Самое первое произведение греко-римской античности, в котором упомянута Библия (еще только Ветхий Завет) — это трактат «О возвышенном», написанный неизвестным автором около 50 года н. э. Среди прочих примеров возвышенного стиля там приводилась и книга Бытия. Можно, конечно, удивляться, почему о Библии греки и римляне впервые заговорили с точки зрения стиля, а не содержания, но ведь это не так уж и странно, если разобраться. Вникнуть в суть этой книги, услышать весть о Едином Боге и о сотворенном Им мире — это достаточно сложно и ответственно. А вот оценить стиль, его величавость и красоту — для этого не нужно особого труда, да и не обязывает это ни к чему. Сказать «книга Бытия проповедует нам Единого Бога», значит встать перед самым важным выбором: поверить в этого Бога и изменить свою жизнь, или отвергнуть эту весть. А вот сказать «язык ее возвышен» можно без таких серьезных последствий.
Нечто подобное происходит и сегодня. Нередко люди ценят в церкви и во всем, что к ней относится, прежде всего возвышенность, неотмирность. Когда заходит речь о возможности перевода богослужения на русский язык, единственный, по сути, аргумент, который выдвигается против, — это как раз необходимость сохранять для общения с Богом особый язык, который сам по себе включал бы молящихся в церковную традицию и не был «испорчен» повседневным употреблением. Аргумент всего один, но для тех, кто его выдвигает, он побеждает любые другие соображения.
Примерно то же самое и с переводами Библии на русский и другие языки: их допустимость признают сегодня все (еще полтора-два века назад было не так, и об этом мы говорили в первой части этой книги), но главная и зачастую единственная претензия, которая выдвигается ко многим новым переводам, касается обыденности языка. Писание не должно звучать как обычное художественное произведение, ему подобает свой, священный стиль, говорят критики.
Насколько справедливы подобные утверждения? Трудно сказать однозначно. С одной стороны, всё, что относится к области священного, всегда и у всех народов отличалось от обыденного. Собственно, в Библии слово «святой» изначально и значило «избранный, отделенный для Бога». Вполне естественно, что и священные тексты непохожи на повседневную речь.
Но бывает и как в музее: церковная утварь, облачения или архитектура могут оказаться настолько ценными, что их просто перестают употреблять по прямому назначению, чтобы они не испортились и не обветшали. Они уже отделены не от повседневности, а вообще от жизни.
А есть люди, которым хочется услышать на богослужении и прочитать в Библии, как жить и что делать здесь и сейчас, и не вникать при этом в грамматические и стилистические тонкости. В конце концов, говорят они, ко Христу мы приходим или к плюсквамперфекту? А Христос говорил с апостолами на самом простом, разговорном языке. Да нет же, отвечают им охранители, молился Он уж, во всяком случае, на особом, священном языке, и Евангелие написано возвышенно...
Не вполне правы тут обе стороны. В Библии, и в Евангелии в частности мы найдем примеры очень разного стиля — к сожалению, мало какие переводы обращают на это внимание. Евангелист Марк писал предельно просто, порой даже с грамматическими ошибками (если судить по строгим меркам школьных правил), он и был простым человеком, а вот Лука получил хорошее образование, и в своем Евангелии он употребил самые разные стили. Точно также и в нашем богослужении мы можем найти тексты предельно простые и мощные именно в этой своей простоте (например, Трисвятое) и одновременно сложнейшие богословские построения, практически непонятные человеку без специального образования.
Но было бы неверно связывать сложность предмета с возвышенностью стиля. Как раз тот самый анонимный античный автор говорил о суровой простоте первых слов Бытия: «В начале сотворил Бог небо и землю». Возвышенно могут звучать очень разные тексты: и витиеватое плетение словес, и предельная лаконичность. Более того, возвышенность не является принадлежностью какого-то одного языка, например церковнославянского. Как любой намагниченный кусок железа имеет два полюса, и если его разрубить пополам, то каждая из половинок сохранит оба полюса, так и любой язык с литературной традицией имеет свое просторечие и свой высокий стиль. И эти два полюса распознаются людьми почти бессознательно, как магнитное поле действует на металлические предметы.
В конце концов, язык классической русской литературы для наших современников уже есть язык возвышенный. Можно переводить на него... но и это устраивает далеко не всех. Часто можно услышать: если что непонятно, поможет «неукоснительное посещение богослужений».
Что вообще должен делать в жизни христианин, чем отличается он от других людей? Тем, что ходит в храм, постится и молится дома. Как поступить в сложной ситуации, как найти верный выход? Сходить в храм, поститься и молиться. А что делать, если само богослужение бывает для кого-то непонятным и утомительным? Ну, надо чаще (вы уже поняли!) ходить в храм, да и дома тоже поститься и молиться.
Об этом невольно начинаешь задумываться на великолепных службах Страстной. Вот буквально наугад из службы Двенадцати Евангелий: «Столп злобы Богопротивный Бо- жественнии отроцы обличиша; на Христе же шатающееся беззаконных соборище советует тщетная, убити поучается живот Держащаго дланию»... из всего этого ухо выхватывает только отдельные слова, создающие торжественное настроение. И без споров ясно, что церковнославянский понятен нашим современникам лишь отчасти и что в идеале всякий молящийся должен ясно понимать смысл молитвы, а древний язык хотят и могут выучить не все.
Но споры о богослужебном языке ведутся так упорно и горячо как раз потому, что речь здесь скорее о месте церкви в нашем обществе и в этом мире, и применительно к российским реалиям начала XXI века я бы сформулировал их так.
1. Чем мы вообще руководствуемся в своей богослужебной практике? Наступает пост, достается с полки Триодь... и вот мы служим вечером утреню, утром вечерню (в том числе и литургию преждеосвященных), а часы либо не служим вообще, либо «приклеиваем» их все разом к той самой утренней вечерне. Это что угодно, но это не устав. Но насколько можно, насколько нужно перерабатывать устав? И насколько железобетонным и нерушимым является этот нынешний порядок, который мы привычно называем словом «обиход»? И, соответственно, кто и как вправе всё это менять и ради каких целей?
Я был один раз в монастыре, где служили действительно по уставу, семь раз в день: утреня утром, часы в положенные часы, литургия, вечерня, полунощница... монахам до церкви было не больше пяти минут ходу, и это действительно была жизнь, наполненная молитвой. Но каждая служба при этом была совсем не длинной и не утомительной и вполне уставной — по бенедиктинскому уставу. Это была обитель св. Мартина в Лигюже, во Франции. Понятно, что в приходских церквях и во Франции никто не служит семь раз в день, и вообще горожане даже единожды в день до храма не добираются. Вот и возникает желание отслужить разом всё, что положено, «залпом». А прихожане уж на что попадут, уж сколько выстоят, столько им и достаточно. И соответственно, что сумеют понять, то и поймут, и хватит с них.
Но тогда для кого сберегается всё это богатство византийской гимнографии? Когда писались наши прекрасные каноны, тропари и стихиры, большинство населения было неграмотным, книги были редки и дороги. Для простого человека была одна возможность ликвидировать свою богословскую безграмотность: прийти на службу и выслушать, что читается и поется Именно поэтому многие ключевые песнопения повторяются по два или три раза, в них постоянно раскрываются одни и те же догматы веры. Но сегодня всё поменялось: богослужение понимается плохо, и прихожанам советуют, наоборот, прочитать сначала дома текст службы, желательно с переводом и комментарием, чтобы его понимать.
Так для кого всё это читается или поется? Для прихожан? Но они понимают плохо, если заранее сами не прочитали текст. Для Бога? Он вряд ли нуждается в наших напоминаниях. Для священника, чтеца и хора? Или просто для порядка?
А отсюда возникает следующий принципиальный вопрос: кто у нас за богослужением прихожане — клиенты клира или полноправные участники? Многих вполне устраивает пассивная позиция: в храме совершается положенное священнодействие, там знают, как надо, наше дело — просто прийти и отстоять службу. Если получится вникнуть в текст, хорошо, а если нет, тоже не страшно. Главное, чтобы богослужение состоялось и мы на нем присутствовали.
Нельзя не увидеть ущербность этой позиции... но с другой стороны, а что еще можно предложить человеку, от которого, собственно, ничего и не требуется, кроме внутреннего настроя? Несколько раз довелось мне бывать в храмах, где прихожан запросто приглашали почитать канон на утрени, или часы, или молитвы. Люди сбивались, некоторые читали прямо по книге «Слава, и ныне» или «Господи, помилуй сорок раз». Люди становились из зрителей соучастниками, зато страдали плавность и великолепие богослужения. Что важнее?
Соответственно, надо ли вообще прихожанам вникать в богослужение, или пусть «душа с Богом беседует напрямую», как нередко говорят? Тогда как раз малопонятный, но торжественный фон очень полезен: настраивает на соответствующий лад, но в то же время оставляет простор для такого вот собеседования. Неважно, что человек не понимает смысла прочитываемых слов, важно, что он проникается их настроением. И в самом деле, если в слова вдумываться, придется как-то реагировать на них, что-то менять в своей жизни. Настроенческое собеседование, конечно, проще, потому что никого ни к чему не обязывает.
Но если все же вдумываться в тексты, то возникнет следующий вопрос: должна ли византийская образность и обрядность в своей культурно-обусловленной части сохраняться для всех и навсегда? Догматы веры не меняются, но меняется мир, в котором мы живем. Когда-то образы и подобия, взятые от византийского двора, объясняли невыразимое, сегодня они сами нуждаются в объяснении (классический пример — выражение «ангельскими невидима дориносима чин- ми», изображающее ангелов в виде дворцовой стражи). Пока эти образы прикрыты полупрозрачной занавесью славянского языка, пока они способствуют созданию торжественного настроя, всё в порядке. Но как только мы захотим понять их смысл и выразить его на современном русском языке, мы увидим, что понимание тут невозможно без какой-то серьезной культурной адаптации. Что же делать: обучать прихожан тонкостям византийского придворного ритуала (но тогда и славянский выучить им будет нетрудно) или заменить византийские реалии какими-то другими (но тогда уже потребуется не перевод, а создание новых текстов)?
И принятие любого решения, в конечном счете, потребует от нас какого-то внятного ответа на вопрос, что есть Православие, как сочетаются в нем византийские ризы с евангельской простотой, средневековые обряды с вечной актуальностью, особые культурные формы с вселенским призванием. И как сочетаемся со всем этим мы, такие разные, с такими несхожими потребностями и запросами...
Говорили многие и не раз, что нынешний «обиход» ориентирован в основном на немолодых женщин без высшего образования, которым нужно не точное понимание, а возвышенное настроение, которые склонны довериться в богословских вопросах клиру и удовлетвориться решением бытовых вопросов. Конечно, так сложилось исторически: в советское время именно пенсионеркам не мешали ходить в храм, вот они и вынесли всё на своих плечах, вымолили новую свободу, сберегли огонек веры для будущих поколений. Но есть и другая причина: с такими женщинами клиру намного проще, чем с другими категориями прихожан. Вот, видимо, главное, почему воспроизводится этот образец и в наши дни.
Кстати, о женщинах. Кто бывал во вторник первой седмицы поста в храме на каноне св. Андрея Критского, мог запомнить этот отрывок из пятой песни: «Аще бабы слышала еси, убивающыя иногда безвозрастное мужеское, душе окаянная, целомудрия деяние, ныне, яко великий Моисей, сси премудрость». Каждое слово тут выглядит знакомым, но общий смысл безнадежно ускользает, и это типично для церковнославянской гимнографии.
И в самом деле, кто же не слышал про баб, которые иногда убивают всё мужское? Чем такие, уж лучше целомудрие, это точно. Только при чем тут Моисей? И что предлагается делать с премудростью? Что-то неприличное, кажется?
Есть, конечно, выход — стоять в храме с книжечкой в руках, с параллельным русским переводом, или прочитать его дома. Нетрудно будет найти в Сети такой перевод (авторство мне неизвестно): «Если ты слышала, несчастная душа, о повивальных бабках, некогда умерщвлявших новорожденных младенцев мужского пола, то теперь, подобно Моисею, мле- копитайся мудростью». Сразу видно, что с «целомудрия деянием» переводчик не справился и просто его опустил, а может быть, даже и не понял, к чему оно относится.
Глядя на такой перевод, сразу соглашаешься с теми, кто говорит: переводить богослужебные тексты на русский не стоит — торжественность теряется, а понимания прибавляется немного, да и вообще не всё удается передать. Вот и целомудрие потеряли.
Всё верно, только здесь перед нами — не перевод, а скорее подстрочник: буквальная, неуклюжая передача смысла стихотворного оригинала. К тому же подстрочник неполный, с пропуском. Если бы так переводили Гёте или Шекспира, мы бы тоже сказали, что их по-русски не передашь, что надо учить язык оригинала.
Разбираться с церковнославянским проще всего через греческий оригинал, и это тоже как раз такой случай:
Ei тсц рша<; г|коисгад Kreivouaa? этотё dv»]|Jov, rdXaiva, t#)v dppevamW, \|mxr|, xfj<; шофроогт^ xpal-iv viiv <b<; 6 peya<; Mcoofji;
Ti0r]voC tt)v (Kxpiav.
Церковнославянский обычно точно копирует греческий, но здесь даже он отошел от следования точному порядку слов оригинала, иначе было бы совсем трудно понять: «безвозрастное окаянная мужеское душе». Так уж устроена классическая греческая поэзия: слова могут располагаться едва ли не в произвольном порядке, определения могут перемешиваться меж собой, и лишь артикли и падежные окончания четко показывают, что к чему относится, а в церковнославянском артиклей нет, связи нарушаются.
Например, <raxj>pocruvt]<; rrpaijiv «целомудрия деяние» стоит в том же винительном падеже, что и dvt](3ov... dppevamov «безвозрастное мужское», и значит, оба они суть прямые дополнения при причастии «убивающих». А главное, перед «мужеское» стоит артикль женского рода xf]v, и значит, надо ждать существительного женского рода в винительном падеже, прилагательные могут относиться только к нему.
Попутно заметим, что Андрей писал свой канон на очень архаичном греческом языке, для его современников он тоже звучал наподобие церковнославянского. Просто в ту пору это был единственный литературный греческий — другой возник только в новое время. Поэтому язык канона был понятен всякому человеку, ходившему в школу, он привык к разбору и пониманию подобных конструкций, даже если в быту их не употреблял. Примерно так наши школьники способны понимать длинные предложения Толстого и необычные обороты Пушкина, хотя меж собой общаются, разумеется, совсем на ином языке.
Итак, что же делать, чтобы превратить подстрочник в перевод? Для начала — привести его в соответствие с нормами литературного русского языка — не жаргона, как иногда иронично предлагают противники перевода, а языка Толстого и Пушкина, благо, он всем нам прекрасно известен. Вот перевод о. Амвросия Тимрота: «О повивальных бабках ты слышала, несчастная душа, что должны были некогда убивать младенцев мужского пола — действие целомудрия; но теперь, как великий Моисей, пей молоко премудрости».
Это уже действительно перевод... но и в нем не всё понятно. Прежде всего, к чему относится «действие целомудрия»? Если не смотреть в греческий, не понятно, более того, несведущий может подумать, что так названо убийство младенцев (в конце концов, есть же псалом «на реках вавилонских», где избиение младенцев упомянуто как нечто весьма желанное)! Надо бы уточнить: убийству младенцев уподобляется убийство едва возникшего «деяния целомудрия», именно то, в чем кается грешник в Великий пост. И виноваты в этом, конечно, не повитухи, а он сам, потому и напоминает он об этом своей душе.
Кстати, о повитухах... А разве они кого-то убивали? Речь, конечно, идет об истории из первой главы библейской книги Исход: египетский фараон велел повивальным бабкам убивать новорожденных еврейских мальчиков. Однако Библия говорит ясно: «Но повивальные бабки боялись Бога и не делали так, как говорил им царь Египетский, и оставляли детей в живых».
А Андрей Критский ясно говорит: убивали (греческое слово KTeivoucra? не оставляет никаких сомнений). Именно потому Тимрот и переводит «должны были некогда убивать», пусть неточно, но в соответствии с текстом Писания. Вот, кстати, еще один пример для тех, кто утверждает, будто Отцы до нас и за нас уже истолковали Библию и мы можем лишь повторять за ними: толкование здесь напрямую расходится с текстом. Примем только его — должны будем внести правку в Библию, и таких примеров немало.
Почему, кстати, Андрей так «неаккуратен» с текстом? Да просто потому, что он вовсе не рассказывает нам историю про повивальных бабок в Египте времен Моисея. Он берет этот образ, чтобы поведать о злоключениях собственной души. Важен не столько факт, сколько сама возможность такой ситуации: повитуха, призванная оберегать и принимать новую человеческую жизнь, может, оказывается, оборвать ее в самом начале, повинуясь приказу жестокого правителя. И точно так же поступает порой моя душа с самыми добрыми начинаниями, уничтожая их в зародыше.
Это вполне типичная для гимнографии ситуация, когда библейские образы используются в отрыве от своего исторического контекста, просто для иллюстрации совсем иных идей, и невозможно ждать от таких ссылок точности.
И все же, — думаю, что современному человеку недостаточно одного упоминания Моисея ближе к концу этой трудной фразы — он просто не поймет, о каких повитухах идет речь в тексте. Но у переводчика есть право подсказать ему, добавить в перевод информацию, которую автор текста однозначно имел в виду, но которую читатель или слушатель, скорее всего, не вспомнит. Конечно, кто не читал книгу Исход, не поймет в любом случае, о чем идет речь (и это, кстати, к вопросу о том, нужен ли православным Ветхий Завет — да без него они в собственном богослужении ни за что не разберутся!). Но можно дать хотя бы небольшую ссылку на Египет, чтобы напомнить тем, кто Исход читал.
И наконец, необходимо прояснить, почему тут целомудрие сравнивается с младенцами, особенно если учесть, что в повседневном языке целомудрие давно стало синонимом безбрачия и никаких младенцев вообще не предполагает. Предложу собственный перевод:
«Слышала ли ты, несчастная душа: некогда египетским повитухам велено было убивать новорожденных мальчиков, и так же ты губила целомудрие в зародыше — но теперь, как великий Моисей молоком материнским, питайся молоком премудрости».
Возможно, перевод не идеален, но важно другое: поэзия, в том числе литургическая, принципиально переводима, только не надо путать перевод с подстрочником.
И чтобы завершить этот разговор, приведу еще один практический пример. Во время православного отпевания звучит много удивительных молитв — по сути, вся эта служба становится для многих наших современников едва ли не единственной возможностью услышать нечто самое важное о Боге, о человеке, о его земном пути и о том, что будет после него, да еще и в такой момент, когда об этом невольно задумывается и самый бесчувственный.
И, может быть, вершина поэтического творчества — это стихиры, авторство которых приписывается св. Иоанн Дама- скину. «Кая житейская сладость пребывает печали непричастна; кая ли слава стоит на земли непреложна; вся сени не- мощнейша, вся соний прелестнейша: единем мгновением, и вся сия смерть приемлет. Но во свете, Христе, лица Твоего и с наслаждении Твоея красоты, егоже (юже) избрал еси, упокой, яко человеколюбец».
Понятно ли это? Вполне... если человек привык к церковнославянскому. Но чтобы это зазвучало по-русски, нужно иногда переставить слова местами, иногда подобрать другой синоним... И тогда это будет действительно перевод. Вот моя версия:
Какая житейская радость непричастна печали? Какая земная слава останется неизменной?
Всё здесь слабее тени, обманчивей сновидений — лишь миг, и смерть всё поглотит.
Но свет лица Твоего, Христе, и счастье видеть Твою красоту подай тому, кого Ты возлюбил, упокой его по любви Твоей к людям!
Цветок увядает, и сон исчезает, и так любой человек погибает.
Но раздастся глас трубный, земля задрожит, и тогда восстанут все мертвецы,
Христе Боже, для встречи с Тобой — и тогда, о Владыка, дух раба твоего, который ныне от нас отошел, посели в тех шатрах, где святые Твои, о Христе!
Увы, как тяжел для души моей будет час расставания с телом!
Сколько будет рыданий тогда, и никто не утешит ее.
К ангелам очи она возведет в мольбе своей безуспешной; к людям руки протянет она, но никто не придет к ней на помощь.
Братья любимые! Вспомним мы, как кратка наша жизнь, и попросим Христа дать покой — от нас отошедшему, нашим душам — милость великую.
Суетно всё, что есть у людей, что смертной черты не пересечёт: богатство с тобою туда не пойдёт, и слава твоя останется здесь.
Смерть настанет — всё это исчезнет.
Так воззовем ко Христу, Бессмертному Царю: отошедшего от нас упокой там, где дом всех ликующих.
Как же страшно таинство смерти, когда душа из тела исторгается, гармония их силой разрушается, и прирожденный их союз
по воле Божьей распадается!
Потому и молим мы Тебя: отошедшего от нас упокой в шатрах праведников Твоих по любви Твоей к людям, о Дающий нам Жизнь!
Где же к мирскому привязанность?
Где же мечты о временном?
Где серебро и золото?
Где множество слуг хлопочущих?
Всё тень, всё прах, всё пепел!
Так воззовем же к Бессмертному Царю: Господи, вечных Твоих благ удостой отошедшего от нас, дай ему блаженство и покой, которые не обветшают.
Я вспомнил, как взывал пророк, говоря «я земля и прах!»,- и в гробницах я тоже увидал обнаженные кости и сказал:
«Где же тут воин, а где царь, где богач и где бедняк, праведник и грешник где?»
Но с праведными, Господи, упокой раба Твоего по любви Твоей!
Начало бытия моего - в созидательном повелении Твоем, ибо Ты пожелал во мне сочетать видимое начало с невидимым:
Ты от земли мое тело сотворил и душу мне даровал живительным дуновением Твоим.
Так упокой, Христе, раба Твоего
в стране живых, в шатрах праведных!
По образу и подобию Своему изначально Ты человека сотворил и поставил его в раю Твоими творениями повелевать.
Но дьявол по зависти его прельстил, и плода запретного он вкусил, и заповеди Твои преступил.
Потому Ты судил ему вернуться в землю, от которой он был взят,
Господи, чтобы упокоение у Тебя испросить.
Плачу и рыдаю,
едва о смерти вспомню,
едва во гробе увижу
прекрасный лик человека,
сотворенный по образу Божьему —
но без образа и без славы,
и прежнего вида лишенный...
Как же над нами таинство свершается непостижимое?
Как побеждает нас тление, как со смертью мы сочетаемся?
Не иначе, как Божьим повелением, как написано, и да подаст Он упокоение от нас отошедшему.
|