Объясняя свое нежелание демобилизоваться и свою решимость продолжать солдатскую жизнь после ноября 1918 года, активисты военизированных организаций по всей Центральной Европе нередко ссылались на ужас возвращения с фронта в 1918 году в абсолютно враждебный мир социальных потрясений, ощущавшийся таковым вследствие временного краха как военной иерархии, так и общественного порядка{134}.
Видный активист Каринтийского хеймвера Ганс Альбин Ройтер, вернувшийся в Грац в конце войны, подчеркивал свой первый контакт с «красной толпой», «открывший ему глаза»: «Прибыв наконец в Грац, я обнаружил, что улицы захвачены коммунистами». Во время стычки с группой солдат‑коммунистов Ройтер «достал пистолет и был арестован. Вот так меня приветствовала моя Heimat». Арест, произведенный нижними чинами, усилил возникшее у Ройтера ощущение того, что он вернулся в «мир, перевернутый вверх тормашками», в революционный мир, неожиданно отказавшийся от прежде бесспорных норм и ценностей, социальной иерархии, институтов и авторитетов{135}.
С тем же самым можно было столкнуться в Будапеште и Мюнхене. Гусарский офицер Миклош Козма, вернувшийся в Венгрию с фронта поздней осенью 1918 года, стал одним из многих ветеранов войны, которых «приветствовали» буйствовавшие толпы, выкрикивавшие оскорбления в адрес возвращавшихся войск, а также простые солдаты, с кулаками набрасывавшиеся на своих офицеров. По словам Козмы, революционные активисты неизменно принимали обличье распущенной «грязной толпы», «неделями не мывшейся и месяцами не менявшей одежды; вонь одежды и обуви, гниющей на их телах, невыносима»{136}. Подобные впечатления нередко складывались и у экс‑офицеров в соседней Баварии. Например, будущий австрийский вице‑канцлер и активист хеймвера Эдуард Баар фон Бааренфельс сообщал в Австрию из революционного Мюнхена о том, как на его глазах грабили ювелирные лавки, как разоружали и оскорбляли офицеров. Революция, утверждал Бааренфельс, «вынесла на свет из глубочайших глубин ада наихудшую мразь», и теперь та свободно разгуливала по улицам центральноевропейских столичных городов{137}.
В описаниях Бааренфельса, Козмы и многих других вновь оживает тот кошмар, который преследовал консервативную европейскую элиту еще с времен Французской революции, кошмар, который – с момента захвата большевиками власти в России в 1917 году – становился реальностью: торжество безликой революционной толпы над силами закона и порядка. Образ, внушавшийся подобными описаниями, отчасти был навеян вульгарным пониманием книги Психология толп (Psychologie des faules) Гюстава Ле Бона (1895), идеи которого с начала XX века широко обсуждались в правых кругах по всей Европе. Проводившееся Ле Боном противопоставление «варварских» масс и «цивилизованного» индивидуума было созвучно тому, как многие австрийские и венгерские экс‑офицеры описывали унижение, которому их подвергали возбужденные толпы или простые солдаты, срывавшие с них боевые награды{138}. Эти офицеры отказывались признавать, что крах центральноевропейских империй был вызван военным поражением, и воспринимали революции в Берлине, Вене и Будапеште как невыносимое оскорбление для своей чести офицеров, «не побежденных в бою». В письме родным военный ветеран и печально знаменитый вождь фрайкора Манфред фон Киллингер выразился так: «Отец, я дал себе слово. Мне пришлось без боя сдать врагам свой торпедный катер и видеть, как на нем спускают мой флаг. И я поклялся отомстить тем, кто несет за это ответственность»{139}. Перед лицом массовых волнений и лично полученных оскорблений будущий вождь хеймвера Эрнст Рюдигер фон Штаремберг сделал для себя аналогичный вывод, выражая «страстное желание как можно скорее вернуться к солдатскому существованию и встать на защиту униженного Отечества». Лишь тогда можно будет забыть «позор мрачной действительности»{140}.
Рис. 5. Бойцы фрайкора ведут арестованных революционеров по улицам Мюнхена после падения Мюнхенской Советской республики в 1919 г.
Не меньшее значение для ремобилизации немецких, австрийских и венгерских ветеранов имел опыт территориальной дезинтеграции. В то время как лишение Германии прав на Эльзас и Лотарингию по Версальскому мирному договору не стало неожиданностью для большинства современников, немецкие политики и левого, и правого толка решительно отвергали польские территориальные притязания на Западную Пруссию, Верхнюю Силезию и Познаньскую область. Согласно Сен‑Жерменскому договору, немецко‑австрийский огрызок бывшей Габсбургской империи был вынужден уступить Южный Тироль Италии, Южную Штирию – Королевству сербов, хорватов и словенцев, Фельдсберг и Бемцелль – Чехословакии, в то же время не получив права на аншлюс с Германским рейхом, что было справедливо расценено политиками умеренно левого и умеренно правого крыла как вопиющее нарушение вильсоновского принципа национального самоопределения. Еще более суровыми оказались условия мира для Венгрии: согласно Трианонскому договору, она теряла две трети своей довоенной территории и треть населения{141}.
Однако еще до того, как участники Парижской мирной конференции окончательно определились с новым начертанием европейских границ, ветераны войны путем военного и военизированного насилия пытались по всей Центральной Европе создать новые территориальные реалии – «реалии», которые, по их представлениям, не смогли бы игнорировать парижские миротворцы. Поскольку перемирие, заключенное между державами Антанты и Германией 11 ноября 1918 года, не оговаривало точных размеров территориальных потерь, немецкие, польские и прибалтийские военизированные группировки немедленно попытались силой перекроить границы в свою пользу (см. карту 1). В декабре 1918 года Первое польское восстание привело к волне зачастую кровопролитных столкновений между польскими инсургентами и германским фрайкором в Верхней Силезии и Западной Пруссии, в то время как в 1919 году до 100 тысяч немецких волонтеров сражались в Прибалтийском регионе за «освобождение немецких городов» Риги и Вильнюса{142}. Одновременно с этим австрийские добровольцы с ноября 1918 года вели бои с югославскими войсками в Каринтии{143}. Память об этих «победах побежденных» – яростных стычках между югославской армией и австрийскими волонтерами в Каринтии, равно как и одержанной в 1921 году победе германского фрайкора над польскими повстанцами в «битве при Аннаберге» – вскоре заняла ключевое место в культуре военизированного насилия, поскольку свидетельствовала о непоколебимой готовности активистов бороться как с внешними врагами, так и с собственным «слабым» правительством. «Каринтия» и «Аннаберг» стали синонимами мнимого военного превосходства военизированных отрядов над «славянским врагом». В популярном стихотворении про 2 мая 1919 года – день «освобождения» каринтийской деревни Фелькермаркт, – прославлявшем «свободу» Каринтии от «славянского ига», подчеркивалось, что «борцы за свободу одержали верх над изменой… Славянин, запомни этот важный урок: кулаки каринтийцев тверды как сталь»{144}.
Взаимосвязанный опыт поражения, революции и территориальной дезинтеграции также внес вклад в мобилизацию и радикализацию так называемого «молодого военного поколения» – тех подростков, которые были слишком молоды для того, чтобы попасть на фронт, и приобрели свой первый боевой опыт в послевоенных сражениях в Бургенланде, Штирии, Каринтии или Верхней Силезии. Неофициальным летописцем этих младших активистов военизированного движения стал Эрнст фон Заломон, бывший кадет, в 1922 году участвовавший в убийстве германского министра иностранных дел Вальтера Ратенау, а затем издавший популярную автобиографическую трилогию, посвященную пережитому в послевоенные годы: Изгои , Город и Кадеты. Оказавшись в ноябре 1918 года на улицах Берлина в кадетской форме, 16‑летний фон Заломон прошел через испытание, которое впоследствии описывал как свое «политическое пробуждение»:
Почувствовав, что бледнею, я собрался и приказал себе: «Смирно!» <…> Вокруг себя я ощущал хаос и сумятицу. В голове длинной людской колонны несли огромный флаг, и этот флаг был красным <…> Я застыл на месте и смотрел. Усталая толпа беспорядочно накатывала вслед за флагом. Впереди шагали женщины. Они проходили мимо меня в своих широких юбках, с морщинами, усеивавшими серую кожу на их запавших костлявых лицах <…> Одетые в темные лохмотья, они пели песню, своим тоном не совпадавшую с их нерешительной тяжелой поступью <…> Так вот какими они были, защитники революции. Вот она, темная толпа, которой предстоит вспыхнуть ярким пламенем [революции], толпа, готовая воплотить мечту о крови и баррикадах. Сдаться им было немыслимо. Я насмехался над их призывами, в которых не слышалось ни гордости, ни уверенности в победе <…> Я стоял, смотрел, думал: «Трусы!», «Мразь!», «Чернь!» и <…> наблюдал за этими тощими, неопрятными фигурами; они как крысы, думал я, серые, с налитыми кровью глазами, несущие уличную пыль на своих спинах{145}.
Для многих юных кадетов, таких как Эрнст фон Заломон, выросших на рассказах о героических баталиях, но не успевших лично побывать в «стальной буре», вступление в милицию обещало желанную возможность воплотить их фантазии о романтизированной воинской жизни. Как верно отмечал Эрнст Рюдигер фон Штаремберг, многие представители молодого военного поколения пытались компенсировать недостаток боевого опыта «грубым воинственным поведением», «почитавшимся за добродетель во многих слоях послевоенной молодежи» и сильно повлиявшим на общую тональность и атмосферу, царившую в военизированных организациях после 1918 года{146}.[1]
Мотивацией для этой воинствующей молодежи, которая в других обстоятельствах, скорее всего, вела бы «нормальную» мирную жизнь, в первую очередь служило яростное нежелание смириться с неожиданным поражением и революционными волнениями, а также решительное стремление испытать себя на поле боя. Так, австрийские и венгерские кадеты, ментально и физически подготовленные к героической смерти на фронте, после неожиданного завершения войны в 1918 году остро ощущали себя жертвами предательства. Вступая в военизированные отряды, в которых преобладали бывшие офицеры штурмовых частей, эти юноши спешили доказать, что достойны находиться в сообществе бойцов, отмеченных многими боевыми наградами, и «героев войны» – в сообществе, дававшем им шанс сделать явью подростковые фантазии о сражениях и подвигах и соответствовать идеализированному образу воинственного мужества, растиражированному военной пропагандой{147}.
Однако романтические фантазии о воинской славе были не единственной причиной для вступления в военизированные формирования. Многих безземельных батраков – особенно в Венгрии и на неспокойной германской границе – привлекала возможность грабить, мародерствовать, насильничать, вымогать деньги или просто сводить счеты с соседями другой национальности, не опасаясь репрессий со стороны государства. Кроме того, местные военизированные группировки нередко создавались скорее из страха перед демобилизованными и обнищавшими солдатами, нежели с какой‑либо четкой политической целью{148}.
Рис. 6. Белые венгерские милиционеры вешают революционера. 1919 г.
Ветераны и представители «молодого военного поколения» объединенными усилиями создали взрывоопасную субкультуру ультравоинственной мужественности, в рамках которой насилие воспринималось не только как политически необходимый акт самообороны, без которого не подавить коммунистические восстания в Центральной Европе, но и как позитивная ценность сама по себе, как морально оправданное выражение юношеской возмужалости, отличавшей активистов военизированных группировок от «безразличного» большинства буржуазного общества, неспособного сплотиться перед лицом революции и гибели. Вступившие в милицию находили здесь, в противоположность царившему вокруг беспорядку, четкую иерархическую структуру и знакомое ощущение цели и принадлежности. Военизированные группировки представлялись их активистам бастионами солдатского товарищества и «порядка» среди враждебного мира демократического эгалитаризма и коммунистического интернационализма. Именно этот дух непокорности в сочетании с желанием быть частью послевоенного проекта, который бы наделил смыслом оказавшийся бесполезным опыт массовой гибели во время Первой мировой войны, девальвированный поражением, и скреплял эти группировки. Их члены считали себя ядром «нового общества» воителей, представлявшего как вечные ценности нации, так и новые авторитарные концепции государства, в котором эта нация могла бы процветать{149}.
Склонность военизированных группировок к необузданному насилию в отношении врагов дополнительно усугублялась страхом перед мировой революцией и сообщениями (порой правдивыми, порой преувеличенными либо вымышленными) о зверствах, совершенных коммунистами как внутри соответствующих национальных общин, так и за их пределами. Хотя реальное число жертв «красного террора» 1919 года было относительно небольшим, описания массовых убийств, изнасилований, расчленения трупов и кастрации узников, совершавшихся революционными «варварами» в России и Центральной Европе, занимали весьма заметное место в консервативных газетах и автобиографиях участников военизированных организаций, будучи призваны оправдать применение насилия против внутренних и внешних врагов, объявленных нелюдями и обвинявшихся в проведении политики тотального уничтожения{150}.
[1] Сопоставимых исследований о «молодом военном поколении» в Австрии и Венгрии на данный момент не существует. Однако согласно более старым исследованиям, доля молодежи среди добровольцев могла достигать 50%. О Венгрии см.: Kelemen В. Adatok. О. 495 ff. Об Австрии см.: Wiltschegg W. Die Heimwehr. Eine unwiderstehliche Volksbewegung? München, 1985. S. 274–280.
|