На Троицу 2016 года должен был собраться всеправославный собор, к которому готовились полвека, но его так и не случилось. Состоялся собор всегреческий, без участия крупнейших славянских церквей (за исключением Сербской) и церкви грузинской. Возможно, конечно, что соборы станут проводиться регулярно, что со временем в них будут участвовать и те поместные церкви, которые не участвовали на этот раз, но кризис налицо. Полвека православные всего мира готовились к тому, чтобы встретиться и спокойно поговорить, и им этого пока так и не удалось.
Можно долго и подробно обсуждать, почему часть поместных церквей, согласившись с датой и местом проведения собора в начале этого года, уже через несколько месяцев отозвала свое согласие. Говорят, что по некоторым вопросам (в частности, по поводу документа о браке) не был достигнут консенсус. Но как можно о нем всерьез говорить, если прежний консенсус о самом проведении собора был так легко отменен? Что бы ни решили на соборе все церкви, если через пару месяцев некоторые из них изменят свое решение, остальные никак не смогут на это повлиять.
Говорят о естественном консерватизме верующих, которые видят в соборе угрозу положению дел, которые представляются им неизменными с апостольских времен. Говорят о соперничестве между Москвой и Константинополем и о том, что патриарх Константинопольский, повысив свой авторитет на соборе, мог бы активно вмешаться в украинские церковные дела, чего Москва всячески желала бы избежать. О том, что «мировое православие» все больше расходится по национальным квартирам — вот и у нас говорят всё больше о «русском мире».
Но пожалуй, можно сказать, что идея собора, проведенного по образу и подобию Вселенских соборов первых веков, умерла задолго до того, как делегации поместных церквей стали отказываться от участия. Во-первых, выбран был принцип: на соборе будут представлены поместные церкви, каждая со своей консолидированной и заранее определенной позицией. Это разительно отличается от принципа проведения Вселенских, да и любых древних соборов, на которых были представлены отдельные епархии, высказывались разные мнения и велись горячие споры. Здесь же предлагалось в торжественной обстановке зафиксировать пресловутый консенсус по ряду частных вопросов, сложившийся помимо собора, но зачем тогда сам собор?
И в результате соборные документы страдают крайней расплывчатостью формулировок: древние каноны важны, но часто не соблюдаются, мы это знаем и оставляем практические решения на усмотрение конкретных церквей и священников. Вот, к примеру: «Оставляется на рассуждение Поместных Православных Церквей определять меру человеколюбивой икономии и снисхождения для испытывающих затруднения в соблюдении действующих постановлений о посте, смягчая в этих особых случаях „тяготу" священных постов в рамках вышесказанного, ни в коей мере не умаляя священного установления поста». И что, собственно, добавляет такой документ к сложившейся теории и практике?
Для сравнения: в шестидесятые годы прошлого века, когда православные всерьез озаботились подготовкой к такому собору, католики провели Второй Ватиканский собор, на котором «осовременили» многие древние практики. Можно спорить о том, правильно они сделали или нет, но им это во всяком случае удалось — в первую очередь потому, что у них есть единый центр в Ватикане, который может принять на себя окончательную ответственность за спорные решения. Православным, осуждающим папизм, оставалось решать, хотят ли они видеть подобие всеправославного папы в Константинополе или лучше каждой поместной церкви (или хотя бы некоторым) иметь своего всевластного предстоятеля, непогрешимого по всем вопросам в режиме 7/24.
Мы, православные, привычно повторяем, что от тех же католиков нас отделяют введенные у них догматы о непогрешимости папы ex cathedra, о непорочном зачатии Богородицы, добавление Filioque к Символу веры и проч. Совокупность тех, кто принимает именно православную версию догматов и вероисповедных текстов и состоит друг с другом в евхаристическом общении (может причащаться от одной чаши), принято называть «мировым православием».
Но едино ли это православие внутри себя? Для кого-то мы, православные (а еще точнее — русские православные) обладаем всей полнотой Истины, нам не с кем и не о чем договариваться, а только обличать врагов от имени единственного верного учения. Не обходится, конечно, и без внутренних врагов, которые мешают его окончательной победе, притворяясь православными только для виду. Словом, молодая советская республика... простите, тысячелетняя поместная церковь в кольце фронтов. Похоже, именно такая риторика востребована сейчас и в Кремле, и в значительной части нашего общества, она кристально ясна и самодостаточна. Но она начисто исключает возможность какого бы то ни было диалога даже с другими поместными церквами.
Итак, глядя не на сферическое мировое православие в вакууме, а на ту реальность, которая у нас есть, мы сразу видим, что его предстоятелям крайне трудно договориться друг с другом даже по протокольным вопросам. А если спуститься вниз, на уровень простых людей, легко обнаружить, что
они могут придерживаться каких угодно воззрений и практик, называя себя православными. Классический пример — православные коммунисты, неукоснительно записывающие в свои ряды самого Иисуса Христа (Г. Зюганов заявил на Пасху 2016 года, что Христос непременно прошел бы в рядах первомайской демонстрации, «если бы был жив»). При этом православные коммунисты, несомненно, самым решительным образом отвергают и папу, и Filioque. Значит ли это, что мы с ними единоверцы?
Думаю, пора признать простой факт: евхаристическое единство и даже единство вероисповедных формулировок есть важный формальный признак, но не более того. Оно не означает автоматического единства в самых сущностных вопросах. Те, для кого православие прежде всего встреча со Христом, и те, для кого оно — национальная религия «русского мира», могут принадлежать к одному приходу, но их вера не одинакова. Чем договориться друг с другом, им будет проще договориться со своими единомышленниками в иных конфессиях (те и те есть повсюду), причем для этого не обязательно менять свою конфессиональную принадлежность.
Старые, «проверенные временем» формы первых веков христианства, а именно соборы, как показывает недавний опыт, не всегда срабатывают. Что же касается принципа соборности в жизни отдельных общин, то у нас в России с ней большие проблемы, хотя вертикаль власти отстроена прочно. И можно ли ждать тут серьезных изменений, если даже поместные церкви не могут договориться меж собой?
С официальной кремлевской точки зрения, которая разделяется и многими православными, Россия — самодостаточная и совершенно особая православно-исламская цивилизация, которая наконец-то возвращается к собственным истокам, а католический и протестантский Запад ей то ли вековечный враг, то ли что-то просто глубоко чуждое и постороннее. Какой разительный контраст с тем живым и неподдельным интересом к христианской жизни в европейских странах, который можно было увидеть пару десятилетий назад! Кажется, времена экуменического диалога прошли...
А какой экуменизм мы видели в последние десятилетия? В основном институциональный. Представители разных конфессий вели беседы на самые разные темы, выискивая точки соприкосновения. При этом каждый оставался в рамках своей конфессии с ее сложившейся догматикой и каноническим правом. В результате возникали крайне обтекаемые формулы, которые для одних были слишком слабыми, поскольку не предлагали никакого реального продвижения к единству, а для кого-то — слишком сильными, поскольку противоположная сторона признавалась за христиан, а не за злых еретиков. Самый яркий, пожалуй, пример — Балам андские соглашения 1993 года между православными и католиками. В России о них слышали единицы, и я знаю таких людей, для которых эти соглашения стали ясным признаком отпадения Московской патриархии от чистоты веры.
Этот институциональный экуменизм умер после того, как сыграл свою роль: христиане разных конфессий на протяжении XX века знакомились друг с другом, снимали мнимые разногласия и нелепые предубеждения. Но это совсем не значит, что между ними не было реальных разногласий или что их можно легко преодолеть, оставаясь в рамках собственной конфессиональной догматики и каноники. Когда этот предел был найден, задача институционального экуменизма оказалась исчерпанной.
Но это совсем не значит, что невозможен никакой другой экуменизм. Когда папа Франциск встречается с православными патриархами Варфоломеем и Кириллом, они не пытаются обсуждать Filioque, или непорочное зачатие Девы Марии, или примат римского папы (самые болезненные точки право-
славно-католического диалога) — это всегда встречи двух пастырей, двух христиан, двух людей, но не двух институций.
Похожие встречи проходят и на самом базовом уровне в разных местах, например в монастырских общинах в Тэзе во Франции, в Бозе в Италии или в культурном центре «Покровские ворота» в Москве. Их базовый принцип — «мы разные и мы равные, нам есть, чем делиться друг с другом». Мы не будем притворяться, что нет между нами никаких разногласий, что православие и католицизм — совершенно одно и то же, или что одни из нас должны «дорасти» до уровня других. Но мы стараемся разглядеть друг в друге лучшее.
И это никак не исключает способности трезво проанализировать собственную традицию и разглядеть темные пятна в ней. Не к тому ли и призван христианин, чтобы сознавать свои грехи (в том числе и «корпоративные»), не приглядываясь к чужим?
Когда в 2005 году были изданы на русском языке дневники о. Александра Шмемана, русского священника, прожившего всю свою жизнь за Западе, — они произвели эффект разорвавшейся бомбы — разумеется, среди того узкого круга людей, кто их читал и принял всерьез. Впрочем, и те, кто не принял, сделали из дневников свой вывод: Шмеман, по сути, от православия под конец жизни отпал, только не успел или не пожелал оформить этот факт переходом в другую конфессию. Но его разочарование в историческом православии (а какое же бывает еще?) кажется полным и окончательным.
Вот, пожалуй, самые горькие из его слов: «...в Православии — историческом — начисто отсутствует сам критерий самокритики, сложившись как „православие" против ересей, Запада, Востока, турков и т. д., — Православие пронизано комплексом самоутверждения, гипертрофией какого- то внутреннего „триумфализма". Признать ошибки — это начать разрушать основы „истинной веры". Трагизм православной истории видят всегда в торжестве внешнего зла: преследований, турецкого ига, измены интеллигенции, большевизма. Никогда — во „внутри". И пока это так, то, по моему убеждению, никакое возрождение Православия невозможно». Здесь можно утешиться тем, что примерно так обстоят дела со всеми историческими религиями, это просто обычный архаический взгляд на вещи: мы всегда во всем правы, наши враги всегда нас преследуют.
Но Шмеман продолжает. «Главная же трудность здесь в том, что трагизм и падение по-настоящему не в грехах людей (этого не отрицают...), а укоренен, гнездится в тех явлениях, которые принято считать, в которые принято верить как именно в саму сущность Православия, его вечную ценность и истину. Это, во-первых, какое-то „бабье" благочестие, пропитанное „умилением" и „суеверием" и потому абсолютно непромокаемое никакой культуре. Стихийная сила этого благочестия, которым можно жить как чем-то совершенно самодовлеющим, вне какого бы то ни было отношения ко Христу и к Евангелию, к миру, к жизни... Тут все слова „жи- жеют", наполняются какой-то водою, перестают что-либо означать. Это „благочестие" и есть то, что вернуло христианству „языческое" измерение, растворило в религиозной чувственности. Оно и Христа мерит собою, делает Его символом самого себя... Это, во-вторых, гностический уклон самой веры, начавшийся уже у Отцов (приражение эллинизма) и расцветший в позднем богословии (западный интеллектуализм). Это, в-третьих, в этом благочестии и этом богословии укорененный дуализм, заменивший в церковном подходе к миру изначальный эсхатологизм. Это, в-четвертых, сдача Православия национализму в его худшей языческой (кровной) и якобинской (государственно-авторитарной негативной) сущности. Этот сплав и выдается за „чистое Православие", и всякое отступление от него или хотя бы попытка в нем разобраться обличаются немедленно как „ересь". Между тем этот именно сплав есть тот тупик, в который зашло историческое Православие».
К подобным выводам приходили после Шмемана многие люди, которых я знаю лично, и это для них, как правило, означало, в самом деле, отход от православной церкви. Они могли перейти в другую конфессию, или даже совсем другую религию (обычно буддизм), или вовсе разочароваться в религии. Наконец, существует и «внутренняя эмиграция», когда человек никуда формально не уходит, но церковной жизнью живет в минимальных объемах, принимая таинства как необходимые лекарства и сторонясь всего остального.
Иными словами, нам обещали, что православие содержит всю полноту Истины, но, сталкиваясь с реальностью православной жизни, мы видим, что в ней много темных пятен и провалов. Наблюдая их, мы какое-то время можем считать, что причиной им личные недостатки тех или иных людей, прежде всего нас самих, но вскоре видим, что идеального православия нет и никогда не было на этой земле, да и вряд ли можно ожидать его появления в будущем. Можно оставаться в неидеальном, конечно, но с полнотой Истины эта неидеальность как-то слабо сочетается, особенно если учесть, что со стандартной точки зрения все прочие христианские сообщества (не говоря уж о других религиях) пребывают в состоянии ереси или раскола по отношению к нам. То есть, чтобы стать настоящими христианами, они должны целиком и полностью уподобиться нам... но если уподобятся, то, судя по окружающей нас реальности, не станут лучше.
Есть, конечно, своеобразный выход в том, чтобы сказать: это испортилось нынешнее «мировое православие» (совокупность поместных церквей, признающих друг друга), подлинная православная традиция сохраняется в подполье, у «истинно православных». Но когда спрашиваешь у приверженцев этой точки зрения, кто же, собственно, составляет это истинное православие, ответ обычно оказывается коротким: я и узкий круг моих друзей и единомышленников (к тому же круг этот оказывается переменчивым). На Вселенскую церковь мало похоже, если честно.
Наконец, можно принять так называемую «теорию ветвей»: христианство бесконечно разнообразно, каждая из его разновидностей — ветвь, произрастающая на едином стволе, среди них нет более или менее верных. Но такой подход означает полнейшую относительность любых суждений, ведь и догмат о Троице разделяется не всеми, кто принимает Евангелие. Такой подход, по сути, предлагает всякому, кто ищет Истины, вести себя наподобие покупателя в супермаркете: выбирать любые товары в любой комбинации, руководствуясь собственным вкусом и желаниями, — и кстати, зачем ограничиваться только христианством? Но такой супермаркет тоже мало похож на Апостольскую церковь.
Да и внеконфессионального христианства не существует — любая его разновидность принимает те или иные формы, следует определенной традиции, а значит, конфессиональна по сути. Но конфессиональность не обязательно должна быть подобна провинциальности. Мы все живем в той или иной провинции (даже если это столица), мы в идеале любим ее и гордимся ей. Можно назвать это чувство патриотизмом. Провинциальность начинается там, где мы считаем свою провинцию единственно достойной или единственно возможной для жизни, начинаем объяснять, почему в ней вообще всё намного лучше, чем в прочих провинциях, отказываемся видеть то, что заранее не вписано в наши местные рамки.
Те отрицательные черты исторического православия, которые показывает Шмеман (пожалуй, несколько карикатурно), можно считать конфессиональным провинциализмом. Почему «жижеют» слова, почему даже Христос стано
вится символом чего-то в православной традиции? Или, как сформулировала это одна малограмотная прихожанка, «Крещение Господне — это праздник, когда Господь наш крестился и принял нашу веру православную» ?
Прежде всего потому, что православие в такой картине мира понимается как нечто самодостаточное, извечное и неизменное. Христос — всего лишь его элемент, и не обязательно центральный. Точно так же убежденный провинциалист (назовем его так, чтобы отличать от провинциала — человека, просто живущего в провинции) воспринимает любую знаменитость, рожденную в его городе или его окрестности, не как некую самостоятельную личность, а как очередное доказательство несравненного превосходства этого города над всеми остальными.
Отсюда и заигрывания с национализмом, и преклонение перед государством — это силы, которые способны отстоять нашу прекрасную провинцию от натиска всех остальных, подтвердить наш комплекс гиперполноценности. Отсюда даже «умильно-суеверное бабье благочестие», как назвал это Шмеман — полагаю, можно было бы назвать это как-то помягче, но, видимо, о. Александра действительно достал этот тип эмоционально-безрассудочного отношения к «святынь- кам», совершенно забывающий о главном. Но разве не так мы любим родную березку или пальму под окном? Как можно объяснить посторонним, что значит для нас запах угольного дыма и ночные сигналы маневровых паровозов, если наше детство прошло неподалеку от вокзала? Как рационализировать множество мелких привычек и ритуалов, с которыми связаны прогулки по родным улицам? И в этом нет ничего дурного, пока мы не начинаем абсолютизировать подобное.
Замечу, что и Шмеман явно говорит здесь не о догматике, литургике и прочих базовых для православной традиции вещах, а именно о привычках и ритуалах, которые в огромном количестве случаев заслоняют все остальное. И его разочарование, насколько мы можем судить, относится именно к этой подмене, а не к тем сокровищам, которые в православной традиции безусловно существуют.
Но почему же он не перешел к католикам или буддистам, почему не стал альтернативным православным, как множество моих знакомых? Мы не можем судить наверняка, но можно предположить, что он вовсе не считал необходимым называть всё это православием и любой ценой оправдывать.
Говоря об «истинности православия», мы можем подразумевать разные вещи. Мы можем считать, что Истина во всей своей полноте дана именно в православии, и даже не очень важно, что мы будем в этой ситуации думать о католиках или баптистах — что у них эта Истина повреждена или что они ее утратили полностью. Важно, что она есть у нас. Тогда не остается места ни поиску, ни удивлению — эта позиция любого фундаменталиста. Его задача — тщательно охранять Истину от любых нападений и подавлять любые сомнения. Отсюда вытекает и агрессивность, и, собственно, незаинтересованность в Истине как таковой — ну что о ней говорить, если она уже «зашифрована» особым способом в обрядах и текстах нашей единственно верной религии, если она гарантировано записана за нами? И там, где православные говорят не о Христе, а о «традиционных ценностях» или «Русском мире», они свидетельствуют именно о такой вере.
Но эта вера глубоко провинциальна. Если мы приходим к выводу, что Истина равна православию в его конкретноисторических формах, то, значит, нет и не может быть ничего выше и лучше византийского христианства. Истина однажды спустилась на Землю, она говорила по-гречески и жила в окрестностях Константинополя, а с тех пор она только исчезает и портится, а наша задача — по мере сил играть в византийцев. Евангелие тут просто излишне, в лучшем случае оно — элемент этого византийского декора.
Но это несколько обидно для не-византийцев. И вот на свет извлекается новая теория: на самом деле византийское православие погибло, не устояло перед искушениями, теперь во всем мире есть только один богоизбранный народ, только одна православная страна, только наша провинция. Русское православие переживает сейчас острый период этой болезни провинциализма. А поскольку непредвзятый взгляд показывает, что реальность Российской Федерации 2010-х годов довольно далека от идеалов Царства Божия, это ведет к невротизации и агрессии: человек начинает отстаивать то, в чем сам не уверен, криками и насилием он пытается заглушить сомнения в собственной душе. А Евангелие, которое открывает путь примирения и прощения, но призывает «отвер- гнуться себя», ему в этом только мешает. Он совершенно не собирается отвергаться себя — коллективного себя, то есть своего народа, своей страны, своей конфессии.
Это явный перевертыш, пародия на христианство. Но каким же может быть иной подход? Судя по другим книгам о. Александра Шмемана, он видел в православии прежде всего исторический опьгг поиска и проживания Истины, которая никому не дана в полноте, но открывается ищущим и живущим в согласии с ней. И такое православие бесценно... но при этом оно не абсолютно, не безгрешно, не окончательно. «Христианство только начинается», — говорил об этом накануне своей гибели другой о. Александр, по фамилии Мень. Мы лишь недавно вышли в путь и не знаем еще, когда достигнем цели и какой именно она окажется. И потому, любя малую родину, свою провинцию, мы говорим лишь о том, насколько она нам дорога, но мы не обязаны при этом хулить чужую родину. И не видим особого смысла в том, чтобы родину менять (если, конечно, нас не вынуждают к тому крайние обстоятельства, но это уже слишком личное и неформализуемое).
Из этого можно сделать вывод, что я придерживаюсь той самой «теории ветвей» и считаю все формы христианства в равной мере истинными и спасительными. Это не так. Для примера скажу лишь несколько слов о православии и католичестве. Говоря крайне обобщенно, можно сказать, что православная традиция (как следует и из ее названия, 6р0о8о^(а — «правоверие») всегда ставила своей целью сохранение чистоты веры, некогда переданной в библейском Откровении и сформулированной на языке классической греческой философии. Православие не приняло догматических новшеств вроде пресловутого Filioque (кстати, историки подсказывают, что в расколе между Западом и Востоком эта вставка не играла практически никакой роли, важнее были другие разногласия).
Но вот абсолютизация этого самого языка греческой философии отчасти привела к расколу с восточными церквами еще до раскола с Западом — на арамейском «сущности» и «ипостаси» звучали слишком непонятно. Впрочем, так они звучат и для наших современников.
Католическая церковь (ка0о\исод — «всеобщий») была, в свою очередь, ориентирована на всемирность, универсальность в сочетании с организационным единством, и тут тоже не обошлось без издержек. У той и другой части христианского мира были свои взлеты и падения, и если сегодня, после Второго Ватикана, католики выглядят куда более «современными», то русский собор 1917/18 года поставил многие вопросы адаптации христианской веры к реалиями XX века и предложил конкретные решения еще за полвека до собора западного. Как будут выглядеть наши конфессии (наши провинции!) через век или два, нам не дано угадать. И потому перебегать из одной в другую мне кажется не слишком осмысленным занятием.
А вот совершать путешествия, чтобы научиться чему-то новому и важному для себя, стоит обязательно. Вообще, аналогия с государствами и их границами работает довольно точно: полвека назад поездка за границу была огромным событием не только для граждан социалистических стран. Экономика, промышленность, да и культура тоже существовали в основном в национальных границах, общение людей поверх них было достаточно затруднено.
Сегодня границы никуда не делись, у нас по прежнему есть паспорта и нам часто требуются визы. Но зарубежная поездка стала рядовым событием, по крайней мере для жителей больших городов, а что до экономики, то уже нелепо спрашивать, какая именно страна производит тот или иной товар: в одном месте Земли добывается сырье, в другом разрабатываются чертежи, в третьем производятся запчасти, в четвертом осуществляется сборка. Как изменил стиль нашего общения Интернет, и говорить не приходится.
Наконец, возник Евросоюз — первое, по сути, со времен Римской империи глобальное объединение очень разных стран, которые сохраняют свои различия и отчасти даже продолжают конкурировать, но больше не воспринимают друг друга как врагов и живут по общим правилам, постоянно уточняя и пересматривая их путем договоренностей, а не насилия. Нечто подобное можно представить себе и в сфере межконфессионального взаимодействия.
Более того, в Евросоюзе, по сути, национальные государства значат все меньше, их полномочия отчасти переданы наверх, Евросоюзу, а отчасти вниз, регионам. Франция и Германия многократно воевали за Эльзас и Лотарингию, но в новой войне нет никакого смысла, когда жители этих провинций могут свободно выбирать, на каком языке говорить и в какую соседнюю провинцию ездить. Собственно, и в межконфессиональных контактах наблюдается нечто подобное: в каждой кон
фессии есть люди очень разных взглядов, и вот фундаменталисты всех стран соединяются, равно как и либералы. У двух христиан из разных конфессий может оказаться куда больше общего друг с другом, чем с единоверцами, и это совершенно не повод для них основывать некую новую, третью конфессию. Скорее это причина для общения. Отказ от узколобого провинциализма приводит на самом деле не к упадку, а к расцвету в родной провинции, и то же самое, полагаю, относится и к конфессиям.
Готовность к заимствованию опыта и к диалогу через конфессиональные границы и составит, по моему убеждению, будущее экуменизма — экуменизма не институций, но личностей. В него сейчас вовлечена очень небольшая часть верующих с каждой стороны, как сказали бы политики, «пренебрежимо малая часть электората». Но именно малая закваска сквашивает всё тесто, в истории христианства именно так зарождались все новые идеи.
В таком экуменическом диалоге, как во флешмобе, будут участвовать только те, кто сам захочет, и заранее будет невозможно определить, кто именно и сколько, да и не надоест ли кому-то очень скоро собственное участие. Существуют в Европе монастырские общины, где молятся вместе католики и протестанты (Тэзе во Франции) и где католики внимательно изучают духовный опыт православных церквей (Бозе в Италии), но при этом никто никуда не переходит. Есть и мирян- ские движения подобного рода, их явно будет становиться намного больше. Впрочем, не обязательно создавать некие особые организационные формы, это может быть для начала просто общение поверх конфессиональных барьеров — общение людей, которые хотят жить с Богом и друг другом, которые готовы слушать и учиться прежде, чем наставлять, обличать и навязывать всем свою веру.
Таких людей пока не слишком много, но будущее, я уверен, за ними.
|