавловской крепости казнены заложники: четверо великих князей – Николай и Георгий Михайловичи, Павел Александрович и Дмитрий Константинович Романовы. Кстати, вскоре после этой акции международной солидарности Ленин рекомендует Зиновьева руководить Коминтерном.
И, конечно же, с самого начала Зиновьев поддерживает идею уральцев – расстрелять Романовых. Согласно его логике, таков и должен быть ответ на наступление белых на Екатеринбург. И еще: он не хочет суда, он ненавидит Троцкого. «Партия давно хочет набить морду Троцкому», – мило написал этот образованный марксист о своем сопернике в борьбе за власть.
Всю жизнь старые друзья были тесно связаны друг с другом. Когда Зиновьев в 1919 году возглавил Коминтерн, он берет к себе заведующим отделом своего друга Г. И. Сафарова. После смерти Ленина глава Петрограда Зиновьев укрепляет свой тыл. Верного Сафарова он делает руководителем партийной газеты «Ленинградская правда». И когда Сталин наградил Зиновьева кровавым «пинком в зад», расплатиться пришлось и Сафарову.
Из письма С. И. Пожарского (Ростов‑на‑Дону):
«В „Огоньке“ напечатан ваш материал „Расстрел в Екатеринбурге“ и там на фото есть Сафаров. Поскольку вы в материале, то, может быть, сможете сказать мне, что с ним было дальше. Объясняю. В 1941 году, в Саратове в одной камере со мной сидел Сафаров. Весьма примечательная личность. С его слов: был при Ленине то ли секретарем, то ли библиотекарем в эмиграции… был делегатом какого‑то съезда партии и редактором газеты. А затем долгие годы был свидетелем почти во всех „делах“ 1937‑го и т. д. годов. Сообщите два слова: он это или нет, мой сокамерник?».
«Условленный с Москвой…»
Итак, Свердлов и Зиновьев – такова в Москве могущественная поддержка уральских якобинцев, мечтавших о расправе над Романовыми. Поддержка при главной встрече Голощекина – встрече с Лениным.
Могло ли не быть этой встречи? Мог ли Голощекин – член ЦК, руководитель гибнущего Урала, где, по словам Ильича, решалась судьба всей большевистской власти, хозяин Царской Семьи – быть не принят Лениным? И то, что в биохронике вождя нет этой встречи, лишь доказывает понятное нежелание, чтобы о ней знали.
Два вопроса, касающихся Царской Семьи, должен был решить Голощекин на этой встрече: первое – условиться, что делать с царем, если Екатеринбург падет… Здесь колебаний не было. Тем более что можно было предъявить миру неоспоримые доказательства «монархического заговора», которые привез Голощекин. И другой вопрос – условиться о Семье.
Из письма Л. Шмидт (Владивосток):
«В журнале „30 дней“ (№ 1, 1934 год) Бонч‑Бруевич вспоминает слова молодого Ленина, который восторгался удачным ответом революционера Нечаева – главного героя „Бесов“ Достоевского… На вопрос: „Кого надо уничтожить из царствующего дома?“ – Нечаев дал точный ответ: „Всю Большую Ектению“ (молитва за царствующий дом – с перечислением всех его членов. – Э. Р. ). „Да, весь дом Романовых, ведь это же просто, до гениальности!“ – восторгался Нечаевым Ленин. „Титан революции“, „один из пламенных революционеров“ – называл его Ильич».
Убитый император отбрасывал тень мученичества на детей. Алексей и сестры могли тоже стать «живым знаменем». Мог ли не думать об этом тот, кто когда‑то оценил «удачный» ответ Нечаева.
Так, приговаривая себя к смерти, Николай приговорил и всю Семью.
Видимо, заодно (ужасно писать это) была определена участь Эллы и всех алапаевских узников. И, конечно же, условились о щекотливом вопросе: как объявить о расстреле. Наверное, тогда уже было решено: официальное сообщение должно касаться только Николая. И родилась эта ужасная формула – кровавый каламбур – «семья эвакуирована в надежное место». Возможно, она принадлежала язвительному Зиновьеву.
Да, расстрел Семьи должен был пока оставаться секретом, но секретом Полишинеля. Троцкий прав: Ленин знал – опасность расправы за кровавое деяние должна была сплотить ряды большевиков в эти ужасные для революции дни.
При этом, предвидя возможный крах, правительство, конечно же, пожелало остаться непричастным к расстрелу. Решение о казни должно было исходить от членов Екатеринбургского Совета. Это было полезно: у казнивших царя уральцев оставалось только два выхода – победа над белыми или смерть.
Но, в отличие от кровавых романтиков Троцкого и Зиновьева, Ленин был прагматиком. Казнь царя и Семьи должна свершиться только в одном случае: если падет Екатеринбург. Иначе Романовы должны были по‑прежнему оставаться козырной картой в будущей Игре с великими державами.
Видимо, тогда и был продуман механизм: сигнал к началу казни Семьи не должен был исходить от яростных уральских революционеров. Он должен быть подан извне. Кем? Это мы узнаем позднее.
Таковы должны были быть результаты этой беседы. И Ленин не мог не чувствовать ее исключительность: июль – страшный месяц для революционеров. В июле был когда‑то казнен Робеспьер, повешены пятеро декабристов… И вот в июле наступал час возмездия. Сыну того, кто когда‑то убил его брата. Вековая охота революционеров за русскими царями заканчивалась…
Видимо, обсуждение участи царя вызвало у Ленина определенные ассоциации. Во всяком случае, в эти дни, когда вокруг все рушилось, он вдруг заинтересовался исполнением «Декрета о снятии памятников в честь царей и их слуг» (9 июля он настойчиво ставит этот вопрос на Совнаркоме).
С удивительным энтузиазмом борется Ленин с каменными изваяниями Романовых.
Из воспоминаний коменданта Кремля П. Малькова: «А вот это безобразие не убрали… – Ленин указал на памятник, воздвигнутый на месте убийства великого князя Сергея Александровича… Ильич ловко сделал петлю и накинул на памятник. Взялись за дело все, и вскоре памятник был опутан веревками со всех сторон. Ленин, Свердлов, Аванесов… и другие члены ВЦИК и Совнаркома… впряглись в веревки, налегли, дернули, и памятник рухнул на булыжник…». (Фантастическая картина!)
Уже после смерти Ильича традиция продолжится. При уничтожении Вознесенского собора Кремля вскроют саркофаги, разденут останки спеленутых московских цариц и свалят их на телегу. И повезет их лошадка – через древнюю Кремлевскую Ивановскую площадь. На одной телеге – мать и жена Ивана Грозного, жены первых Романовых, мать Петра Великого. Через дыру по доскам спустят их в подвал Судной (!) палаты.
Впрочем, через семьдесят лет начнут сбрасывать с пьедесталов уже памятники Ленину: насмешница‑история!
Но вернемся в 1918 год. В Москве заканчивалась мучительная июльская неделя. Голощекин возвращался в Екатеринбург. Ильич уехал за город. Выходные дни он провел в Кунцеве – вместе с женой и сестрой. Он отдыхал.
Приготовление к убийству
Две последние недели
В Екатеринбурге, в ожидании возвращения Голощекина, уже шла подготовка к концу Романовых.
4 июля состоялась смена коменданта. Авдеев смещен, и комендантом стал чекист Яков Юровский. Одновременно заменена вся внутренняя охрана внутри дома. Но внешняя охрана из приведенных Авдеевым злоказовских рабочих осталась.
Остался и муж сестры Авдеева, водитель автомобиля при доме – Сергей Люханов.
Внутри дома появились незнакомые светловолосые молчаливые молодые люди. Это были новые «латыши» из ЧК. Они заняли весь нижний этаж. И – ту комнату.
Николай сразу почувствовал: пришел «черный человек» – теперь скоро… Его Игра, его ловушка сработала.
Юровский вошел в Ипатьевский дом в облике избавителя. Сначала он был врач. Теперь он борец с бесчестным воровством.
Он сообщает Николаю о бесконечных хищениях прежней охраны. В саду отыскали закопанные серебряные ложки. Они торжественно возвращены Семье.
Но заодно переписано имущество. Естественно, только для того, чтобы узнать размеры хищений. Эту перепись начали с драгоценностей.
«Романовы арестованы, и они, конечно же, не должны носить драгоценности, такова участь всех арестантов, – объяснял Юровский, – пока не должны». И это «пока» опытный чекист ловко ввернул в разговор… Пока. Пока не наступит развязка.
Но царь понял: пока не решится его участь. И, конечно же, поверил. Этот скрытный и притом такой доверчивый человек не знал лозунг великих революций: «Грабь награбленное». Ему показалось, что между ним и этой столь непонятной ему властью впервые возникло понимание. Город падет. И они решили отнять у него жизнь. Но при этом, естественно, они должны отдать Семье в целости и сохранности то, что ей принадлежит: драгоценности. Неясно, где им придется жить после. И на что им придется жить. Он был отец семейства, он обязан был думать об их будущем. Он был рад этому негласному джентльменскому соглашению…
Из дневника: «21 июня. Сегодня произошла смена коменданта. Во время обеда пришли Белобородов и др. и объявили, что вместо Авдеева назначается тот, которого мы принимали за доктора, – Юровский. Днем до чая они со своим помощником составляли опись золотым вещам: нашим и детей. Большую часть (кольца, браслеты) они взяли с собой. Объяснили тем, что случилась неприятная история в нашем доме… Жаль Авдеева, но он виноват в том, что не удержал своих людей от воровства из сундуков в сарае».
Юровский оценил его доверие. Он не стал даже проводить обыск, чтобы не спугнуть этой веры. Впрочем, зачем ему было обыскивать их сейчас, когда можно будет обыскать после.
Но Аликс не поверила новому коменданту. Она не верила ни единому их слову. И она была счастлива, что так предусмотрительно укрыла все самое ценное.
«21 июня (4 июля), четверг, – записывала она. – Авдеев смещен, и мы получаем нового коменданта (однажды он уже приходил – осматривал ногу Бэби). С молодым помощником, который показался более приличным по сравнению с другими – вульгарными и неприятными… Все наши охранники внутри сменены… Затем они велели нам показать все наши драгоценности, которые были на нас. Молодой (помощник) переписал их тщательно и затем они их забрали (куда, зачем, на какой срок, не знаю). Оставили только 2 браслета, которые я не смогла снять».
«Молодой помощник» коменданта, который «показался более приличным» Аликс, действительно был приятнейшим молодым человеком. Ясноглазый, в чистой косоворотке, с именем, ласкающим слух царицы, – Григорий. Это и был Никулин, который всего через несколько дней будет стрелять в ее сына.
Из автобиографии Никулина (хранится в Музее Революции):
«Родители мои мещане. Отец – каменщик, печник, мать – домохозяйка. Образование – низшее, окончил два класса.
С 1909 года работал каменщиком, а потом на динамитном заводе (это уже было во время войны, чтобы освободиться от воинской службы). По закрытии завода с марта 1918 года работаю в Уральской областной ЧК».
Юровский приметил его сразу. Никулин не пил, что было редкостью среди бывших рабочих, приходивших в ЧК. И главное – он умел сразу внушить к себе доверие. Юровский все это ценил и нежно звал его «сынок». И когда стал комендантом, в помощники он взял Григория Никулина.
Дневник Аликс: «22 июня (5 июля). Комендант предстал перед нами – с нашими драгоценностями. Оставил их на нашем столе и будет приходить теперь каждый день наблюдать, чтоб мы не раскрывали шкатулку».
А он по‑прежнему верил в нового коменданта:
«23 июня. Суббота. Вчера комендант Ю. принес ящичек со всеми взятыми драгоценностями, просил проверить содержимое и при нас запечатал, оставив у нас на хранение… Ю. и его помощник начинают понимать, какого рода люди окружали и охраняли нас, обворовывая нас…»
«25 июня. Понедельник. Наша жизнь нисколько не изменилась при Ю. Он приходит в спальню проверять целость печати на коробке и заглядывает в открытое окно… Внутри дома на часах стоят новые латыши, снаружи остались те же – частью солдаты, частью рабочие. По слухам, некоторые из авдеевцев уже сидят под арестом. Дверь в сарай с нашим багажом запечатана, если бы это было сделано месяц тому назад. Ночью была гроза, и стало еще прохладней».
Грозовое лето. Он часто отмечает грозы в своем дневнике. Молнии на небе и вода на земле. Много воды. И оттого лесные дороги сильно развезло и трудно будет проехать по этим дорогам будущему грузовику – с их трупами…
А между тем дом уже готовили к последнему событию. Он не обратил на это внимания, но она записала:
«25 июня (8 июля). Ланч только в 1.30, потому что они чинили электричество в наших комнатах».
Итак, драгоценности переписаны, электричество исправлено.
На следующий день, 26 июня (9 июля) 1918 года, доктор Боткин начал писать свое письмо. Необъяснимый ужас, неотвратимость надвигающегося, галлюцинации и тоска заживо погребенных – в воздухе страшного дома…
«Я умер, но еще не похоронен» (последнее письмо)
После расстрела в комнате доктора Боткина Юровский забрал бумаги последнего русского лейб‑медика…
Я разглядываю их: «Календарь для врачей на 1913 год». Извещение Главного штаба о гибели его сына Дмитрия в бою, декабрь 1914 года.
А вот его письмо (он писал своему товарищу по курсу, по выпуску далекого 1889 года). Он начал писать его 3 июля и, видимо, все следующие дни продолжал сочинять, а потом переписывал это длиннейшее письмо своим мелким, бисерным почерком. Переписывал он его до последнего дня, когда кто‑то прервал его на полуслове…
«Дорогой мой, добрый друг Саша. Делаю последнюю попытку писания настоящего письма – по крайней мере отсюда, – хотя эта оговорка, по‑моему, совершенно излишняя: не думаю, чтобы мне суждено было когда‑нибудь куда‑нибудь откуда‑нибудь писать. Мое добровольное заточение здесь настолько же временем не ограничено, насколько ограничено мое земное существование. В сущности, я умер – умер для своих детей, для дела… Я умер, но еще не похоронен или заживо погребен – как хочешь: последствия почти тождественны… У детей моих может быть надежда, что мы с ними еще свидимся когда‑нибудь в этой жизни, но я лично себя этой надеждой не балую и неприкрашенной действительности смотрю прямо в глаза… Поясню тебе маленькими эпизодами, иллюстрирующими мое состояние. Третьего дня, когда я спокойно читал Салтыкова‑Щедрина, которым зачитываюсь с наслаждением, я вдруг увидел как будто в уменьшенном размере лицо моего сына Юрия, но мертвого, в горизонтальном положении с закрытыми глазами. Вчера еще, за тем же чтением, я услыхал вдруг какое‑то слово, которое прозвучало для меня как „папуля“. И я чуть не разрыдался. Опять‑таки это не галлюцинация, потому что слово было произнесено, голос похож, и я ни секунды не сомневался, что это говорит моя дочь, которая должна быть в Тобольске… Я, вероятно, никогда не услышу этот милый мне голос и эту дорогую мне ласку, которой детишки так избаловали меня…
Если „вера без дел мертва есть“, то дела без веры могут существовать. И если кому из нас к делам присоединилась и вера, то это только по особой к нему милости Божьей. Одним из таких счастливцев, путем тяжкого испытания, потери моего первенца, полугодовалого сыночка Сережи, оказался и я. С тех пор мой кодекс значительно расширился и определился, и в каждом деле я заботился и о „Господнем“. Это оправдывает и последнее мое решение, когда я не поколебался покинуть моих детей круглыми сиротами, чтобы исполнить свой врачебный долг до конца, как Авраам не поколебался по требованию Бога принести ему в жертву своего единственного сына…».
Из дневника Николая: «28 июня. Четверг. Утром, около десяти тридцати к открытому окну подошли двое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы без предупреждения со стороны Ю[ровского]. Этот тип нам нравится все менее! Начал читать восьмой том Салтыкова».
Ну конечно же, эта решетка – финал. Было в этом что‑то ужасное: входя в комнату, видеть эту темную решетку…
Он страдал за нее и за мальчика. А она… она жила трудным бытом заточения:
«28 июня (11 июля). Четверг. Комиссар настоял, увидеть нас всех в 10. Он задержал нас на 20 минут и во время завтрака не разрешил нам больше получать сыр и никаких сливок.
Рабочий, которого пригласили, установил снаружи железную решетку перед единственным открытым окном.
Несомненно, это постоянный страх, что мы убежим или войдем в контакт с часовым. Сильные боли продолжаются. Оставалась в кровати весь день».
Да, «черный человек» нанес им в этот день два удара. В конце концов, эти сливки, сыр, яйца, которые приносили из монастыря, были каким‑то разнообразием в постоянной скуке Алексея.
«Скучно!», «Какая скука!» – этими восклицаниями переполнен дневник мальчика. И еще решетка!
Но Юровский лишь выполнял свою работу.
Жить им оставалось считанные дни, и он уже начал изолировать их от мира. Он боялся монастыря. Да, это ЧК придумала передавать им письма от «Офицера», но вдруг еще кто‑нибудь… Он должен был думать об этом «вдруг». В городе безвластие. Маленький отряд – вот все, что у него есть.
|