«Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное» — с этого призыва начинается евангельская Весть (Мф. 3:2). Легко сказать, а вот как это сделать? Но сначала — зарисовки из собственной жизни.
Мне лет восемнадцать, я прихожу на одну из первых в жизни исповедей. Всё очень серьезно и торжественно, я зачитываю по памяти список (очень краткий) своих грехов, от которых конечно же я обязательно через год-два избавлюсь и стану святым. Батюшка слушает с чувством и остро реагирует: «Грех, грех! Не смей! Вот если бы по дороге сюда под машину попал — прямо бы в ад! Прямо в ад!» И я вдруг задумываюсь, так ли это всё механистично, да и каковы вообще мои перспективы, если я пока еще иногда грешу, а на исповедь выбираюсь в лучшем случае раз в неделю. Разве что попасть под машину сразу после исповеди?
Мне лет тридцать, я зачитываю по памяти список, который с тех пор едва ли сократился — скорее вырос за счет совсем других вещей, которых я тогда не замечал или не придавал им значения. Священник внимательно выслушал его и спросил: «Скажи, какой свой грех ты считаешь самым главным?» Я ответил, ведь «градация» была мне прекрасно известна. «Нет, — улыбнулся он, — отсутствие любви намного хуже». В моем списке такого даже не было, а в жизни — через край.
И в эти же примерно годы стою перед аналоем и сомневаюсь: услышит ли меня вот этот, впервые увиденный мной священник? Поймет ли? Готов ли я ему довериться? И, подойдя, вместо привычного «батюшка, я согрешил...» говорю: «Господи, грешен пред Тобой...»
Только ленивый в последнее время не отметил: исповедь часто превращается в допуск к причастию, она формальна, да и не выходит всерьез каяться раз в неделю или даже раз в месяц, если всё одно и то же вот уже который год. Словно бы напоминаешь Богу: да, человек я несовершенный и сам о себе это знаю. А Он что, не в курсе?
Но я сейчас вот о чем: об исповеди и чувстве вины. И для начала — еще две истории. Деревенский храм в середине девяностых, воскресная литургия, перед ее началом — общая исповедь с подробным перечислением грехов. Священник долго и с чувством говорит об абортах, прихожанки крестятся: «Грешна, прости Господи». Только ведь они за редчайшим исключением — пенсионерки, этот грех они могли совершить десятилетия назад, и с тех пор вспоминают его перед каждой литургией. Не верят, что прощены?
Или в те же годы литургия в московском храме, параллельно народ исповедуется в боковых пределах. Выходит проповедовать священник и говорит... о том, как это ужасно! Вот, говорит он, приносится жертва за грехи мира, ангелы невидимо нам сослужат, а мы стоим тут и бубним: «Я раздражаюсь, я обидчив, я необязателен, я сплетничать люблю... » Вот и остаемся такими, потому что ничего другого не видим! Да оторвись ты от своих грехов, взгляни на Спасителя, припади к Нему! И с тех пор не исповедовал этот священник после начала литургии верных, принципиально.
Наша культура, как и любая культура с христианскими корнями, придает огромное значение чувству вины. В церковь человека часто приводит именно это чувство и желание что-то с ним сделать. И это совершенно справедливо, в том же Новом Завете мы найдем, особенно у Павла, множество рассуждений о том, что всякий человек грешник, заслуживающий погибели, и все мы нуждаемся в прощении, которое обретаем только во Христе.
Но что делать с этим чувством дальше? Казалось бы, церковь вообще про то, как человеку виновному и грешному стать праведным не по заслугам, но по благодати. А на практике — вот эти вот бабушки, до сих пор исповедующие грехи молодости. Не верят, что прощены? А может быть, не готовы разбираться в своих нынешних грехах и потому приносят Богу давнишние?
Чувство вины каким-то парадоксальным образом сочетается с чувством непогрешимости: я же был на исповеди! Я тебя, конечно, оскорбил, но я в этом покаялся на исповеди, так что я-то теперь чист, а ты — такой же гад, каким всегда и был.
Похоже, православные люди бывают грубы, необязательны, обидчивы и далее по уже знакомому списку отчасти и потому, что им есть куда девать свое чувство вины. Вот пропустил ты срок сдачи работы, подвел партнера, нагрубил соседу. Неверующий просто извинится, если, конечно, порядочный человек, и постарается не повторять. А у человека церковного есть возможность всю эту «мелочевку» спрятать в глобальном «от них же первый есмь аз». Ну я вот в мшелоимстве регулярно каюсь, а эти ваши дедлайны даже в молитвослове не обозначены, чего вы хотите от первого из грешников?
Если к чувству вины привыкнуть, оно перестает работать. Или начинает работать избирательно, «затачивается» под определенные интонации и ситуации. Кто же не знает этой чудной, а точнее, чудовищной манеры семейного общения, когда всё, буквально всё сводится к теме «кто тут виноват перед кем». Есть даже такой анекдот: «Наша семья держится на хорошем аппетите и чувстве вины». Если любви нет, то, конечно, и это сойдет, но... не совсем тогда это семья. И не совсем церковь.
С другой стороны, иногда задумаешься: ну что, Богу очень интересно, что каждый из нас обидчив, завистлив, злопамятен и так далее, это для Него нечто новое и удивительное? И что съедена была в среду сосиска второпях, и что молитвенное правило не прочитано в который раз... В зависимости от этого — в ад, если не успел на исповедь, или не в ад, если успел. Это точно о Боге? По-моему, это проекция образа недалекой и злобной воспиталки из детсада, которая в угол ставит и сладкого лишает за всякую мелочь.
А вот отсутствие любви, да еще когда о нем не задумываешься, легко становится «нормой». Если община кающихся грешников — это толпа индивидуалистов, занявших очередь за отпущением грехов? Кто ж не видел этих благочестивых скандалов в очереди к исповеди: «Вас здесь не стояло, простихоссспади...»
Мы ведь часто говорим, что исповедь — таинство примирения с церковью. Новое вхождение в общину. Если так, это точно не про сосиску в среду, а про что-то такое, после чего ты действительно не можешь назваться христианином. Недавно довелось читать рассказ про батюшку, которому накануне исповеди некий человек сообщил, что отправляется воевать на чужую войну за высокие идеи. Батюшка ему ответил примерно так: «Ты собираешься воевать с теми, кто тебе не причинил зла, и при этом ты не воин, связанный присягой. Это выходит убийство, и я не могу отпустить тебе грехов, пока ты не откажешься перед Богом от своего замысла».
Как? Воевать за правое дело — грех? А не сосиска, не раздражительность, необязательность? Переворот сознания.
Может быть, корень проблемы в том, что огромное число людей у нас пребывают как бы на пороге церкви: то ли христиане, то ли нет. Исповедь становится своеобразной регистрацией, check in, способом удостовериться, что человек действительно церковный хотя бы на данное время и потому может приступать к Чаше.
А такое покаяние? Для кого-то это биение в грудь «яху- жевсех», для кого-то бесконечное перечисление неприглядных подробностей, для кого-то отказ от дурных привычек. И уж все наверняка слышали, что буквально означает это слово на библейских языках: греческое petdvoia — «переосмысление», еврейское (шува) — «возвращение». Пе
реосмысление, переоценка того, что случилось, и возвращение в ту точку, где ты пошел неверным путем. То есть осознанное изменение своего поведения.
И здесь невозможно обойти вниманием еще одну тему, которая то и дело поднимается в частных и публичных разговорах: нужно ли нам «всенародное покаяние»?
Я давно слышал этот вопрос, но никогда его не понимал, если честно. Это что, мне надо на исповеди перечислять «исторические грехи» русского народа? Или только грехи моих непосредственных предков? Или собственное участие в деяниях безбожной власти — что вступил в комсомол и экзамены по истмату-диамату в университете сдавал?
Не так давно москвичи обсуждали, нужно ли оставить на карте города станцию метро «Войковская», названную в честь убийцы царской семьи, и решили все-таки ее оставить. Оказывается, тут есть о чем спорить, и спорить можно только об имени мелкого исполнителя — имя вдохновителя и организатора красного террора В. И. Ленина прочно прописалось на карте столицы и споров о нем не предполагается. Зато мы наследники великих побед, красный флаг над Рейхстагом, Гагарин в космосе — это все наше навсегда.
Так не бывает. От наследства можно отказаться, его можно принять, но тогда ты принимаешь и все издержки, все обременения, все долги покойного. В данном случае — долг памяти, груз страшного прошлого и необходимость его осмыслить. Пока этого не произошло, у нас как у общества нет иммунитета от повторения этой мерзости.
Примерно то же самое касается и опыта девяностых годов. Их принято рисовать либо черной, либо белой краской. Только очень редко удается услышать от тех, кто считает их проклятыми, а откуда же взялись нынешняя стабильность и духовность, если не оттуда? А от тех, кто называет благословенными, и куда же испарилось это благословение, кто и какие ошибки совершил?
Мы как народ, как общество похожи на детей, которые вдруг начинают играть в пиратов или космонавтов и так же внезапно бросают игру, так что за ужином ничего не остается ни от фрегата под черным флагом, ни от межпланетного крейсера. А завтра будет новая игра, и послезавтра еще одна, и никто уже не вспомнит, во что там играли позавчера.
Коллективная ответственность — это когда один солдат попался в самоволке, и вот всей роте отменены увольнения. Это просто, это у нас умеют. Солидарная — это когда мы думаем и решаем вместе, что и когда пошло у нас не так и что можно изменить. Да, при этом мы часто спорим, не сходимся в оценках — это, конечно, сложно и порой неприятно. Покаяние нужно не для галочки, не для осуждения отдельных виновных (конечно, не себя самих), а ради признания простой вещи: все, что происходило и происходит с нашей страной — не результат действия таинственных жидомасонов или отдельных негодяев, а естественное следствие поступков нашего собственного народа, в том числе и нас самих.
Я хочу привести только один личный пример. В 2015 году я впервые участвовал в акции «Возвращение имен» — прочитал у Соловецкого камня имена двух расстрелянных и совершенно неизвестных мне граждан. К ним я добавил имя бригадного комиссара А. М. Круглова-Ланды, мужа моей двоюродной бабушки, расстрелянного в октябре 1938 года и реабилитированного в 1956-м. Я давно знал, что он жил на свете и был убит, но только в этом году я дал себе труд разобраться, кем же на самом деле он был, как и когда погиб.
Это оказалось совсем легко, информация есть в Сети. Круглов-Ланда перед арестом исполнял обязанности начальника Политуправления РККА, да и вообще его биография — образцовая биография комиссара-большевика. Наверное, я потому и не торопился ее узнать, что примерно такое себе и представлял... Мне куда больше нравилась биография моего родного деда — урожденного дворянина, профессионального военного, ветерана-орденоносца.
И все-таки Круглова-Ланду убили по ложному обвинению, у него не осталось потомков, хранить память о нем — моя обязанность, о которой я забыл. Он устанавливал этот строй в нашей стране, он наверняка так или иначе содействовал Большому террору, и он же пал в конце концов его жертвой. А мог бы повоевать, как мой родной дед, и встретить победную весну в Берлине, Вене, Будапеште, в больших чинах и с боевыми наградами.
В те самые тридцатые годы вымарывали из семейных альбомов фотографии дворян и офицеров, сегодня старательно стирают из семейной памяти имена сотрудников НКВД и комиссаров. А ведь их были миллионы, они оставили много потомков. Где они все? Или как спрашивал С. Довлатов: «Мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить — кто написал четыре миллиона доносов?»
Имею ли я право помнить лишь ту часть личной или семейной истории, истории моего народа, которая смотрится красиво и обещает почести и выгоды? Имею ли право не сделать выводов на будущее? Риторические вопросы, конечно. Но без настоящего ответа на них, без подлинного переосмысления и возвращения на верные пути так и будем кружить в потемках из поколения в поколение, повторяя прежние ошибки, тоскуя по вчерашним миражам.
|