Нужда как основа военизированного насилия в революционной России коренилась в проблемах производства и распределения, отражавших в себе почти все аспекты российской политики после 1914 года и контекстуализовавших все возможные последствия краха царского режима. Хроническая нехватка любых товаров первой необходимости, сотрясавшая экономику страны задолго до февраля 1917 года, приняла особенно катастрофические формы в 1918–1922 годах. Причиной тому было множество хорошо известных факторов: потребности беспрецедентной по своим масштабам и размаху войны, к которой Россия была особенно плохо подготовлена; истощение резервных запасов, пущенных на удовлетворение военных и гражданских нужд; транспортный коллапс; перебои в производстве, вызванные волнами забастовок, локаутами, проблемами распределения и отсутствием сырья; сокращение числа рабочих рук в деревне; регулирование цен; ширившаяся практика реквизиций зерна и товаров, начавшаяся в 1915 году при отсутствии адекватного планирования; инфляционная спираль, поощрявшая тезаврацию; сокращение и полное исчезновение кредитного и инвестиционного капитала по мере ухудшения политического и экономического климата; рост затруднений при выплате заработной платы и капитализации готовой продукции; и, не в последнюю очередь, неизбежное распространение черного и серого рынков, которые сами себя подкармливали, сами служили источником насилия и ускоряли распад там, где у властей не имелось возможности к их обузданию{55}.
С 1914 по конец 1916 года эти проблемы сказывались на стране не только в плане известного вопроса о легитимности царской власти, но и воздействуя на менталитет и наклонности многих солдат, крестьян, промышленных рабочих и их семей. Крестьяне и рабочие вступили в войну, принуждаемые к защите режима, со всей яростью обрушившегося на промышленные районы и деревню в 1905–1906 годах. Где еще в Европе важный промышленный район обстреливался правительственными войсками из пушек сразу же после издания манифеста, гарантирующего основные гражданские права, как происходило в Москве в 1905 году, и где еще бунтующих крестьян массами вешали по решению военного суда, как это делал «последний великий государственный деятель» страны Петр Столыпин? В среде солдат, из‑за производственных и транспортных проблем с 1915 года вынужденных ходить в отчаянные атаки на вражеские позиции без адекватного вооружения и боеприпасов, нарастала ненависть как к офицерам‑«аристократам», отдававшим им приказы, так и к режиму, его системе и его ценностям вообще. К августу 1915 года оружия не имело до 30 процентов русских войск, находившихся на фронте{56}. Причину плохого снабжения искали в продажности и спекуляции, и часть этих обвинений была правдой. Гнев офицеров, видевших, как в 1915 году тысячи тяжелораненых вследствие нехватки транспорта днями лежали в грязи, не получая ни питания, ни медицинской помощи, несомненно, был лишь бледной тенью тех чувств, которые испытывали при этом зрелище рядовые{57}.
Таким образом, российский военный опыт, среди всего прочего, обернулся почти непрерывным унижением и социопсихологической дислокацией всех тех, кто находился ближе всего к ужасам войны, в равной степени затрагивая новобранцев, опытных солдат и офицеров. Достаточно указать лишь на то, что уже к концу 1915 года с фронта вернулись почти полтора миллиона тяжелораненых, не получивших адекватной медицинской помощи и лишившихся как конечностей, так и средств к существованию. Около 1,54 миллиона человек пропали без вести или попали в плен{58}. Более 3 миллионов гражданских лиц стали беженцами – «на ногах была целая империя», как выразился в своем превосходном исследовании Питер Гэтрелл. В это число входило полтора миллиона евреев, изгнанных из своих домов армией, искалеченных физически и психологически в ходе необоснованной конфискации их личного имущества и «беспричинных» погромов{59}. Судя по всему, в роли жестоких погромщиков нередко выступали местные крестьяне, которые сами подвергались реквизициям и несли ужасающие потери{60}. К спирали нужды и лишений прибавлялся порочный круг унижений и принудительных перемещений, сотрясавший группы российского населения, подвергшиеся насилию. К концу 1917 года, отчасти в результате катастрофического июньского наступления при Керенском, одни лишь военные потери, включая тех, кто попал в плен и умер там или по‑прежнему находился в германских лагерях, официально превысили 7 миллионов человек{61}.
Какова бы ни была эта цифра, язык «лишений» сам по себе скрывал жестокий факт: эти жертвы были результатом насилия, инициированного политическими режимами, по вине которых от физических, психологических и социальных травм страдали индивидуумы и целые сообщества, – перефразируя Гэтрелла, можно сказать, что была изувечена целая нация. Тем не менее применительно к России было бы некорректно говорить о «культуре поражения», так как эта концепция использовалась для объяснения некоторых аспектов военизированного насилия в других странах послевоенной Европы, а революционная Россия фактически стремилась выйти из войны на своих собственных условиях – по крайней мере до момента подписания большевиками Брестского договора[1]. Происходившие же в данном случае процессы отражали в себе совершенно иную «культуру поиска предателей»: вскипавшую, по донесениям военной цензуры, уже в ходе катастрофического отступления 1915 года ненависть нижних чинов к офицерам и имперским должностным лицам, сурово относившимся к ним и, как казалось, совершенно не интересовавшимся их благосостоянием; убеждение в том, что высокопоставленные чиновники и их окружение, включая военного министра Сухомлинова и даже саму императрицу, симпатизируют Германии; распространенную в первую очередь среди ключевых фигур российской Думы идею о том, что некомпетентный и преступный режим предает национальные интересы России и тянет страну в пропасть. В знаменитой метафоре того времени страна сравнивалась с мчащимся по горной дороге автомобилем, которым никто не управляет.
Более того, еще до Февральской революции поиск предателей и проблема нужды оказались сплетены в один тесный узел с ожиданиями реформ и призывами к ним. Как мы знаем, в верхних слоях общества требование поставить во главе страны «ответственных» лидеров сочеталось с надеждой на то, что передача власти от изолированного и чрезмерно централизованного самодержавного режима осведомленным и компетентным деятелям на местах предотвратит дальнейший экономический, а соответственно, и военный коллапс. Требования и ожидания «простых» людей были еще более простыми. Солдаты‑крестьяне ждали, что в награду за службу они получат землю. Рабочие ожидали, что смена режима приведет к повышению зарплаты и покончит с очередями за хлебом. Решительный январский призыв их делегатов к Центральному военно‑промышленному комитету явно отражал в себе очень широкие настроения – и привел к их аресту{62}.
[1] См. обсуждение в главе II этого сборника.
|