Наконец, каким образом военизированное насилие во всех этих формах повлияло на исход Гражданской войны в России? Что мы можем вывести из всего вышесказанного в смысле отношений между насилием и процессами приобретения политической власти и легитимности и насколько здесь продуктивен разговор о «военизированном насилии» в плане общего понимания послевоенного насилия в данном регионе? Если не проводить разницы между властью и простой силой, то милитаризованные движения и кандидаты на роль правителей, действовавшие на этих территориях, безусловно, на протяжении всей новой российской «смуты» в той или иной степени обладали более или менее значительной властью как способностью к принуждению. Если же отталкиваться от более конструктивного понимания власти, основанного на политической легитимности, то вопрос будет звучать таким образом: как именно применение силы делало возможным или невозможным эффективное решение насущных проблем нужды и лишений?
Ключевым моментом, определявшим в данном случае роль военизированного насилия, являлось, по моему мнению, то, что крах царского режима по сути означал крах идеологий, наделявших легитимностью Российское государство, и его социально‑политических институтов. При отсутствии каких‑либо институциональных основ для легитимности, помимо зачастую неструктурированных процессов народных выборов, само понятие легитимности очень быстро стало увязываться не с традиционными взглядами и представлениями, а с вопросом об эффективности и функциональности. Изначально популярные лидеры советов и члены Временного правительства утратили свою легитимность, не сумев обуздать происходившее в течение 1917 года ухудшение экономических и социальных условий, и общество ставило на их место все более и более радикальные фигуры в тщетной надежде на то, что те добьются большего успеха. Кроме того, сейчас мы понимаем, что если большевики пришли к власти, основывая ее «легитимность» на радикально идеологизированной концепции всеобщего и неизбежного исторического процесса, «объяснявшей» нужду и лишения, то первоначальная прочность их режима во многом основывалась не просто на силе, а на обещании исполнения взятых на себя функций. Когда же Ленин и его партия при решении этих принципиальных проблем вполне предсказуемо добились еще меньшего успеха, чем их предшественники, они еще настойчивее – ив буквальном, и в символическом смысле – стали выдвигать идеологические претензии в попытке легитимизировать свои «большие батальоны».
Если мы вернемся к определению Роберта Герварта и Джона Хорна, понимающих под военизированными такие «военные или квазивоенные организации и практики, которые либо дополняли, либо подменяли собой действия традиционных военных структур», то нам придется признать, что Гражданская война на территории бывшей царской России повсеместно включала параллельную активность как военизированных, так и традиционных военных формирований, между которыми зачастую не имелось четкой разницы. Даже определение «традиционные» нуждается здесь в некотором уточнении. Такие формирования, как Добровольческая армия, Вооруженные силы Юга России, белые силы на севере России и в Мурманске и войска самозваного «верховного правителя» России адмирала Колчака, вели себя весьма нетрадиционным образом в том, что касалось их связей и взаимодействия с местными военизированными группировками. Поэтому при описании и понимании российского насилия того периода, возможно, было бы полезно говорить о его особом военизированном аспекте именно в смысле искажения и извращения «традиционных» видов насилия, хотя эти извращения сами по себе коренились в той угрозе, которую представляла собой большевистская революция для традиции в послевоенной Европе.
Более того, в жутких обстоятельствах российской Гражданской войны военизированное насилие такого рода, скорее всего, играло на руку большевикам. Относительная последовательность большевистской идеологии позволяла объяснить, оправдать и обосновать применение насилия, так как необъяснимые, с точки зрения многих людей, страдания получали в ее рамках простое истолкование: их причиной объявлялись «империализм», «царизм», «капитализм» и алчность «эксплуататоров». Когда комиссары размахивали своими мандатами, а сопровождавшие их красногвардейцы или чекисты свирепо исполняли партийные приказы, это делалось ради высоких целей – таких как борьба за «землю», «хлеб» и ликвидацию капитализма с его последствиями, принявшими облик империализма, каким бы искажениям ни подвергались эти понятия. Те же, кто сражался против красных, не имели возможности выступать с подобными претензиями. В то время как на территориях, находившихся под контролем белых и «зеленых», большевики и прочие приравнивались к «евреям», а их убийства «оправдывались» их «предательством», ни цели, ни идеология, ни менталитет белого движения не несли с собой ни облегчения, ни убедительных обещаний такового. Дефицит, нужда и лишения только возрастали по мере наступлений и отступлений противников большевиков.
Вместе с тем контролировать последствия массового дезертирства, от которого в 1919 и 1920 годах страдали традиционные Красная и Белая армии, почти наверняка было проще там, где в распоряжении местных большевизированных советов имелись военизированные силы. То же самое верно и в отношении попыток контроля за путями снабжения и распределения. Насаждавшаяся Троцким милитаризация труда и железных дорог в 1920 году, по крайней мере на протяжении какого‑то времени, обосновывалась в том числе срочной необходимостью в повышении объемов производства, в совершенствовании и охране грузовых перевозок, в борьбе с дезертирством и не в последнюю очередь в наведении порядка, несмотря на то что оно само сопровождалось жестокостями.
Соответственно, в этом, как и в других отношениях, мы вправе заключить, что синдром насилия, которым отличалась Гражданская война в России, ни по своим формам, ни по содержанию не имел после 1918 года никаких аналогов в Европе – по крайней мере до момента официального прихода нацистов к власти. Хотя Гражданская война в России служила предлогом и примером для военизированных движений во многих других частях послевоенного мира, о чем идет речь в следующих главах нашей книги, нигде больше никакие разновидности насилия не были так тесно связаны с почти всеобщими лишениями и нуждой, а также с тем ожесточением, которое в течение столь долгого времени насквозь пронизывало гражданскую и политическую жизнь и культуру.
|