Воскресенье, 24.11.2024, 19:09
Приветствую Вас Гость | RSS



Наш опрос
Оцените мой сайт
1. Ужасно
2. Отлично
3. Хорошо
4. Плохо
5. Неплохо
Всего ответов: 39
Статистика

Онлайн всего: 19
Гостей: 19
Пользователей: 0
Рейтинг@Mail.ru
регистрация в поисковиках



Друзья сайта

Электронная библиотека


Загрузка...





Главная » Электронная библиотека » ДОМАШНЯЯ БИБЛИОТЕКА » Познавательная электронная библиотека

Царь Алексей и его окружение

Царь Алексей и его окружение

О царе Алексее Михайловиче можно сказать многое, и суждения о нем часто противоречивы: как все незаурядные люди, он носил в себе крайне различные качества.

Был он массивен и грузен, к старости – толст, физически силен. Судя по всему, что мы знаем об Алексее Михайловиче, он был душевно здоровым человеком. Об этом свидетельствуют не только хороший характер, добродушие, веселый нрав, даже некоторая склонность к озорству, не оставлявшая его и в преклонные годы. Об этом легко судить по его отношению к людям: царь легко привязывался к своим близким и был верен им, даже если они проявляли какие‑то несовершенства и вообще не были так хороши, как ему показалось. Он был верным супругом, хорошим соратником и надежным другом.

Несомненно, известно много случаев, когда царь оказывался очень добр и исключительно терпим.

В 1660 году сын Алексея Лаврентьевича Ордин‑Нащокина, подававший большие надежды, бежал в Западную Европу. По мнению русских, ему «вскружили голову» иноземные учителя, и под их влиянием он и совершил такой чудовищный поступок. Не забудем при этом, что тогда все нерусские земли рассматривались как края неправедные, почти как ад на земле, и Алексей Ордин‑Нащокин совершил еще и тягчайший религиозный грех. А. О. Ордин‑Нащокин был совершенно убит, сконфужен и просил у царя отставки; вероятно, вполне искренне не считал себя вправе занимать какое‑то положение в обществе.

Царь удостоил верного слугу личным письмом: «Просишь ты, чтобы дать тебе отставку. С чего ты взял просить об этом? Думаю, что от безмерной печали. И что удивительного в том, что надурил твой сын? От малоумия так поступил. Человек он молодой, захотелось посмотреть мир Божий и Его дела; как птица полетает туда и сюда и, налетавшись, прилетает в свое гнездо, так и сын ваш припомнит свое гнездо и свою духовную привязанность и скоро к вам воротится».

Эти мудрые слова написаны человеком, которому на тот момент был 31 год.

Интересно, что сын Ордин‑Нащокина и правда воротился домой! Его иностранные учителя вовсе не налгали ему про чудеса и увлекательные новинки западных земель. Они только не рассказали парню, что в Европе каждый человек должен уметь зарабатывать деньги и что, если он не умеет, не будет у него ни механических диковинок, ни даже куска черствого хлеба. Не будем осуждать учителей – они могли считать именно эти сведения совсем не обязательными для ученика, сына одного из вельмож сказочно богатой «Руссии». Или могли не говорить об очевидных для них вещах («а что, у вас все как‑то по‑другому?!»). Но, во всяком случае, в европейское общество юный Ордин‑Нащокин не вписался, какое‑то время скитался там нищим и вернулся домой почти как библейский блудный сын.

В 1652 году боярин Никита Одоевский потерял сына, тогда казанского воеводу. Почти на глазах царя молодой Одоевский скончался от горячки. Царь написал старику отцу, чтобы его утешить, и между прочим писал: «И тебе бы, боярину нашему, через меру не скорбеть, а нельзя, чтобы не поскорбеть и не поплакать, и поплакать надобно, только в меру, чтобы Бога не гневить».

И закончил письмо словами: «Князь Никита Иванович! Не горюй, а уповай на Бога и на нас будь надежен».

В тот, 1652 год царю исполнилось только 23 года.

Судя по всему, он вообще не любил, чтобы кому‑то возле него было плохо, чтобы его подчиненные «смотрели невесело» и в чем‑то нуждались. Человек энергичный, активный, он не просто «не любил» этого, а сразу начинал делать для человека то, что ему нужно. И не «осыпал милостями» без толку, а умел утешать и радовать: писал умные, прочувствованные письма, дарил красивые и умные подарки, помогал в личных делах. Он умел проявить то личное внимание к нуждам человека, которое ценится выше всего.

Крайне показательно, на мой взгляд, поведение Алексея Михайловича во время бунта 1648 года, когда ему было всего 19 лет! Новая родня Алексея Михайловича, прежде очень небогатая, очень уж стремительно поправляла свои дела. Родственники Милославских, Леонтий Степанович Плещеев возглавил Земский приказ, Петр Тихонович Траханиотов – Пушкарский.

Плещеев не только брал взятки (это ему еще простили бы), но еще и завел целый штат доносчиков, которые оговаривали безвинных, но располагавших средствами людей. Оговоренных сажали в тюрьму, и Плещеев освобождал их за приличные вознаграждения.

Траханиотов действовал с не меньшим размахом, но без сатанинской изобретательности родственника: попросту присваивал себе жалованье служилых людей. Ситуация сложилась почти как в приснопамятных 1992–1994 годах: начальство «крутит» зарплату в банках, а «служивые» месяцами не получают зарплату. Но даже класть зажиленные деньги в банк Траханиотов не додумался – покупал землю, дорогие вещи, кутил на глазах полуголодных людей.

Люди пытались пробиться к царю с челобитными – бесполезно! Ни один документ не лег на стол Алексея Михайловича, все были «вовремя» перехвачены.

Одновременно возросли налоги, весной 1646 года правительство ввело новую пошлину на соль, и ее цена возросла на две гривны (6 копеек) на пуд. В те времена не было на Руси другого консерванта: без соли нельзя было долго хранить ни рыбу, ни мясо. Эти продукты вздорожали, появился слой людей, для которых мясо стало малодоступно (те же служилые, сидевшие без зарплаты по милости Траханиотова). Естественно, страдали и торговцы, у которых мясо и рыба сразу превратились в залежалый товар, а контрабанда соли стала выгоднейшим занятием.

В конце 1647 года пришлось отменить соляную пошлину, но тогда правительство стало сокращать жалованье служилым людям, и недовольство только возрастало.

К тому же «сильные люди» теснили «меньших», «черных и тяглых», пользуясь тем, что традиция, обычай ослабели и не имели такой силы, как прежде. А писаных законов было немного, издавались они по частным поводам и не составляли стройной системы. В результате не только прямые родственники царя, но даже самые последние из их слуг расхищали и занимали под слободы выгонные места под городом, загородные сады и огороды, проезды в леса были распаханы, так что для городского или пригородного обывателя стало проблемой проехать за дровами или выгнать скотину. Называя вещи своими именами, в окрестностях Москвы пошел процесс, который в масштабах Англии получил название «огораживания» – когда крупные феодалы стали занимать общинные земли и присваивать их себе. Так и под Москвой новая знать начала захватывать то, что всегда принадлежало всем, «затесняя и изобижая многими обидами» «черный люд».

1 июня 1648 года царь возвращался из Троице‑Сергиева монастыря в Москву, когда толпа людей перегородила ему дорогу. Люди потребовали, чтобы царь их выслушал, оттеснили свиту и даже схватили за повод его лошадь. Назывались имена главных «врагов народа» – Морозова, Траханиотова, Плещеева, дьяка Чистова, придумавшего ввести на соль пошлину, его тестя Шорина, который якобы повышал цены на соль, князей Львова и Одоевцева как главных захватчиков пригородной земли и так далее.

Все еще могло кончиться вполне мирно, что называется, «в рамках законности». Алексей Михайлович то ли страшно испугался, то ли оказался хитрее и умнее, чем о нем думали, и «выяснилось», что он вообще ни о каких народных бедах знать не знает и завтра же начнет разбираться во всем. Народ уже стал кланяться, благодарить царя, возглашать ему здравицу и «многая лета», но тут вмешались приспешники Плещеева. Не то было время, не та ситуация, чтобы орать на людей, наезжать на них конями и пускать в ход нагайки, как они это сделали. Разъяренная толпа кинулась на дураков; и сами они еле унесли ноги, и ситуация в Москве окончательно вышла из‑под контроля.

Назавтра, 2 июля, толпа разгромила дворы самых ненавистных бояр, убила дьяка Чистова, требовала выдать на расправу Морозова и Плещеева. Морозов, не к чести его будь сказано, бежал во дворец, бросив семью и преданных ему людей. Холопа, который пытался защищать господское добро, убили, двор разграбили дочиста; Анне Ильиничне народ сказал, что не будь она свояченицей (сестрой жены) царя, изрубили бы ее в куски, сорвали с нее дорогие украшения и выбросили на улицу, в чем была.

Восстали и дворяне, и стрельцы, город был полностью в их руках; у правительства не было верных войск, которыми можно было подавить восстание. Возле дворца выстроился отряд «служивых иностранцев», как их называет С. М. Соловьев. Плотная толпа расступилась, давая им пройти, и народ кланялся немцам, говорил, что знает их как людей справедливых, честных, которые обманов и притеснений боярских не одобряют.

Немцы пришли с развернутыми знаменами, с барабанным боем, но никаких – ни враждебных, ни угрожающих – действий не предпринимали (впрочем, и приказа из дворца тоже не было). Царь обеспечил защиту себе, а в первую очередь Морозову, и только.

4 июня царь велел выдать восставшим Плещеева; его вывели на площадь в сопровождении палача, но палач оказался не нужен: толпа буквально разорвала Плещеева на части и долго била уже мертвого.

Морозов пытался, выйдя из дворца, обратиться к народу от имени царя, но толпа взревела, что ему будет то же, что Плещееву, и Морозов буквально убежал; по некоторым данным, ему вслед полетели камни, а немцы‑охрана не сделали совершенно ничего.

Тогда вышел к народу двоюродный брат царя, Никита Иванович Романов, любимый народом. Сняв перед народом шапку, Никита Иванович говорил, что царь выполнит желания подданных, просит их разойтись, чтобы он мог выполнить обещанное. Народ кричал, что требует выдачи Траханиотова и Морозова, а против самого царя и «верных людей» ничего не имеет.

Царь обещал выдать Морозова и Траханиотова, но они‑де скрылись; их обязательно разыщут и казнят.

Восстание имело много самых неожиданных последствий.

По Москве и всей Московии прошла волна слухов, от «царь стал милостив, сильных из царства выводит» (видимо, тайное народное чаяние – чтобы всех «сильных» «повывести») до «царь глуп; глядит все изо рта бояр и Милославского, они всем владеют, а сам государь все это знает да молчит, черт у него ум отнял». Если учесть, что кто‑кто, а Милославский никогда не пользовался большим уважением царя, и это крайне далеко от истины.

По всем городам, прослышав о событиях в Москве, начали бить и «убивать до смерти» ненавистных народу людей – такие везде находились. Очень часто получалось так, что местные тяглые люди уже давали взятку в 30, в 100 рублей, чтобы откупиться от сборщика податей, а прослышав о событиях в июне, начинали о своей сговорчивости жалеть и пытались получить денежки назад. Умные воеводы и приказные деньги отдавали, хотя бы частично. Много больше оказалось тех, кто дождался набата, «гили», «смуты», разорения своих дворов, избиения домочадцев, хорошо если не собственной гибели. Разумеется, на гребне «смуты» моментально выплывали личности, которым при любом политическом строе самое место было на каторге. В Устюге церковный дьячок Игнатий Яхлаков везде носил «бумагу согнутую» и говорил «во весь мир», что «пришла государева грамота с Москвы, велено в Устюге 17 дворов разграбить». Естественно, не стало дело за исполнителями, и «государев план» по разграблению дворов скоро перевыполнили процентов на 300, разграбив не 17, а 50.

При появлении стольника князя Ромодановского с двумя сотнями стрельцов Игнашка Яхлаков с другими «исполнителями государева приказа» «разбежался», и загостившийся в Устюге Ромодановский пытками и «розыском» заставил устюжан заплатить ему 600 рублей – сумму просто фантастическую для того столетия.

Но вообще‑то, «смута» выходила за пределы Москвы, могло получиться совсем плохо, и, судя по всему, верхушка Московского государства, его аристократия всерьез перепугались; до них, до бояр и дьяков, впервые дошло, что народ может не только «безмолвствовать» и тянуть привычную лямку, но и стать по‑настоящему опасным. Что и со средним слоем служилых, и со стрельцами, и с «тяглым людом» самое разумное – «жить дружно».

«Умилостивляли» народ довольно примитивно: стрельцов кормили и поили по приказу царя за казенный счет; тесть царя, Илья Милославский, несколько дней угощал в своем доме выборных людей от тяглого люда Москвы. Служилым повысили оклады, хотя с самого начала было ясно – денег для этого нет (через 14 лет они опять восстанут). «Отощавшим вконец» помещикам прирезали землю. А на место убитых и их приспешников спешно назначили других людей, слывших «добрыми».

В какой‑то степени восстание заставило ускорить созыв собора для принятия законов: слишком становилось очевидно, что без кодекса законов Московия больше не может и что злоупотребления, помимо всего прочего, вызваны и дефицитом писаного права. Патриарх Никон вообще заявлял, что собор собирали «боязни ради и междуусобия от всех черных людей, а не истинные правды ради», но это уж наверняка сильнейшее преувеличение.

А дальше, в июне 1648 года, происходит еще одно деяние, о котором трудно судить однозначно: Петра Тихоновича Траханиотова захватывают возле самого Троице‑Сергиева монастыря, где он надеялся спастись, водят в колодках на шее по городу и, наконец, обезглавливают. Вероятно, он этого вполне заслуживал, но трудно отказаться от мысли – правительство ведь просто выступило в роли исполнителей народного самосуда. Что, если бы 1 июня все кончилось миром и не «всколыбалася чернь на бояр», не было бы восстания 2 июня?

И еще один вопрос: откуда и когда, собственно говоря, бежал Траханиотов из Москвы? Из собственного дома 2 июня, когда начался погром? Или из царского дворца, когда народ послушался царя и разошелся? Дело в том, что именно из царского дворца бежал (или был отправлен царем?) боярин Морозов, держа путь в Кириллово‑Белозерский монастырь.

Если Траханиотов бежал из дома, то еще можно поверить, что его и впрямь искали. И тогда получается, правда, что Траханиотова искали в то самое время, когда Морозова прятали… Но если они оба – Траханиотов и Морозов – бежали из дворца в разные монастыри, тут поведение царя получает особенно неприятный оттенок: выходит, что одного из слуг, любимого, он отправляет спасаться. А другого, постылого слугу, заранее предназначает в качестве жертвы…

Царь же во время крестного хода, когда сердца подданных размягчены, обращается к народу с речью. Текст ее С. М. Соловьев передает следующим образом: «Очень я жалел, узнав о бесчинствах Плещеева и Траханиотова, сделанных моим именем, но против моей воли; на их места определены теперь люди честные и приятные народу, которые будут чинить расправу без посулов и всем одинаково, за чем я сам буду строго смотреть». Царь обещал также снижение цены на соль и уничтожение монополий. Народ бил челом на милость; царь продолжил: «Я обещал выдать вам Морозова и должен признаться, что не могу его совершенно оправдать, но не могу решиться и осудить его: это человек мне дорогой, муж сестры царицыной, и выдать его на смерть будет мне очень тяжко». При этих словах слезы покатились из глаз царя; народ закричал: «Да здравствует государь на многая лета! Да будет воля Божия и Государева!» По другим известиям, сделано было так, чтобы сам народ просил о возвращении Морозова.

Есть и еще одна версия: что Морозов сидел во дворце, под охраной царя, его брата и немцев как раз до этой идиллической сцены: пока не улеглись страсти, пока царь не вымолил ему жизнь, а потом уж бежал на Белоозеро. Какая версия верна – не знаю, но все они друг друга стоят. В любой версии – на редкость отвратительная история.

Боярин Морозов и правда скрывался в Белозерском монастыре, который царь официально определил ему как место ссылки. Царь очень заботился о том, чтобы с Борисом Ивановичем ничего худого не приключилось, и 6 августа прислал в Кириллово‑Белозерский монастырь грамоту: «Ведомо нам учинилось, что у вас в Кирилловом монастыре в Успеньев день (Успенье Пресвятой Богородицы отмечается 28 августа) бывает съезд большой из многих городов всяким людям; а по нашему указу теперь у вас в Кириллове боярин наш, Борис Иванович Морозов, и как эта наша грамота к вам придет, так вы бы нашего боярина, Бориса Иваныча, оберегали бы от всего дурного, и думали бы с ним накрепко, как бережнее – тут ли ему у вас в монастыре в ту ярмарку оставаться или в какое‑нибудь другое место выехать. Лучше бы ему выехать, пока у вас будет ярмарка, а как ярмарка минуется, и он бы у вас был по‑прежнему в монастыре до нашего указа; и непременно бы вам боярина нашего Бориса Ивановича уберечь; а если над ним сделается что‑нибудь дурное, то вам за то быть от нас в великой опале».

Но и это показалось мало царю, и он вверху и сбоку, а частично между верхних строк приписал: «И вам бы сей грамоте верить и сделать бы, и уберечь от всякого дурна, с ним поговоря против сей грамоты, до отнут бы нихто не ведал хотя и выедет куда, а естли сведают, и я сведаю, и вам быть кажненым (то есть казненными. – А.Б.), а естли убережете его, так как и мне добро тем сделаете, и я вас пожалую так, чего от зачала света такой милости не видали; а грамотку сию покажите ему, приятелю моему».

Я ничего не знаю, какие милости обрушились на Кириллово‑Белозерский монастырь, но совершенно точно известно, что уже в октябре 1648 года Б. И. Морозова вернули из «ссылки».

Морозов никогда не был уже в такой чести, как до восстания 1648 года, и, судя по всему, был крайне напуган: прилагал все усилия, чтобы оставаться в тени. Но что характерно: царь продолжал к нему хорошо относиться, часто обращался за советом, и даже когда совсем одряхлевший, измученный болезнями Морозов не мог выйти из дома, Алексей Михайлович, уже вошедший в полную силу мужчины, вовсе не нуждавшийся в наставнике, приезжал к нему и вел с бывшим дядькой долгие беседы.

Разумеется, Морозов был виноват в той же степени, что и Траханиотов, и Плещееев, и уж наверняка больше, чем дьяк Чистой. Разумеется, это понимала не только московская «чернь», но и Алексей Михайлович Романов, царь и государь всея Руси. Но царь сделал выбор, и только благодаря ему Морозов оказался единственным из главных «врагов народа», чьи головы требовали восставшие, но который пережил бунт. Я назвал царя хорошим, надежным другом. Думаю, у читателя появились причины не считать это утверждение голословным.

Следует признать, что юный царь проявил больше и мужества, и талантов дипломата, чем можно ожидать от 19‑летнего юноши. И когда он, оказавшись в центре возбужденной толпы, обещал «разобраться», и когда со слезами (интересно – насколько искренними?) «упрашивал у черни» свояка и близкого человека, Морозова, царь действовал совершенно безошибочно.

Во время восстания и после него ярко проявились и другие качества Алексея Михайловича: полное отсутствие свирепости, злобности, мстительности; уверенность в том, что всякое дело можно решить советом, общением, разговором.

Ну что стоило царю хотя бы попытаться бросить на толпу верных ему немцев? Возможно, кончилось бы плохо для самого царя, но как знать? Во время войн предсказывать результат самых безумных поступков очень трудно. Может, и удалось бы рассеять толпу, привести к покорности город? Но такой попытки не сделано.

Кто мешал хотя бы попытаться подкупить (милостями, деньгами, жалованными грамотами… не важно, чем) часть стрелецких полков, опять же ударить на восставший город силами и немцев, и стрельцов? Шанс был, как и во всякой смуте и сумятице, но этот шанс никак не был использован.

По‑видимому, «покорение» собственных подданных, приведение их к рабской покорности и демонстрация собственной силы – вовсе не такая уж ценность для молодого царя.

Кто мешал ему потом, когда все кончилось, хотя бы попытаться найти того, кто схватил за повод его коня, или «разобраться», кто посмел кидать камнями в слуг Плещеева? Тем более никто не помешал бы! Его сын Петр (если, конечно, Петр и впрямь был его сыном) непременно так бы и сделал.

Но вот Алексей Михайлович, судя по всему, совсем не искал «побед» такого рода, и за всю его жизнь нет ни одного примера такого рода. Он никогда не карал невинных, не мстил, не давал волю своему личному отношению к чему‑то.

«Лучше слезами, усердием и низостью перед Богом промысел чинить, чем силой и надменностью», – писал он одному из воевод. Судя по всему, он искренне верил в пользу совета, коллективного принятия решений и говорил с народом не только из дипломатических соображений, чтобы спасти жизнь Морозову. Так же естественно, без малейшего надрыва он делился властью с боярами, с Земскими соборами, не уступая необходимости, а по глубокому нравственному убеждению. Это был не тот царь, которому опасно дать совет и который дает власть подчиненному, только проклиная в душе все на свете.

«А мы, Великий Государь, ежедневно просим у Создателя и Пречистой Его Богоматери и всех святых, чтобы Господь бог даровал нам, Великому Государю и вам, боярам, с нами единодушно люди его световы управить правду всем ровно», – писал он в письме к Никите Одоевцеву.

Не буду рисовать сусальной картинки идеального царя и рисовать портрет ангела на царском престоле.

Живой, впечатлительный, подвижный, Алесей Михайлович легко терял самообладание, был вспыльчив и, по словам В. О. Ключевского, «легко давал простор языку и рукам».

Во время любимых им церковных служб царь ходил по церкви, зажигал и тушил свечи, учил священников, как надо читать и петь, а если не умели, с бранью поправлял их, в том числе, бывало, с матерной бранью.

Раз в обожаемом Алексеем Михайловичем монастыре Саввы Острожевского царь праздновал память святого основателя монастыря и обновление обители в присутствии антиохийского патриарха Макария. На торжественной заутрене чтец начал чтение из жития святого обычным возгласом «Благослови, отче!». Царь вскочил с кресла и закричал: «Что говоришь, мужик, бляжий сын, „благослови отче“?! Тут патриарх; говори: благослови, владыко!»

В другой раз, в 1660 году, в Боярской думе шло обсуждение, что делать: князь Хованский был разбит в Литве, потерял почти всю двадцатитысячную армию. Тесть царя, боярин Иван Милославский, внезапно заявил, что, если царь даст ему армию, он скоро приведет к нему самого польского короля как пленника.

«Как ты смеешь, ты, страдник, худой человечишка, хвастаться своим искусством в деле ратном?! Когда ходил ты с полками, какие победы показал ты неприятелям?!» – с этим криком царь надавал Милославскому пощечин, надрал ему бороду и пинками вытолкал его из палаты, крепко захлопнув за Милославским дверь.

Казначей Саввина монастыря отец Никита в пьяном виде подрался со стрельцами, побил их десятника, проломив ему голову пастырским посохом, и выкинул за монастырский двор стрелецкое оружие и платье. Что это за солдаты, оружие целого десятка которых один монах может взять и выбросить «за монастырский двор», мне трудно уразуметь. Но царь очень рассердился, и мало того, что послал своего человека разбираться (в результате казначей был наказан), он еще написал отцу Никите такое письмо:

«От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси врагу Божию и богоненавистцу и христопродавцу и разорителю чудотворцева дома, и единомышленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Никите. Да и то ты ведай, сатанин ангел, что одному тебе да отцу твоему диавлу и годна твоя здешняя честь, а мне, грешному, здешняя честь аки прах, и дороги ли мы перед Богом с тобою, и дороги ли наши высокосердечные мысли, пока мы Бога не боимся. На оном веке рассудит нас Бог, а опричь того мне нечем от тебя оборониться».

И далее царь пишет, что будет просить милости у преподобного чудотворного Саввы, чтобы он оборонил его от злонравного казначея.

Впрочем, это письмо – одновременно и вспышка гнева, и отповедь, после которой наказывать уже не придется (само по себе получить от царя такое письмо – наказание не из легких). Уверен, что отец Никита со слезами просил прощения, и вовсе не потому, что ему надели железа на шею и на ноги; уверен также, что, и раскованный, он уж наверняка больше никогда не избивал бедных стрельцов.

Это примеры – только некоторые примеры из великого множества показывавших, как срывался, бесился, ругался, рукоприкладствовал царь, как рвались из него эмоции холерика. Но интересное дело! Когда было очень надо – во время военного ли похода, во время ли восстания или просто при вершении государственных дел, все эмоции как‑то незаметно исчезали из обихода.

Даже в самом малом – ох, до чего же ответственный царь сел на московский престол!

Сохранилась маленькая записка, коротенький конспект того, о чем он предполагал говорить на заседании Боярской думы. Становится очевидно, что царь очень серьезно готовился к заседаниям Думы: он не только записал, какие вопросы надлежит обсудить, но и подготовился к собственному выступлению, записал кое‑какие цифры, какие‑то аргументы, свои суждения. И те, которые незыблемы, и те, от которых он готов отказаться, если бояре станут возражать.

Как видите, и в государственных делах тот же стиль, что и при спасении любимца, – идти до конца, трудолюбиво и старательно.

Потому что о своей ответственности государя Алексей Михайлович, судя по всему, не забывал никогда. «Бог благословил и передал нам, Государю, править и рассуждать люди своя на востоке и на западе и на юге и на севере вправду», – это он твердо помнил и при необходимости умел быть жестким, применять власть самым решительным образом. Судя по всему, он бывал добрым, снисходительным, склонным к прощению не от слабости, и не только в силу своей религиозности, а в силу равным образом мягкого характера и очень развитого чувства справедливости.

Может быть, дело в том, что царь был очень религиозен. Он всерьез, совсем небутафорски, воспринимал и рай, и ад, и Божий суд, и возложенную на него миссию. В конце концов, Бог дал ему царский венец, сделал его, мальчика Алексея Романова, царем Московского царства, и придет время – сурово спросит его о том, как воспользовался Алексей его даром и исполнил свою обязанность – пасти свое стадо.

По четыре, по пять часов проводил Алексей в церкви, истово выполняя все обряды, произнося молитвы, порой напоминающие отчеты или взволнованные рассказы о сделанном. Он был достаточно умен и образован, чтобы не сводить общение с Богом к простому повторению молитв или совершению обрядов. Он искренне интересовался жизнью церкви и не просто знал последовательность действий священника или дьячка, но понимал их смысл и пытался угадать Горнюю волю. И тем более царь следовал, по крайней мере, стремился следовать евангельской морали – и в делах личных, и в государственных.

Царь был очень внимателен к справедливости, честности, служебной добросовестности. Нарушение этих, казалось бы, очень простых принципов больше всего выводило царя из себя и заставляло его быть грозным и даже жестоким. Ведь нарушение этих принципов ответственности и честности было нарушением не только верности государству и лично ему, царю, но и небрежением к Богу! Ошибавшийся, наделавший глупостей, но верный и честный слуга всегда мог рассчитывать на милость. Ведь люди все несовершенны. Негодный же…

Когда прошел слух, что астраханский воевода не стал освобождать, уступил захваченных калмыками православных пленников, он записал, что, если слух подтвердится, воеводу надо казнить смертью или уж, по крайней мере, отсеча правую руку, сослать навечно в Сибирь. И это был тот самый пункт памятной записки, сделанной перед заседанием Думы, в котором царь не собирался отступать, как бы ни наседали на него бояре.

Алексей Михайлович завел самый торжественный, самый расписанный чуть ли не по минутам распорядок жизни царского дворца. Этот распорядок вовсе не был традиционным, не был чем‑то таким, чему царь должен подчиниться независимо от своего желания. Алексей Михайлович по доброй воле превратил свою жизнь в ритуал, и остается признать, что все это ему как раз нравилось. В сущности, Алексей Михайлович превратил Кремль в театральные подмостки, на которых каждый день разыгрывалась сцена «Царствование». Алексей Михайлович с явным, совершенно нескрываемым удовольствием играл в ней роль царствующей особы, и у нас нет причин считать, что быть царем ему хоть в какой‑то степени не нравилось. Нравилось! Еще как нравилось!

Из года в год, из десятилетия в десятилетие Алексей Михайлович вставал в четыре часа утра, молился и с особым тщанием поклонялся иконе того святого, чья память отмечалась в тот же день. Затем следовало церемониальное свидание с царицей, после чего царь шел в Думу и до обедни «сидел» с боярами. К обедне шли очень торжественно, и царь, если был церковный праздник, даже менял платье с бархатного на золотое.

После обедни царь выслушивал доклады бояр и приказных людей.

Пополудни начинался обед, который редко продолжался менее двух часов. Потом царь спал до вечерни.

После ужина царь проводил время в кругу семьи, личных друзей, играя в шахматы или слушая рассказы бывалых людей о старине и о неведомых странах.

Известно, что с Семеном Дежневым он проговорил очень долго и подробно расспрашивал его про моржей, плавучие льдины и прочие удивительные вещи, необязательные для управления государством, но интересные с познавательной точки зрения. Алексей Михайлович умел и любил учиться, этому его научили на совесть.

Даже если царь выезжал на несколько часов, чтобы посмотреть кулачные бои на Москве‑реке, писался специальный указ, кому во время его отсутствия «государство ведати».

А сами выезды совершались предельно торжественно, ритуально, и не только потому, что все встречные должны были валиться на брюхи! Было ритуализировано все – сколько идет глашатаев, кричит в народ, сообщает, что едет царь. С какой скоростью идут глашатаи и какими именно словами они кричат, сколько слуг и с каким вооружением следуют за царским возком и какие фамилии следуют с царем; и с какими словами открывается дверь кареты, и кто опять же с какими словесными формулами ставит на снег резной стульчик, на который сядет царь смотреть потеху.

Таким же ритуалом обставлялась и соколиная охота в Коломенском. Подробнейшим образом расписывалось, кто и у кого должен принимать сокола на рукавицу, как и с какими словами его пускать, в каком порядке скакать и как общаться друг с другом. Разрабатывался даже специальный тарабарский «язык», в котором отдельные буквы переставлялись местами в словах, чтобы никому, кроме посвященных, не была понятна речь царя и его егерей.

Не исключаю, что многое в этом ритуале – тоже «западное влияние», в том числе версальского двора. Другое дело, что ритуалы в Версале были совершенно другие: там не смотрели кулачных боев, а смотрели, как палач ломиком разбивает преступнику кости на руках и ногах, или же ехали в театр. Но и в Версале так же подробно было расписано каждое «событие», так же все было доведено до священнодействия, до ритуала.

Даже утро короля и королевы так же расписывалось по минутам: ровно в 12 часов пополудни человек, одетый в шелк и в бархат, возглашал собравшейся толпе придворных, что король «уже не почивает» (при этом не имело ни малейшего значения, что на самом деле делает король; придворные все равно к королю не лезли, продолжая общаться между собой). Известно было, сколько придворных и с какими титулами должны приносить королю утренний шоколад, и упаси Боже, если поднос с шоколадом нес не граф, а всего‑навсего виконт! Так же хорошо все знали, кто из придворных, с каким придворным чином и с каким наследственным титулом должен передать другому, с титулом более высоким, каждую деталь королевского туалета, чтобы эта деталь – рубашка, шляпа или чулок – пропутешествовала по рукам нескольких человек и наконец была бы надета на короля. Считалось чудовищным безобразием и нарушением приличий, если нарушался ритуал.

Даже выносить ночной горшок короля должны были три человека, одетых в бархат и вооруженных шпагами. Зачем им шпаги?! – воскликнете вы… Скажу откровенно, не знаю: ведь очень маловероятно, чтобы какие‑то злоумышленники хотели отбить королевский горшок и скрыться с его содержимым в неизвестном направлении. Впрочем, в той же степени сомнительно, что помогать одеться королю обязательно должны были пятьдесят или шестьдесят людей. Скорее всего, не было необходимости больше чем в одном, от силы в двух камердинерах, и совершенно не понятно, обязательно ли они должны быть графами или герцогами.

Так же построены были и обеды, и приемы, и вообще вся жизнь французского королевского двора; этот ритуал считался исключительно важным для жизни Франции, нарушение его квалифицировалось как государственная измена, и нельзя отказать королям и их придворным в логике – ритуал символизировал могущество государства, общность королей и дворянства, нерушимость феодальной иерархии и много чего еще.

А самое главное – в XVII–XVIII веках в мире лидировала Франция: французские мелодии, французские моды и французские обычаи считались самыми совершенными и «передовыми», и вся Европа охотно обезьянничала у Франции. Версальский придворный ритуал копировали даже в Британии, традиционно настроенной антифранцузски, а уж тем более – при дворах немецких и итальянских князьков.

Почему нужно исключать такую возможность, что Алексей Михайлович, хотя и очень своеобразно, пытался обезьянничать с Версаля?

Но было тут прямое влияние или нет, а Алексей Михайлович охотно посвящал свою жизнь ритуалу. В этом смысле он – царь, который царствовал «со вкусом», которому нравилась торжественность царских выходов, нарочитая таинственность дьяков Тайного приказа, который получал удовольствие от самого процесса – быть царем.

Но если быть царем, всю жизнь играть роль царя, то почему обязательно роль царя злого, жестокого, которого все боятся? Гораздо приятнее играть роль царя справедливого и доброго; феодала, который будет вершить праведный суд, давать разумные законы, с которым рады будут общаться подданные и которому многие будут благодарны.

При монархии, тем более при неограниченной монархии, очень многое зависит от личных качеств царя. Я бы сказал, что личные качества царствующей особы даже гипертрофируются, усиливаются чрезвычайно – уже от того, что эта «особа» имеет особые, исключительные возможности культивировать эти самые качества.

Так вот, Алексей Михайлович как раз был царем, который вполне способен сыграть роль такого государя, каким ему, наверное, хотелось быть. Потому что если монарх не свободен от низких, примитивных страстей, то на них он, естественно, и потратит силы и время. А вот если страсти царя посложнее, потоньше, подуховнее, то ведь тогда и появляется возможность сделать что‑то значительное, важное, интересное за годы правления.

Алексей Михайлович не был таким уж любителем так называемых «радостей жизни» – венчанным женам он сохранял верность, к вину был почти равнодушен, в еде очень умерен.

Соблюдал все посты, а в году было 200 постных дней! Четыре дня постной недели – вторник, четверг, субботу, воскресенье – ел один раз, и вся царская пища состояла из капусты, рыжиков и ягод. В понедельник, среду и пятницу царь не ел вообще ничего.

Из плотских радостей очень любил разве что охоту, но это как раз тот случай, для него малотипичный, когда страсть Алексея Михайловича оказалась гипертрофированной, крайней, и на нее он тратил много времени и сил. А так он любил жизнь, радовался жизни от души, но ничего в ней не выделял и не любил чрезмерно, до безумия. И вся жизнь царя подчинялась сложному, театрализованному обряду, даже его любимая соколиная охота.

А кроме того, Алексей Михайлович был хорошо образован. Во‑первых, «он прошел полный курс древнерусского образования, или словесного учения». На шестом году начали его учить грамоте; патриарший дьяк по указу дедушки Филарета составил букварь, учил же мальчика дьяк одного из московских приказов. «Через год перешли от азбуки к чтению часовника, месяцев через пять к Псалтирю, еще через три принялись изучать Деяния апостолов, через полгода стали учить писать, на девятом году певчий дьяк, то есть регент дворцового хора, начали разучивать Охтой (Охтоих), нотную богослужебную книгу, от которой месяцев через восемь перешли к изучению „страшного пения“, т. е. церковных песнопений Страстной Седмицы, особенно трудных по своему напеву – и лет десяти царевич был готов – прошел весь курс древнерусского гимназического образования».

Но дядька царевича, боярин Борис Иванович Морозов, не ограничился этим: убежденный западник, он считал необходимым показать Алексею, что западные страны таят интереснейшие соблазны и что у Европы необходимо учиться. В какой‑то степени это западничество было очень поверхностным: дядька одел царевича Алексея в немецкий кафтан, завел ему игрушечные латы, сделанные специально для Алексея немцем Петром Шальтом, и «потеху» – игрушечного коня немецкой работы, на котором можно было сидеть и «ездить». Кроме того, дядька ввел принцип наглядного обучения с помощью немецких «карт» – гравированных картинок, купленных за 3 алтына 4 деньги в овощном ряду.

Невелико оно, освоение европейской премудрости?

Но, во‑первых, очень часто (и не только в истории России) многое начиналось именно с технических игрушек, с каких‑то мелочей, заставляющих задавать простенькие вопросы: да почему же у нас самих так не получается?! И право же, не очень важно, что это за штука – винтовка, попавшая в руки новозеландскому вождю с потерпевшего крушения китобойца, или гравированные картинки, которые почему‑то умеют делать немцы и не умеют делать русские.

И у отца Алексея, у Михаила Федоровича, были часы и оригинально сделанная игрушка: орган, музыка в котором соединялась с пением вмонтированных в него механических игрушек – соловья и кукушки. Царь очень любил смотреть на эти вещи, почти что играл ими, как мальчик. Но ведь и раздумывал о чем‑то, и оценивал что‑то, забавляясь с этими полуигрушками. Наверное, часы и орган тоже сыграли свою роль в тех решениях, которые он принимал уже в очень важных делах.

А в доме Бориса Ивановича Алексей видел и картины, и зеркала, и книги, изданные в Германии и в Польше, и не мог не задумываться: почему на святой Руси всего этого нет, а у поганых латинцев есть?! Учитывая, что был Морозов исключительно умным человеком, не исключаю – это и было его целью.

А во‑вторых, Борис Иванович последовательно приучал царевича читать, думать, интересоваться самыми различными предметами. Он вел с ним долгие беседы, обсуждал виденное, и показ всяких интересных «диковин» тоже оказывался важен для того, чтобы развить ум царственного ученика. Если это предположение верно, то план Бориса Ивановича удался на славу: он научил Алексея Михайловича учиться, сделал для него интересным окружающий мир, а на этом пути не бывает дороги назад.

Уже лет в 11–12 Алексей обладал небольшой библиотекой в 13 томов, в основном подарки отца, дедушки Филарета, дядьки, родственников. Кроме богослужебных книг, были там грамматика и космография, изданные в Западной Руси, в пределах Речи Посполитой.

Позже эта библиотека только пополнялась, и Алексей Михайлович довольно много читал и всю свою жизнь активно интересовался окружающим. Я уже упоминал, что с путешественниками, бывалыми людьми, царь вел многочасовые беседы, узнавая какие‑то детали, совершенно ненужные для управления страной, но интересные в познавательном плане. Такие же беседы он мог вести и с образованными священниками, с «немецкими и персидскими людьми» или с культурными приказными, проникшими в секреты управления людьми и в житейские тайны.

Путешествовал Алексей Михайлович немного, в основном за счет того, что водил армии против Польши, но его записки о виденном и испытанном в походах показывают и незаурядный ум, и способность к тонким, интересным наблюдениям.

Если образование – это чтение, путешествие и общение с другими людьми, то царь использовал все три способа и использовал всю жизнь, не останавливаясь.

Всю жизнь Алексей Михайлович много писал, и даже в его ругани, обрушенной на отца казначея, чувствуется не просто желание «явить гнев», а некоторая утонченность, усложненность, характерная для брани хорошо образованных людей. Ему нравилось описывать историю своих походов, и жаль, стройной истории походов не получилось, возможно, из‑за отсутствия времени для серьезного литературного труда. Есть и предположение, что царь не захотел завершать описания неудачных походов, еще раз огорчаться из‑за военных неудач.

Стихи Алексея Михайловича ужасны; это даже не стихи, а скорее стихоподобия… Впрочем, приведем пример! Вот какие советы подает царь князю Григорию Григорьевичу Ромодановскому:

«Рабе Божий! Дерзай о имени Божий

И уповай всем сердцем подаст Бог победу

И любовьи совет великой имей с Брюховецким

А себя и людей Божиих и наших береги крепко.

От всяких обманов и льстивых дел и свой разум

Крепко в твердости держи и рассматривай

Ратные дела виеликою осторожностью

Чтоб писари Хзахарки с товарищи чего не учинили

Также как Юраско над боярином нашим

И воеводою над Васильем Шереметевым также и над боярином

Нашим и воеводою князь Иваном Хованским.

Огинской князь

Учинил и имай крепко спасение и Аргусовы очи

по всяк час

Беспрестанно в осторожности пребывай

и смотри на все

Четыре страны и в сердце своем великое пред Богом смирение и низость имей

А не возношение как нехто ваш брат говаривал

не родился‑де такой

Промышленник кому бы ево одолеть с войском

и Бог за превозношение его совсем предал в плен».

Стихи ли это вообще? Судите сами. Тогдашние нормы русского языка не позволяли даже того, что веком позже делал Тредиаковский. Первые стихи, которые мы с вами сочли бы стихами без оговорок, написали Сумароков и Ломоносов в середине XVIII века. Может быть, дело не в бесталанности царя, просто не пришло время писать по‑русски лучшие стихи?

Больше всего проявил себя царь в письмах различным людям. Известно больше сотни его писем разным лицам, и в этих письмах трудно не заметить тонкого понимания ежедневных людских отношений, меткой оценки многих людей, простодушия, веселости, иронии, порой задушевной грусти.

В целом этого умного, доброго и справедливого человека трудно не уважать, при всей его несдержанности и вспыльчивости. Притом, что его панический страх перед колдунами у современного человека вызывает улыбку, а истовая религиозность кажется несколько чрезмерной. Неудивительно, что историки весьма благоволят Алексею Михайловичу, и лишь одна, но «зато» самая основная черта его характера вызывает у них сложные чувства: его устойчивая склонность к гармонии, порядку, определенности.

«По природе своей, слишком мягкой, Алексей Михайлович не мог не уступить большого влияния окружающим его людям; он был вспыльчив, но не выдержлив. Излишняя доверчивость к людям недостойным, власть, им уступленная, протекали от слабости характера, а не от недостатка понимания людей. Так, например, он хорошо видел, кто такой был тесть его, Милославский, и в минуту вспышки не щадил его, но наложить на него опалу – значило огорчить самое близкое к себе существо, жену, которую он так любил, а это было уже выше сил царя Алексея. Так было и в отношении к другим лицам, тесно связанным между собою, крепко держащимся друг за друга: наложить опалу на одного – и столько явится вдруг недовольных, печальных лиц, а лица эти, по обычаю, с утра до вечера толпятся во дворце, избавиться от них нельзя… и Алексей Михайлович уступает», – так оценивает поведение Алексея Михайловича С. М. Соловьев.

Сергей Михайлович Соловьев почему‑то ставит царю в вину то, что он не опалился на своего тестя… А что, были причины подвергать его опале? Царь отлично знал цену ничтожному тестю и последовательно не допускал его ни до каких серьезных дел, несмотря на прямые просьбы родственников и самой царицы. Если бы допустил – тогда, скорее всего, и правда пришлось бы казнить старое ничтожество или уж, по крайней мере, «опаляться» на него, выгонять, удалять от дворца. Алексей Михайлович ограничился тем, что надавал тестю пинков и прогнал его с заседания Думы; наверное, это тоже огорчило царицу, но, несомненно, было куда лучше казни жалкого, но любимого царицей папочки. Царица огорчалась неуважению мужа к отцу, но уступи ей царь, и ему пришлось бы огорчить жену несравненно больше.

И кроме того, царь должен был думать ведь не только о своей семье. Дай он войско, дай он серьезное поручение Милославскому, и страшно подумать, к каким последствиям это могло бы привести и для государственных дел, и для всех подчиненных Милославского!

Приходится признать, что царь проводит как раз железную линию, и государственную, и семейную. При несомненной любви к Марии Ильиничне он никак не оказывается в убогой роли подкаблучника, и при всей своей любви к гармонии не поддается на провокации окружения.

Еще круче высказывается Ключевский: Алексей Михайлович, «…очевидно, человек порядка, а не идеи и увлечения, готового расстроить порядок во имя идеи. Он готов был увлекаться всем хорошим, но ничем исключительно, чтобы ни в себе, ни вокруг не разрушить спокойного равновесия».

Владимир Осипович решительно заявляет, что готов считать Алексея Михайловича исключительно приятным человеком, «…но только не на престоле. Это был довольно пассивный характер… При нравственной чуткости царю Алексею недоставало нравственной энергии… он был малоспособен и мало расположен что‑либо отстаивать и проводить, как и с чем‑либо долго бороться… В царе Алексее не было ничего боевого; менее всего имел он охоты и способности двигать вперед, понукать и направлять людей» [10. С. 429–430].

И далее: «Он был не прочь срывать цветки иноземной культуры, но не хотел марать рук в черной работе ее посева на русской почве».

Мнения эти глубоко несправедливы, во‑первых, потому, что при необходимости Алексей Михайлович умел быть и крут, и жесток. Во время польской войны он показал себя воеводой, бестрепетно подвергающим риску и себя, и всю армию. Когда это было нужно, он отлучал от своего двора, прогонял и наказывал людей.

Слова австрийского посла Мейерберга о том, что царь при беспредельной своей власти над народом, привыкшим к рабству, не посягнул ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь, не совсем точны. Алексей Михайлович никогда не «посягал» на честь, имущество и жизнь невинных людей, это точно. Можно уверенно сказать, что при всей его вспыльчивости он не любил ни на что «посягать», и всякий раз, когда вставала такая необходимость, не испытывал удовольствия. Ему не нравилось гневаться, опаляться, ругать, казнить. Он хотел бы оставаться добрым монархом, несущим в себе гармонию, которого все любят и с которым всем хорошо.

Но он тем не менее очень даже «посягнул» на жизнь и имущество примерно двух десятков приказных людей и дворян, которые в годы его царствования были казнены за разного рода безобразия.

Патриарх Никон был удален от двора так же жестко и теми же средствами, какими действовал сам патриарх. Чтобы низложить патриарха, надо было пригласить в Москву вселенских патриархов: константинопольского, антиохийского, александрийского. Что и было сделано, а Никон расстрижен, и на соборе было приговорено, что «именоваться ему простым монахом Никоном, а не патриархом Московским…».

И уж конечно, царь очень даже «посягнул» на жизни Плещеева и Траханиотова, чтобы спасти Морозова, и проявил недюжинное коварство, чтобы убили не его любимца.

Во время восстания 1662 года, знаменитого «медного бунта», когда огромная толпа бунтовщиков приближалась к Коломенскому, царь спрятал тестя, Милославского, в покоях царицы, а сам вышел к толпе и одновременно послал за стрельцами. «Те люди говорили царю и держали его за платье, за пуговицы: „Чему де верить?“, и царь обещался им Богом и дал им на своем слове руку, и один человек и с тех людей с царем бил по рукам, и пошли к Москве все».

Нелишне вспомнить, что для московитов того времени царь был почти что живым Богом и, уж во всяком случае, чем‑то вроде живой иконы. До чего же должны были дойти люди, чтобы хватать «почти божество» за грудки и бить с ним по рукам!

Отходя к Москве, по дороге толпа столкнулась с другими повстанцами, которые до того громили дворы бояр и дьяков; эти тоже хотели поговорить с царем, и в конце концов вся толпа повернула опять на Коломенское. Разговор возобновился и пошел на еще более повышенных тонах. «А пришед к царю на двор… почали у царя просить для убийства бояр, и царь отговаривался, что он для сыску того дела едет к Москве сам; и они учали царю говорить сердито и невежливо, з угрозами: „будет он добром им тех бояр не отдаст, и они у него учнут имать сами, по своему обычаю“».

Но тут подошли стрелецкие полки, и им велено было «тех людей бити и рубити до смерти». Безоружную толпу погнали, потеснили к берегу Москвы‑реки, «и потопилося их в реке больши 100 человек, а пересечено и переловлено больши 7000 человек, а иные разбежались». По приказу царя повесили 150 самых «злых» бунтовщиков, многих били кнутом и, выжигая раскаленным железом букву «Б» на руке («бунтовщик»), ссылали на далекие окраины.

Что сказать об этом эпизоде? Алексей Михайлович совершил поступок человека хитрого, даже коварного; проявил себя гибким, равно способным и договариваться с восставшими, и бросать солдат на повстанцев. И уж во всяком случае, он, «оказывается», превосходнейшим образом в одночасье «посягнул» на жизнь, по крайней мере, 250 человек, а на имущество и честь 7000.

Причина приписывать ему «слабость» и недостаточно твердый характер, по существу, только одна: историки почему‑то всерьез вообразили, что Московской Руси в этот период необходим грозный, крутой, даже свирепый реформатор. По существу, не реформатор, а диктатор, поднимающий на дыбы страну и народ, убивающий множество людей, ломающий вековой уклад, оскверняющий святыни и так далее.

Очень понятно, и кто становится образцом такого «реформатора» – ну, конечно же, Петр I! На фоне его «славных» деяний любые поступки отца кажутся бледными, хотя по смыслу и по результатам они несравненно полезнее петровских.

Россию‑Московию необходимо европеизировать – это историки императорского периода знали твердо. А поскольку Петр – образец того, кто руководит этим процессом, его реформы – образец того, «как надо», то любые действия другого монарха и другого правительства сравниваются с образцами, и по сравнению выносится заключение: столько‑то процентов «того, что надо» и столько‑то процентов «отступления» от «правильного» способа действовать, на столько‑то процентов недотягивает монарх.

Конечно же, после Петра такой мягкий, добрый царь никак не годится в великие реформаторы, в преобразователи, во вздыбливатели. Вывод, который не в пользу не столько Алексею Михайловичу, сколько самим историкам. У них получается, что хороший, приличный человек в великие люди никак не годится именно потому, что он добр, мягок и умен. Разве такие великие бывают?!

Действительно, Алексей Михайлович совершал жесткие и жестокие поступки не по душевной склонности, а только по государственной необходимости. А от совершаемых по необходимости кровопролитий не испытывал удовольствия и не любовался тем, что по его приказу делалось: не ходил в застенки, не был зрителем отрубания голов и массового развешивания людей на виселицах.

Во время войн, кстати, бывал он в таком кровяном месиве, что нелюбовь царя к зрелищам страданий и смерти никак не объясняется слабостью духа или страхом перед видом крови. Но страдания и смерть и зрелище страданий и смерти ему не нравились, это совершенно определенно. Петру I, скорее всего, нравились, быть может, не из садистских соображений, а просто от желания почувствовать свою власть, свою царственную силу. Царь Алексей гораздо сильнее чувствовал себя царем во время торжественного выхода и когда он кормил, миловал и ободрял.

Алексей Михайлович никогда не преследовал тех, кто «крутил ему пуговицы», или посадского, который бил с ним по рукам. Тем более тех, у кого он выпрашивал жизнь Морозова, кланяясь и плача на площади. При всем горделивом чувстве ответственности за врученную ему Богом страну он вовсе не считал для себя зазорным говорить со своим народом, кланяться ему или договариваться с ним. Ни у самого Алексея Михайловича, ни у его окружения, включая самую что ни на есть спесивую придворную аристократию, не было идеологии отделения себя от остального народа и не было идеи «прогресса». Была не «народная масса», которую еще предстоит превратить в «нормальных людей», а был народ, к которому принадлежали и бояре, и сам царь.

Царь возглавлял народ и просто обязан был расправиться с тем, кто посягает на его власть, но ведь и саму власть он получал от народа, через волю Земского собора. «Земля» посадила династию царя на престол, и это делало царя чем‑то вроде наследственного и пожизненного президента. Перед «землей» он отвечал за свои действия, и ни у кого не возникало сомнения в теснейшей связи царя и народа. Почему же царь должен был считать оскорбительным для своего достоинства беседовать, делиться своими бедами или просить о чем‑то у народа или его представителей?

Эта позиция, конечно же, есть отступление от позиции земного божества, занимаемой и активно пропагандируемой Иваном IV, но она очень похожа на ту, что свойственна королям Европы (включая Польшу), императорам Китая и микадо Японии. Та позиция, которая заставила включить в конституцию Японии статью, согласно которой «император является символом нации», а в странах Европы привела в исторической перспективе к законодательному ограничению власти монархов. Отмечу, что Алексей Михайлович самим отношением к своей власти сделал шаг в сторону Европы, и гораздо более значительный, чем это кажется на первый взгляд.

Интересное все же явление – господство стереотипов над сознанием вроде бы очень неглупых людей! Историки всерьез считают, что если Алексей Михайлович не похож на своего страшного сына, то и европеизировать Московию не ему. А он, по существу, все годы своего правления только и делал, что ее европеизировал, хотя очень часто и не своими руками.

Один неглупый человек, Отто Бисмарк, высказался как‑то в том духе, что одна из привилегий монарха – не быть выдающимся человеком: монарху достаточно уметь привлекать к совместной работе выдающихся людей… В конкретных условиях Московии XVII века это можно перевести так: царю необязательно самому быть западником. Вполне достаточно окружить себя западниками, и дело само пойдет в нужную сторону.

А царь Алексей Михайлович окружал себя западниками, что тут поделать!

Борис Иванович Морозов был только первым из русских западников, с которыми сталкивался царь в своей жизни (если не считать его собственного отца). В XVII столетии многие русские аристократы вешали в домах картины и зеркала, покупали часы и «хитрую механику», читали книги на иностранных языках и составляли библиотеки. Долгорукие и Голицыны среди аристократических домов только лидировали в этом показном, немного поверхностном западничестве, и царь всю свою жизнь наблюдал это западничество и был в нем воспитан.

Но в том‑то и дело, что ближайшими соратниками царя стали вовсе не знатнейшие князья и бояре! Круг самых его близких подчиненных за тридцать один год правления составили люди из самых средних слоев служилого сословия.

Впрочем, о нескольких из этих людей необходимо рассказать особо.

Категория: Познавательная электронная библиотека | Добавил: medline-rus (26.04.2018)
Просмотров: 316 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar
Вход на сайт
Поиск
Друзья сайта

Загрузка...


Copyright MyCorp © 2024
Сайт создан в системе uCoz


0%