Российская элита, уже более ста лет говорившая по‑французски и в большей степени настроенная франкофильски, и в 1812 году не утратила связи с французской культурой, а то и французской «цивилизацией».
Даже в самый суровый час русская элита не переставала быть франкоязычной. Она не отреклась ни от своей любви к французским товарам, ни от французского образа жизни. В газете «Московские ведомости» от 31 июля 1812 года, всего за несколько дней до битвы при Смоленске, в рубрике объявлений было и вот такое, совершенно удивительное: «На Петровке, в доме г‑жи Раевской, в винном погребе Татона получены разные французские вина в оксофтах, лучших сортов, как то: Медок, Го‑Марго, Шато‑Лафит, Шато‑Марго, Го‑Брион, Эрмитаж, вино белое Вейндеграф, старое Французское, Гобарзак, Сотерн, Мадера и всяких сортов французские вина бутылками и ящиками».
Казалось, дворяне не верили, что будет война, и пребывали в растерянности. Вместе с тем они испытывали беспокойство, которое парадоксальным образом было скорее идеологическим, чем военным. В самом деле значительная часть дворянства опасалась подрывного воздействия наполеоновской пропаганды, которая могла именем Просвещения и 1789 года призвать к освобождению крепостных и тем самым свергнуть самодержавие и разрушить существующие порядки.
Уже в мае 1812 года Варвара Бакунина, говоря о Наполеоне, писала в своем дневнике: «Боятся также, что когда он приблизится к русским губерниям и объявит крестьян вольными, то может легко сделаться возмущение».
Подобные смутные опасения начали превращаться в реальную опасность. Через две недели после начала войны генерал‑лейтенант Н. Н. Раевский, волнуясь за свою семью, писал жене: «Если мы наделаем еще глупостей или Тормасов будет разбит, вы должны ехать через Кременчуг на Каширу на своих лошадях. Я боюсь не врага, но прокламаций и вольности, которую Наполеон может обещать крестьянам».
В тот же день он еще более откровенно писал своему другу Самойлову: «Государь пишет, что все силы и сам Бонапарте устремлен на нас. Я сему не верю, и мы не боимся. Если это так, то что ж делает первая армия? Я боюсь прокламаций, чтоб не дал Наполеон вольности народу, боюсь в нашем краю внутренних беспокойств. Матушка, жена, будучи одни, не будут знать, что делать».
Таким образом, в июне 1812 года никто не мог сказать с уверенностью, насколько верными и надежными окажутся 30000000 эксплуатируемых крестьян империи перед лицом захватчика.
Русская регулярная армия опиралась на рекрутский набор, зависевший от царских указов. Его размах мог изменяться в зависимости от обстоятельств, но срок службы был фиксированным: солдаты, которых набирали из крепостных крестьян, служили 25 лет. Таким образом, солдатская служба была фактически пожизненной. Крестьянин, уходивший в солдаты, мог забыть про гражданскую жизнь и безвозвратно покидал родных: разрыв с прошлой жизнью был в России более болезненным и более радикальным, чем в наполеоновской Европе. Однако если крестьянину удавалось отслужить эти двадцать пять лет службы, он автоматически освобождался из крепостного состояния и возвращался к гражданской жизни уже свободным человеком.
Почти не осталось свидетельств солдат, переживших эти 25 лет службы в годы войн с Наполеоном. До нас дошли только два текста воспоминаний, довольно короткие, примерно по 40 страниц: эти солдаты, пережившие четверть века в царской армии, так хорошо научились там читать и писать, что, вернувшись к гражданской жизни, смогли оставить воспоминания о войнах с Наполеоном, искренние, простые и лаконичные. В кампании 1812 года участвовал лишь Памфил Назаров, следовательно, нужно обратить внимание именно на его свидетельство.
Уроженец маленькой деревушки в Тверской губернии, Назаров был призван в армию в сентябре 1812 года в возрасте 20 лет. В годы своей службы он активно участвовал в войне с Наполеоном, сначала в России, затем в Германии и Франции. В сентябре 1816 года он начал самостоятельно учиться читать и писать. Благодаря своей храбрости – в эти годы он неоднократно был ранен – Назаров, обретя в 1836 году свободу, получил пенсию от царя Николая I, что было большой редкостью. Он начал записывать свои воспоминания. Вскоре он открыл в себе страстную веру в Бога, и в 1839 году стал монахом под именем брата Митрофана. На этой дате его воспоминания обрываются – приняв духовный сан, Митрофан перестал писать. Его воспоминания, рассказывающие о детстве, призыве в армию и военных походах, охватывают период с его рождения в 1792 году до пострижения в монахи. И если военным походам 1812–1835 годов он уделяет всего шесть страниц, то, как его забирали в солдаты, он подробно и трогательно рассказывает на пяти страницах. Он описывает свою душевную боль при расставании с семьей; свой стыд, когда его в голом виде, при всех, осматривал военный приемщик, т. е. глава призывного пункта губернии; свое смятение, когда ему пришлось сбрить бороду и снять крестьянскую одежду, чтобы надеть солдатский мундир; трудности привыкания к военной жизни. В первые месяцы своей службы он часто болел и терял сознание от тяжести физических испытаний, к которым его принуждали.
В 1812 году произошло три рекрутских набора. Забирали мужчин от 20 до 40 лет; в общей сложности из каждых 500 мужчин забрали 20, что показывает, сколько людей требовалось на войны с Наполеоном. Как и в Великой армии, существовали физические нормы: русский солдат 1812 года не мог быть ниже 1,55 метра ростом или душевнобольным. Как и во Франции, можно было, по крайней мере теоретически, найти себе замену. Но в реальности из‑за нехватки денег ни один мужик не мог этим воспользоваться. От воинской службы уходили сыновья купцов и зажиточных лавочников. Царская армия была крестьянской армией.
Пройдя начальное военное обучение в рекрутском депо, новый солдат направлялся в полк, в котором ему предстояло оставаться до самой смерти или, что случалось реже, до окончания 25‑летнего срока службы. В этом полку солдата кормили и одевали и – что особенно важно – давали бесценную овчинную шубу, предмет одежды, которого будет так недоставать наполеоновским солдатам. Согласно действующему Полевому уголовному уложению, с солдатом не должны были плохо обращаться. Но реальное положение дел заметно отличалось в разных полках и у разных офицеров, выходцев из дворянства.
Русский солдат, навсегда оторванный от родных, неграмотный, грубоватый и обездоленный, не имел другого выбора, кроме как всей душой прилепиться к своему полку и своим собратьям по несчастью, которые теперь заменяли ему семью. Это было очень важно: в час боя солдат сражался не только и не столько за свою Родину, сколько за свой полк. В каждом воинском соединении была артель, в мирное время занимавшаяся выращиванием хлеба, разведением скота, изготовлением одежды, сапог, инструментов, в общем, всем, что было нужно солдату для улучшения быта. Этот способ организации может показаться архаичным на фоне Великой армии, но он обеспечивал каждому подразделению некоторую самостоятельность и самодостаточность – два весьма ценных фактора в ходе военных действий.
С точки зрения одних французов, почти что «сверхчеловеческая» стойкость русских объяснялась спиртом, которым они напивались перед сражением; другие, подобно генералу Гриуа, относили ее на счет русского религиозного мракобесия и фанатизма: «Я обнаружил четырех русских солдат, выведенных из строя моей артиллерией; у каждого из них не было руки или ноги, но они были еще живы, и вместо того, чтобы жаловаться, чтобы молить о помощи, они, напротив, отказывались от нее и, казалось, были решительно настроены умереть, не сходя с места. Я не стал воображать невесть что о подобной пассивной храбрости, которую я с тех пор сто раз наблюдал у солдат этого народа и которая, как я считаю, проистекает от их невежества и суеверия. Они умирают, обнимая образ святого Николая, который всегда носят с собой, верят, что отправятся прямиком на небо, и едва ли не благословляют тот удар, что отправляет их туда».
Мирные жители, покидавшие Смоленск в августе 1812 года и скрывающиеся в лесах, также готовы были дорого продать свои жизни и жизни своих семей. Эта решительность, которую подтверждают русские источники, заслуживает внимания. Она показывает, до какой степени размах насилия и разрушений способствовал сплочению народа против завоевателя: «Российские войска 7 числа августа от развалин и пеплу города Смоленска отступили и продолжали идти по дороге, ведущей к древней столице Москве, и неприятелю каждый шаг за ними был затруднителен и стоил крови. Кроме частых авангардных перестрелок он во всех местах на пути находил города и деревни оставленными жителями, кои с собой забирали съестные припасы и имущество; чего не могли забрать, то истребляли сами с сими словами: „Пускай не достается врагу нашему“. Некоторые удалялись в города, позади лежащие, а другие скрывались в лесах со своими семействами, вооруженные пиками и ружьями и по мере нападения защищались».
Эта цитата интересна с многих точек зрения. Во‑первых, она показывает, что в Смоленске, разрушенном и уничтоженном огнем, Наполеон уже не выглядел освободителем. Манифесты Великой армии, призывающие подниматься против существующего порядка, уже не имели успеха среди перенесших страдания жителей. Кроме того, видно, что стратегия выжженной земли, начатая Барклаем‑де‑Толли, разрушавшим на своем пути военные здания (склады пороха и провианта) и пути коммуникации (мосты, дороги) получила поддержку мирных жителей еще до гибели Москвы.
В октябре 1812 года французский посланник Лористон на переговорах с Кутузовым сетовал на варварство русских крестьян, готовых покупать у казаков пленных французов, чтобы предавать их мучительной смерти. Кутузов не без иронии ответил, что бессилен прекратить это «варварство»: «Маршал пересказал те части разговора, которые он счел нужным огласить; он сообщил, что „Лористон пожаловался на варварство русских в отношении французов“, и сказал, что ответил на это, что „он не может в три месяца цивилизовать нацию, которая считает, что ее враг – хуже, чем отряд татарских мародеров Чингисхана“. „Но есть же разница“, – сказал генерал Лористон. „Может быть, но в глазах народа разницы нет, а я могу отвечать только за своих солдат“».
Покинув 14 сентября Москву, армия Кутузова отправилась по Рязанской дороге в юго‑восточном направлении. Но даже во время отступления численность русской армии продолжала расти: 110000 солдат Великой армии, которые покинут Москву, Кутузов сможет противопоставить 130000 регулярных бойцов и казаков, а также 120000 ополченцев. Это возрастание численности личного состава сопровождалось изменением природы русской армии, которая, кроме регулярных и нерегулярных (т. е. казачьих) полков, а также появившихся в июле ополчений, теперь включала в себя и партизан. Подобно большому числу дворян и самому Александру I, Кутузов долго не решался вооружить мужиков; но массовый приток в армию переданных владельцами в армию крестьян, которые желали драться, заставил его занять по этому чувствительному вопросу компромиссную позицию: отчизна, оказавшись в беде, должна рассчитывать на всех своих сыновей.
Эти новые войска были поставлены под командование поэта и подполковника Дениса Васильевича Давыдова, который, служа в гусарском полку в авангарде генерала Васильчикова, 3 сентября, т. е. за несколько дней до Бородинского сражения, обратился к Багратиону, а затем к Кутузову за дозволением создать партизанский отряд из 50 гусар и 80 казаков. Модель, созданная Давыдовым, – маленький и чрезвычайно мобильный отряд – была воспроизведена и размножена во время пребывания в Тарутино. Из 26 казачьих полков, только что прибывших в лагерь, были созданы небольшие отряды. «Партизаны», или «вольные стрелки», всегда находившиеся под командованием офицеров регулярной армии, состоявшие по большей части из отрядов легкой кавалерии, к которым присоединялись крестьяне‑добровольцы, могли наносить самые разнообразные удары. Они разрушали мосты и дороги, атаковали вражеские линии коммуникации и оккупированные деревни, освобождали и вооружали военнопленных, организовывали засады и военные операции против мародеров, дезертиров и отдельных солдат, которые бродили в поисках провианта и фуража. С момента создания и до конца декабря они превратились в ценных помощников регулярной армии. Их роль была не менее важна в разведке и шпионаже, изучении вражеских коммуникаций и оккупированных территорий, на которых они нередко получали от крестьян ценную информацию.
И хотя порой партизаны грабили точно так же, как и Великая армия, они все равно постепенно внушали на оккупированных территориях и на линии фронта патриотические чувства, не стесняясь самолично наказывать изменников и коллаборационистов. В своем дневнике Давыдов вспоминает, как он приказал высечь помещика, виновного в шпионаже в пользу врага, на глазах у его крестьян. Кроме того, что было совершенно небывалым в русской истории явлением, в некоторых партизанских отрядах воевали женщины – крестьянки, которые решили драться бок о бок со своими отцами, братьями, мужьями, а то и заменяли их после гибели мужчин. Именно так было с Василисой Кожиной. Жена старосты из Смоленской губернии, убитого на ее глазах французскими солдатами, Василиса заняла его пост и организовала партизанский отряд из женщин и подростков. Юная Прасковья, чью фамилию источники нам не сообщают, уроженка Смоленской губернии, тоже организовала отряд женщин, который нападал на отдельных мародеров и фуражиров. Наконец, в Витебской губернии Федора Миронова стала по собственной инициативе разведчицей, и ее храбростью и умом восхищался сам генерал Коновницын.
Значит ли это, что весь народ, весь крестьянский мир поддержал армию и царя и никто не попытался воспользоваться кризисом, дестабилизировавшим государство, чтобы выступить против крепостного права и власти помещиков? В действительности на территории империи возникли сильные волнения. Уже летом в Витебской губернии восставшие крепостные убивали своих помещиков; в сентябре крестьяне Тверской губернии поднялись против своих господ; в декабре началось восстание в только что составленном ополчении; а в Московской губернии воцарилась анархия. Тем не менее, эти волнения остались ограниченными; они означали не присоединение к французским принципам свободы и братства, но глубокое чувство возмущения злоупотреблениями и мздоимством со стороны управляющими имениями. В сентябре генерал Александр Бенкендорф был послан в Тверь генералом Фердинандом фон Винцингероде, военным комендантом округа, чтобы восстановить порядок и наказать мятежников. Но его отчет оказался неожиданным: вместо того, чтобы уличать крестьян, Бенкендорф заявил, что они невиновны, и обвинил в злоупотреблениях управляющих поместьями и царских чиновников: «Позвольте мне говорить с вами без обиняков. Крестьяне, которых губернатор и другие власти называют возмутившимися, вовсе не возмутились. Некоторые из них отказываются повиноваться своим наглым приказчикам, которые при появлении неприятеля, так же как и их господа, покидают этих самых крестьян, вместо того, чтобы воспользоваться их добрыми намерениями и вести их против неприятеля… Имеют подлость утверждать, будто некоторые из крестьян называют себя французами. Они избивают, где только могут, неприятельские отряды, отправляют в окружные города своих пленников, вооружаются отнятыми у них ружьями и защищают свои очаги… Нет, генерал, не крестьян нужно наказывать, а вот нужно сменить служащих людей, которым следовало бы внушить хороший дух, царящий в народе… Я отвечаю за это своей головой».
Национальное чувство единства, преодолев региональные, культурные и этнические барьеры, пронизало все сословия. Народный взрыв, которого опасались, так и не прогремел; напротив, народ (в особенности крестьяне) проявил лояльность к власти, насильственные выступления остались единичными случаями. Именно в этом корни восхваления народа и армии. Дворяне, опасавшиеся восстания крепостных и теперь успокоенные патриотизмом простых людей, прославляли их храбрость и верность: «В Тамбове все тихо… До нас доходит лишь шум, производимый рекрутами. Мы живем против рекрутского присутствия, каждое утро нас будят тысячи крестьян: они плачут, пока им не забреют лба, а сделавшись рекрутами, начинают петь и плясать, говоря, что не о чем горевать, что такова воля Божья. Чем ближе я знакомлюсь с нашим народом, тем более убеждаюсь, что не существует лучшего…»
Однако были и другие, менее благородные, проявления крестьянской активности. После ухода из сожженной Москвы последних французских солдат в ней не оставалось ни полиции, ни армейских частей для обеспечения порядка, и ее грабили окрестные крестьяне: «Неприятель, очищая Москву, поджег то, что еще уцелело от несчастного города; у нас не было никаких средств потушить пожар, который всюду увеличивал беспорядок и бедствия; крестьяне толпою устремились грабить и захватывать магазины с солью, медную монету казначейства и винные погреба. Весь наш отряд, как бы затерявшись в огромном пространстве Москвы, едва был достаточен, чтобы сдерживать чернь, вооруженную оружием, отбитым у неприятеля».
Многочисленные источники указывают на алчность окрестных крестьян, которые, разорившись в результате военных действий, занялись грабежом: «Целыми обозами мужики приезжали в Москву обирать то, чего не успели или не могли ограбить неприятеля: они увозили зеркала, люстры, книги, богатые мебели, фортепьяны, словом, все тащили, что только попадалось им на глаза и в руки».
Среди грабителей были дезертиры и забывшие о дисциплине казаки.
Печальная участь была уготована французам, попавших в руки крестьян.
Каждый день в плен попадало все больше обозов, курьеров, мародеров, раненых и отстававших солдат: к примеру, уже 20 октября под Вязьмой партизаны Давыдова атаковали обоз с провизией, находившийся под охраной трех полков, захватили большинство повозок и взяли 500 пленных.
Этих пленных, которых становилось больше и больше (сложно назвать их точное число, но примерно от 150000 до 200000 человек), постигла разная участь. Солдат, попавших в руки партизан или казаков, чаще всего ждала смерть, часто очень жестокая.
Англичанин Вильсон, не слишком симпатизировавший бойцам Великой армии, подробно описал варварское обращение, которому подвергались пленные. После того, как у них все отбирали, пленных часто казнили на месте, закапывая или сжигая заживо, или передавая крестьянам, которые, подвергнув их пыткам, казнили их, часто с языческими ритуалами: «…всех пленников немедленно и без исключений раздевали догола и заставляли так идти или же бросали на волю случая, на потеху крестьян, чьими жертвами они становились. Когда они пытались приставить дуло к своей голове или груди, чтобы самым быстрым и надежным образом покончить со своими страданиями, крестьяне не всегда позволяли им сделать это; они считали, что подобное облегчение мук „будет оскорбительно для мщения русского Бога и лишит их его защиты в будущем“».
Яркий образец этого жестокого и мстительного духа мы увидели в ходе движения к Вязьме.
Милорадович, Беннигсен, Корф и английский генерал, вместе с несколькими другими, двигались по главной дороге, находясь примерно в миле от города, когда они увидели толпу крестьян с палками в руках, прыгающих вокруг срубленной сосны, на каждой стороне от которой лежало около 60 обнаженных пленников, распростертых, с головами на дереве; эти фурии били по их головам в такт национальной мелодии или песни, которую они хором вопили; а несколько сотен вооруженных крестьян спокойно созерцали это, будучи стражами зловещей оргии. Когда кавалькада приблизилась, жертвы стали издавать пронзительные крики, повторяя: «Смерть! Смерть! Смерть!»
В этот день в Вязьме около 60 пленников были погребены заживо в ямах, которые их заставили выкопать. Подобных страшных случаев становилось все больше, их описали те, кто выжил. Они показывают, какого уровня варварства достигла эта война, в которой во имя защиты Русской земли и православия проявлялись садизм и зверство: «Я видел, как французского пленника за 20 рублей продали крестьянам, которые крестили его при помощи котла с кипятком, а потом, еще живого, насадили на кусок острого железа. Какой ужас! О! Гуманность, ты стонешь от этого. Русские женщины убивают пленных и мародеров, проходящих через их жилища, ударами топора».
Однако даже среди всех ужасов войны находилось место подчас неожиданному проявлению милосердия. Об одном из таких случаев повествует рассказ швейцарского подполковника Шарля‑Франсуа Мино. Он был в плену у русских и спас свое мужское достоинство лишь благодаря решительному вмешательству старой крестьянки. Этот дошедший до нас рассказ заставляет улыбнуться, но можно представить, как сложно было наполеоновскому офицеру преодолеть свою гордость и стыдливость, и выйти за пределы скабрезных деталей этой истории, чтобы воздать должное пожилой спасительнице:
«Было до крайности холодно. Каждый миг мы смотрели друг на друга, и если у кого‑нибудь был белый, замерзший нос, мы быстро хватали снег и начинали его растирать. В этот день все мое тело пробил озноб, и я не мог больше мочиться, поскольку этот мой орган полностью замерз. Я попытался добраться до деревни, и, как только дошел до первого дома, устремился в комнату и упал замертво. Русская старуха, увидев это, спросила, что со мной. Я показал ей, где я замерз. Тогда она взяла меня за руку, сказала, что для меня опасно находиться в тепле, и повела меня во двор, где сказала облокотиться на изгородь. Она вернулась через несколько минут, держа в руках деревянную кадку с холодной водой, взяла с земли снега, бросив эту кадку, развела его, а затем терла мой половой член, пока кровь не начала циркулировать вновь… Много раз, вернувшись во Францию, я молил Бога за эту добрую и достойную женщину, потому что ее стараниям я обязан жизнью».
Источник : Мари‑Пьер Рэй «Страшная трагедия. Новый взгляд на 1812 год»; РОСПЭН, 2015.
|