Предлагаемый подход к изучению российской революции и Гражданской войны позволяет нам подробно рассмотреть ряд принципиальных вопросов, связанных с военизированным насилием, которые поднимаются в настоящей книге: его соотношение с вооруженными силами более традиционного типа; его связь с этническим вопросом; военизированное насилие как результат ожесточения социальных отношений в данном регионе и как сила, повлиявшая на исход самой Гражданской войны; связь военизированного насилия с большевизмом как угрозой для устоявшегося европейского социального строя, политических институтов и ценностных систем. Наконец, мы получаем возможность поднять вопрос о том, в какой мере можно назвать «военизированным» насилие, захлестнувшее данный регион, и как его различные формы сказывались на проблемах политической легитимности – особенно легитимности большевистского государства, единственного сумевшего выжить в этом водовороте событий.
В первую очередь следует признать, что при наличии более 30 всевозможных правительств, в 1918–1921 годах претендовавших на право контроля за различными частями бывшей Российской империи, всякое насилие тесно соседствовало с той или иной организованной политической структурой и амбициями. Пусть известные формы красного и белого террора задавались главными претендентами на власть, но и силы менее значительных претендентов – например, Нестора Махно на Украине или Александра Антонова на Тамбовщине – действовали в том же духе, что и формальные армии. Войска генерала Деникина в период становления Вооруженных сил Юга России почти не брали пленных. Установление власти Деникина на Украине, занятой его армиями после ухода немцев, сопровождалось беспрецедентными массовыми расправами над евреями в июне – декабре 1919 года, в ходе которых было убито до 100 тысяч человек{74}.
Истолковывать эти события можно разными способами. Согласно ведущему историку деникинского движения, Добровольческой армии «удалось убить столько же евреев, сколько всем другим армиям вместе взятым, потому что эти убийства были наиболее организованными, наиболее идеологически мотивированными и проводились подобно военным операциям»{75}. Тем не менее антибольшевистские силы вымещали свою ненависть на евреях из мелких украинских местечек по причинам, далеко выходившим за рамки идеологии. Уже в 1915 году евреи преследовались российской армией в Галиции и Польше как «враждебные» элементы, сочувствующие немцам и выдающие им русские позиции. Соответственно не только карательные действия деникинских командиров, но и всякое военизированное насилие против «еврейского врага» на территориях, занятых Белой армией (как и впоследствии в Европе), преподносились как превентивные меры против дальнейших «предательств», а также как воздаяние за угрозы, унижения и предательство со стороны его «жидобольшевистских союзников».
В более прозаическом плане антисемитское насилие на Украине представляло собой всего лишь самый радикальный способ проведения конфискаций в пользу растянутых войск, оставшихся без адекватного снабжения. Использовавшиеся при этом методы не слишком отличались от тех, которые практиковались при реквизициях в регионах, не имевших еврейского населения. Так, Верховный правитель Сибири адмирал Колчак объявил всякое сопротивление конфискациям «большевизмом», а самих сопротивлявшихся в подражание дискурсу ленинистов называл «врагами народа». До 2500 таких «врагов», возможно, было казнено в одном только Омске, резиденции Колчака, после того как новое правительство силой ликвидировало режим, установленный в 1918 году Учредительным собранием, который являлся последней попыткой создать в России демократическую власть. Новое «всероссийское» государство Колчака формально санкционировало скорые казни – ив первую очередь казни «предателей», укрывавших товары. Оно производило конфискации собственности, допускало массовые порки и принимало жестокие меры по пресечению любых реальных и воображаемых видов «большевистской преступности»{76}. Вообще, во время стремительного наступления самой Красной армии зимой 1918/19 года, но в первую очередь во время деникинского и колчаковского наступлений в 1919–1920 годах потребность в продовольствии была столь всеобщей и острой, особенно в городах, что вооруженные и голодные рабочие и солдаты просто забирали все, что могли, с городских складов и из деревни, не страшась суровых кар. «Мы вынуждены протестовать против политики центра, – телеграфировали, например, в конце 1918 года из Иваново‑Вознесенска рабочие, называвшие себя “сознательными” и “терпеливо голодавшими революционерами”. – У нас все забирают и ничем не снабжают <…> Не осталось и фунта резервов <…> Мы не берем на себя ответственности за то, что случится, если наши нужды не будут удовлетворены»{77}.
Во многих местах «реквизиции» превращались просто в хаотические и насильственные конфискации{78}. 2 апреля 1919 года большевики сформировали специальный вооруженный отряд для проведения «летучих инспекций» складов и прочих хранилищ. За шесть месяцев было произведено более 250 рейдов, выявивших всевозможные беззакония – но не нашедших почти никаких складов с товарами{79}. Инспекторы в соседней с Москвой Калужской губернии объясняли это тем, что местные большевистские власти сами производили незаконные конфискации и распределение собственности и припасов, находя защиту в грубой силе и незаконных арестах и подменяя собой государство{80}. Аналогичные доклады поступали из десятков других мест в большевистский Народный комиссариат государственного контроля, а на Украине и в Южной России – в подразделения деникинской контрразведки (ОСВАГ){81}.
Вместе с тем сопоставимые формы насилия повсеместно наблюдались в регионах, в тот период формально не находившихся под контролем красных или белых или не связанных каким‑либо иным образом с более или менее традиционными вооруженными силами и формальными политическими претензиями. Ключевое влияние на степень и природу этого насилия также оказывали нужда, расстройство управления и материальные и эмоциональные лишения. Определяющую роль в данном случае, по‑видимому, все же играло ожесточение социальных отношений, вызванное самой революцией, поскольку наибольшее распространение имело взаимное и локализованное насилие с участием простых людей, не обязательно осуществлявшееся во имя той или иной высшей цели. Как показали Игорь Нарский и другие авторы, такое насилие было «мелким» в смысле числа участников его конкретных проявлений, но его едва ли можно назвать таковым в совокупном плане или в плане вызывавшихся им разрушений. Грабежи, утрата средств к существованию и жестокое воздаяние за реальные или воображаемые обиды вынуждали многих людей покидать свои города и села как на красных, так и на белых территориях – нередко после того, как были убиты или подверглись истязаниям их друзья и близкие{82}. Затем беглецы создавали свои собственные, независимые «партизанские» отряды, сражавшиеся «против всех». В городах и поселках по всему Уралу люди, утром уходившие из дома на поиски какой‑нибудь еды, не знали, вернутся ли они обратно. Многие вместо этого вступали в местные банды, не имевшие политических целей помимо самозащиты и охраны своей территории от «чужаков»{83}.
Зарождение «черного» анархистского движения Махно на Украине и «зеленых» отрядов Антонова на Тамбовщине в 1919 и 1920 годах было связано с объединением подобных разрозненных банд в огромные армии мародеров – опять же, не имевшие никакой регулярной организации или осуществимых политических амбиций. Печально знаменитое подавление антоновского восстания Михаилом Тухачевским проводилось методами, не менее, а может быть, и более – если это возможно – чудовищными, чем те жестокости, которые сопровождали разгром белых армий{84}.[1] Несколько отличаясь конкретными деталями, особенно в плане насилия по отношению к евреям (несмотря на известные оправдательные заявления Волина, который сам имел еврейское происхождение), анархистское движение Махно на Украине по сути представляло собой аналогичное явление{85}.
В данном случае формы, в которых выражалось насилие, позволяют также судить о том, каким образом состояние нужды и лишений создавало и усугубляло межэтнические трения в регионе, в том числе выражавшиеся в убийстве евреев. В то время как большинство противоборствовавших группировок имело смешанный этнический состав – что было логическим следствием разнородности самой погибшей империи, – тогда, как и сейчас, на роль объекта грабежей и отмщения гораздо лучше подходили реальные или мнимые «чужаки». Вполне вероятно, что этническое насилие в регионах, подобных Закавказью, может сопровождать распад империи даже в эпохи материального изобилия, что мы видели в случае недавних Балканских войн. В условиях же дефицита наиболее простым методом борьбы с ним всегда представляется изъятие собственности и товаров у «чужаков», особенно в тех случаях, когда именно их, подобно «жидобольшевикам», можно обвинить в лишениях и нужде.
Здесь мы также можем выявить еще один тип неформального насилия, наблюдавшийся в те годы на российских территориях, – тот, который можно назвать «ответным» или «подражательным» насилием. Оно имело место буквально во всех частях бывшей империи в 1918 и 1919 годах, особенно на железных дорогах, и наиболее известным его выражением, вероятно, была знаменитая история Чехословацкого корпуса, прорывавшегося из России по Транссибирской магистрали. Чехи (и прочие) по пути на восток силой забирали в ближайших селах необходимые им припасы, после чего подвергались столь же свирепым ответным нападениям со стороны ограбленных. В 1919 и 1920 годах, после того как чехи уже давно ушли, ситуация повсюду в регионе только ухудшилась. Поезда, перевозившие грузы, также везли с собой броневики и собственную неформальную охрану, не подчинявшуюся никаким конкретным властям. Как в красной, так и в белой России местные железнодорожные комитеты – остатки одной из первых реформ Временного правительства – были сами себе властью, лавируя между угрозой суровых дисциплинарных мер и спорами, «решавшимися с помощью револьверов», как выразился журнал Железный путь. Железнодорожные рабочие и администрация на всех уровнях старались скрывать информацию, прятали оборудование и товары и лгали по поводу имеющихся запасов. В тех случаях, когда погрузка товаров сопровождалась вооруженными стычками, они предпочитали сотрудничать со спекулянтами; если же разгрузка товарных вагонов была чревата стрельбой, было проще вообще не разгружать их и отгонять на охраняемые запасные пути. Задолго до поражения белых и решения Троцкого бороться с этими проблемами путем милитаризации линий, находившихся под контролем большевиков, железнодорожники повсеместно оказались в осаде и давали адекватный отпор любым претендентам на власть{86}.
Обыденным делом стали и другие типы нападений со стороны мародерствующих банд. В Сибири и Южной России такие самозваные «атаманы», как Семенов или Унгерн‑Штернберг, возглавляли отряды «казаков» различного происхождения, совершавших всевозможные кровавые набеги. Эти банды, орудовавшие с ведома армий Колчака и Деникина, были лишь слабо связаны с их режимами, фактически получив от них санкцию на независимые действия. Они назывались «белыми» только вследствие своей яростной борьбы с «красными», скорее оправдывавшей, чем объяснявшей жестокость этих банд, так как в «красные» в данном случае зачислялся самый широкий круг жертв. Согласно одному описанию, по всему региону «сельская местность превратилась в море буквально независимых “деревень‑республик” со своими собственными призывниками, “карательными отрядами” и свирепыми кодексами “возмездия” всем, в ком подозревали “предателей” или “врагов”»{87}.
Военизированное насилие очевидным образом воспроизводило само себя, ширясь с каждым последующим инцидентом, подражавшим и дававшим ответ предыдущему. Банды казаков на юге России, номинально подчинявшиеся власти Деникина, неоднократно учили «регулярную» армию тому, как грабить еврейские поселения, убивая и калеча детей и женщин наряду с мужчинами. В произведениях Деникина и его советников отражаются как озабоченность этими акциями, так и неспособность положить им конец{88}. Здесь, как и повсюду, расправы с «комиссарами», которых сжигали или варили заживо, заражали бессердечием даже тех, кто неохотно участвовал в кровопролитии, так же как изнасилования превращались из жестокого преступления в «доказательство мужественности», укреплявшее групповую «солидарность», – как всегда происходит в подобных обстоятельствах. Как этим, так и прочими способами по всей России, охваченной Гражданской войной, «неназываемое» превращалось в «названное», облегчая и, более того, поощряя новые злодеяния и даже подталкивая к ним.
Можно также указать, что все эти события выпустили на волю более примитивные садистские побуждения, хотя при этом встает вопрос более общего плана: почему сама по себе психопатология садизма нашла такой широкий отклик в России во время Гражданской войны? Наиболее правдоподобный ответ состоит в том, что большинство участников этих зверств в те ужасные годы сами прошли через тот или иной опыт крайних унижений в условиях, когда на обиды, накопившиеся в недавнем и более далеком прошлом, накладывались нужда и лишения. История почти не оставила формальных свидетельств этого унижения, однако сам контекст дает нам массу примеров такого рода. Демобилизация и дезертирство мало кого делали героями. Женщины, выпрашивавшие еду для себя и жизнь для своих детей, представляли собой людскую слабость в ее предельном выражении. Раненые и искалеченные не имели особых надежд на выживание, и многие жестокости, несомненно, совершались под воздействием боли или отчаяния. Снимки «буржуек», распродававших интимные предметы домашнего обихода, наводят на мысль об изувеченной психике, так же как и знаменитые фотографии крестьян, торгующих человечиной. Жестокое и садистское воздаяние почти наверняка служило для многих не поддающейся измерению «компенсацией» за унижения и лишения.
[1] Сам Тухачевский до революции прошел подготовку в Императорском Генеральном штабе.
|