О московитской еде
Впрочем, давайте о чем‑то более веселом! Например, о еде…
Дело в том, что в Московии нам была бы так же непривычна и еда.
С одной стороны, очень много еды, которая или вообще исчезла, или превратилась в редчайший деликатес, во что‑то такое, чем лакомятся богачи, и то далеко не каждый день.
Вряд ли кто‑нибудь в наши дни попробует, например, «можжевелового рябчика», то есть рябчика, который выкормился на чистых можжевеловых пустошах (в наше время этого ландшафта больше нет). Вряд ли кто‑нибудь сможет отрезать кусок от хвоста осетра длиной 5 метров: нет больше таких осетров – ни в России, ни во всем остальном мире. И стерляди из Москвы‑реки тоже поесть не удастся, потому что ни в Москве‑реке, ни в Оке, ни в других притоках Волги давным‑давно нет ни стерляди, ни другой красной рыбы. Я уже не задаю вопроса, когда последний раз читатель ел мясо зубра или даже обычнейшего благородного оленя, – тут уж все и всем предельно ясно.
В XVII же веке красная рыба, дичь, включая зубрятину, или красная икра – достаточно обычная часть трапезы, в том числе и самых малообеспеченных людей.
Но одновременно еда XVII века – простая и грубая, и деликатесы XVII века сводятся к кремам на взбитых сливках с сахаром или к жареным лебедям (то есть опять же – не к тому, что вкусно приготовлено и долго и сложно готовилось, а к тому, что трудно достать и что не у всех есть). Вкусное – это редкое, а не что надо готовить долго и любовно.
Повседневная же еда (не только низов общества) убийственно однообразна и превосходно описана в двух народных поговорках: «Щи да каша – еда наша» и «Надоел, как пареная репа».
Каждую еду надо готовить долго, это непростой процесс – каждый раз колоть дрова, топить печь, носить воду. Поэтому едят реже, чем сейчас, и классический совет диетологов XX века – есть поменьше и почаще – не очень понятен людям той эпохи, да и попросту невыполним. Им, совершенно независимо от вкусов и желаний, приходится есть редко, но «зато» очень помногу. Сколько дадут, столько съедать!
Ну и правила поведения за столом оставляют желать лучшего – они еще попросту не созданы, а в деревнях, где едят в основном вареное, причем из общего горшка, они и не очень‑то нужны. Вот ложка – очень нужная вещь, и ее в путешествиях и походах полагается носить за голенищем.
Самое удивительное
Но если представить себе современного человека, отправленного, «засунутого», «внедренного», одним словом, надолго и всерьез попавшего в прошлое, уверен, все эти этнографические детали поражали бы его воображение не очень долго. В конце концов, все трудности чужого… почти чужого языка можно преодолеть, как и все трудности вживания в чужой быт. Имея в распоряжении «машину времени» и неограниченное количество энергии, чтобы «летать» взад‑вперед, можно даже «слетать» разок в XVII век, в роли заведомого иноплеменника выяснить все неопределенные, непонятные вопросы – что, например, за звук обозначала буква «ер»? Уточнить, как именно должен вести себя «сын боярский», во всех деталях, и как выдать себя… ну, скажем, за дворянина из Вологды, чтобы его разоблачили не назавтра.
А уже при следующем «посещении», озаботившись подходящей легендой, можно попытаться выдать себя в Московии за своего: например, присвоив себе имя какого‑нибудь помершего или несуществующего человека. Например, сына или внука какого‑нибудь казанского или новгородского служилого человека, у которого на самом деле нет никакого сына. Или сына, который помер лет в 10. Именно так действовали британцы, внедряя свою агентуру в различные индусские княжества, – создавали таким образом своему агенту хотя и ложную до мозга костей, но внешне вполне «чистую» биографию.
Знакомясь с XVII веком, наш путешественник в другие эпохи будет вести себя и чувствовать себя примерно так же, как этнограф, живущий возле города или села и приходящий время от времени к тем, кого он решил изучать. Во время второго посещения этнограф превращается в разведчика – типа тех легендарных британцев, которые ухитрялись работать, выдавая себя за индусов разных народов и каст.
В любом случае, он должен научиться жить в изучаемой стране и той жизнью, которой живут изучаемые. Необходим своего рода период адаптации, чтобы можно было не думать о мелочах, получать удовольствие от этого образа жизни и заниматься сбором информации. Ассоциация опять же способна заставить налиться кровью глаза, как выражались Стругацкие, патриотически настроенных личностей, но именно так Миклухо‑Маклай поселился и жил среди папуасов.
Так вот, все, сказанное выше, – это всего лишь трудности периода внедрения и сложности периода адаптации, не более. Рано или поздно нашему и этнографу, и разведчику предстоит начать жить как бы в двух временах, в двух цивилизациях сразу. Придется ему привыкать и к духотище в избах, и к антисанитарии, и к пользованию непривычными вещами; придется выучить язык и начать жить так, как будто ты здесь и родился.
Появятся и местные друзья… У ученых родился даже такой термин – «этнографическая дружба». В конце концов, как бы ни отличались объекты изучения от исследователя и его народа, но и они тоже люди. Их сознание подвержено страстям – если не таким же точно, как у этнографа, то очень похожим. Их жизнь протекает между рождением и смертью и сопровождается браком и рождением детей.
Некоторые из изучаемых проявляют самые замечательные душевные качества, высокоценимые во всяком обществе: они трудолюбивы, умны, порядочны, надежны, ответственны и так далее и тому подобное. Этих людей трудно не уважать, а кто‑то из них окажется ученому поближе душевно, и он с ними захочет подружиться.
Принцип «народной дипломатии» основывается именно на этом – стоит людям начать жить вместе и знакомиться друг с другом в личном общении, и уж они найдут общий язык. Сразу выясняется, что расхождения в мелочах – в планировке жилищ, способе готовить поедаемые продукты, в планировке надеваемых тряпок и так далее – вовсе не мешают хорошо понимать друг друга. Можно научиться пользоваться любой утварью и любыми предметами. Можно привыкнуть к одежде и еде, поведению в доме и на людях. Гораздо важнее то, что между людьми разных цивилизаций обязательно оказываются гораздо более глубокие различия – психологические. Как справедливо пишет уже упоминавшийся Л. Б. Алаев, «у индийцев много пристрастий, которые нам не понять и не разделить».
Самые принципиальные отличия
Не пытаясь навязать что‑либо нашему «путешественнику во времени», осмелюсь утверждать: в любом случае, у современного россиянина и московита XVII века есть два принципиальных различия в психологии и поведении:
1. Огромная несвобода.
2. Столь же огромная мера жестокости. Несвобода не только и не столько в том, что человека кто‑то «угнетает» и его поведение определяется извне. Но в несравненно большей степени несвобода – в том, что сам человек не мыслит себя вне какой‑либо группы. Для него естественное состояние – вовсе не самостоятельность и не свобода, а принадлежность к группе, клану, сословию, территориальной области, семье (той самой – десятки и сотни людей во главе с большаком). Даже оказавшись вне этих сущностей, московит, как правило, вовсе не хочет воспользоваться предоставленной ему свободой: как те посадские, которые на Земском соборе 1649 года охотно закрепостили сами себя.
Человека XVII века всегда контролирует государство, корпорация, община, род, семья. Человек обязательно входит в какую‑то общность, и все окружающие воспринимают его вовсе не как самодеятельную личность, а как часть этой общности. Сам же человек не только не сопротивляется этой включенности, но и принимает ее с полным удовлетворением. Он не покоряется внешней силе, а просто существует по определенным правилам.
Эта невычлененность личности из группы подчеркивается даже такой, дикой для нашего современника деталью – отсутствием у множества людей особого, только им принадлежащего места для сна и собственной посуды для еды. Действительно, ведь нет никаких рациональных причин есть из отдельной тарелки, пить из отдельной чашки или кружки. По существу, мы имеем каждый свою посуду не потому, что никак нельзя иначе (предки как раз поступали иначе и не умирали с голоду), а потому, что мы привыкли быть каждый своей автономной личностью. Мы так привыкли к этому, что любое другое поведение за столом кажется нам дикостью… А в начале XVII века в Московии отдельная тарель (как тогда говорили) дается только царю и его жене. Остальные гости на царских пирах группируются возле блюд и тарелей, едят по нескольку человек из одной посуды. К концу правления Михаила Федоровича, и особенно в эпоху Алексея Михайловича, устанавливается новая дворцовая норма – каждому участнику пира ставят по отдельной тарели.
К концу XVII века в большинстве аристократических домов отдельная тарель – нечто совершенно обычное. Если учесть, что ложки и кружки для питья и раньше были у каждого свои, то получается: в придворно‑аристократической среде индивидуальность каждого человека подчеркивается уже очень последовательно. Обычай же стремительно завоевывает себе сторонников в среде широких слоев дворянства, в том числе провинциального, приказных, купцов, посадской верхушки.
В среде же основного населения страны – крестьянства, посадских людей среднего и ниже среднего достатка – полностью сохраняется прежняя традиция – люди по‑прежнему едят из общего горшка (обычай дожил до XX века) и очень часто не имеют определенного места для сна. Нет у них постели, отделенной от других постелей. Все спят вповалку, никто не выделен (как и за столом). Стоит ли удивляться, что многие люди настолько не отделяют себя от «своей» группы, что даже собственное тело не считают чем‑то отдельным и особенным. Чем‑то таким, что принадлежит только им самим и чем они могут распоряжаться только сами.
И уж конечно, субъектом, носителем права выступает вовсе не человек, а его корпорация. Если его обидели, ущемили какие‑то неписаные, но и неотъемлемые права, старейшины корпорации заступятся за него так же, как заступится община за крестьянина. Если тебе что‑то нужно, старейшины сделают так, что ты получишь все, что полагается тебе согласно обычаям и законам. Взяли слишком высокий налог? Община вступит в переговоры с властями, и, если ты прав, исправит несправедливость. Обидел купец при расчете? В другой раз будет иметь дело с выборными людьми из общины, и они заставят его платить правильно. Убежала жена? Вернут и сами же накажут, чтоб не бегала от законного мужа, не нарушала порядок. Не слушается сын? Собраться всем миром да посечь негодника, чтобы помнил установленное от века, не смел нарушать заповеданного никогда.
Если же на этот раз ты сам нарушил чьи‑то права, кого‑то обидел или поступил «неправильно», нарушая обычаи, – корпорация тебя накажет. Сойдутся люди, всерьез обсудят твою провинность, и если сочтут нужным – тут же обнажат, разложат на скамье и выдерут. Тут же деловито обсудят, пороть ли розгами или толстой палкой‑батогом, вымочить ли прутья в соленой воде, кто будет бить и сколько раз. Сошедшиеся всерьез рассчитывают, что и виновный примет участие в обсуждении этих важнейших вопросов и, уж во всяком случае, покорно уляжется на лавке.
Обиды? Какие могут быть обиды на общину, на своих, почти семью?! Люди разойдутся с чувством выполненного долга, сделав важное общественное дело, а назавтра встретятся с тобой, сохраняя ту же меру уважения к тебе, какая была и до порки. Собственное достоинство? Вот его‑то у людей этого общества и нет – по крайней мере, в нашем современном понимании. И человек для московитов того времени – вовсе не суверенная личность, не носитель прав и собственного частного достоинства. Не случайно же слово «наказывать» в русском языке происходит от «наказ», то есть «поучение», да о секомом очень часто так и говорят: мол, его «учат».
И этой власти общины и семьи человек совершенно не противится, совершенно не пытается из нее как‑то выломиться; самое большее, что он пытается сделать, – это занять какое‑то другое, более престижное или более удобное место в самой корпорации.
А вне корпорации положение в обществе и статус человека определяются меньше всего его личными качествами и в определяющей степени – репутацией «его» корпорации.
Почему большая семья (по сути дела, крестьянский род) не может допустить, чтобы «девка» из этой семьи вышла замуж «нецелой»? Да потому, что в этом случае весь остальной крещеный мир имеет право подумать: а может, в этой семье все девки такие нехорошие? Поступок одного – вовсе не частное дело; этот поступок прямо касается всех остальных. «Позор» одной «девки» становится семейным позором, и самое лучшее для семьи – «разобраться» самим и представить на суд общины уже готовое решение. Вот, мол, мы разобрались, знаем виновника; виновную достойно посекли, будут знать, а вот с ним, с обидчиком, сами не справимся, пусть вся община поможет.
И община обязательно вмешается! Потому что ведь и на всю деревню ложится «пятно»: если в одной семье из деревни Клюевки девки такие непозволительные, то получается, весь мир может считать: таковы же девки во всей деревне Клюевке! Деревня просто вынуждена принимать самые крутые меры, чтобы никто так не смел думать. Все должны понимать, что для Клюевки такое ужасное событие – исключение из правила и что деревня сама может принять необходимые меры!
Если страшный преступник, лишивший «девку» «невинности», живет не в этой же общине, снесутся с «его» деревней, и, конечно же, «та» община охотно поможет «этой» во всем разобраться. Потому что «той» общине совершенно не надо, чтобы ее репутация оказалась запачканной…
Если деревня (или деревни) не «разберется» и не накажет виновников, этим займется волость – ведь волости тоже не надо, чтобы все вокруг считали: в Зечетьевской волости все девки такие. Семья, община и волость просто вынуждаются «не проходить мимо» малейшего нарушения того, что считается нарушением обычая, порядка или общественной нормы. Вынуждаются вмешиваться, казалось бы, в самые что ни на есть частные дела людей, гласно обсуждать эти «разборки» и нести коллективную ответственность.
В этом отношении верхи общества почти ничем не отличаются от низов. В 1634 году князь Дмитрий Михайлович Пожарский со своим двоюродным братом Дмитрием Петровичем (тем самым – Лопатой) подал царю челобитную, в которой очень ярко проявилось все, что содержится в родовом строе.
«Племянник наш, Федька Пожарский, у нас на твоей государевой службе в Можайске заворовался, пьет беспрестанно, ворует, по кабакам ходит, пропился донага и стал без ума, а нас не слушает. Мы, холопи твои, всякими мерами его унимали: били, на цепь и в железа сажали; поместьице твое, царское жалованье, давно запустошил, пропил все, и теперь в Можайске из кабаков нейдет, спился с ума, а унять не умеем. Вели, государь, его из Можайска взять и послать под начал в монастырь, чтоб нам от его воровства вперед от тебя в опале не быть», – так писали царю главные мужчины рода Пожарских.
Ну, формулировка про «холопей», пусть и из уст спасителя отечества, начальника Второго ополчения 1613 года и кандидата в цари, – это, в конце концов, обычнейшая канцелярская форма. Но, как видите, дядюшки вполне могут приехать к племяннику, служилому человеку, и по месту прохождения службы вломить ему и даже заковать в цепи. Зрелище разъяренных родственников, лупящих по заду можайского воеводу, – это даже экзотичнее зрелища монаха, отнимающего оружие у профессиональных солдат! А Пожарские, как ясно видно уже из самого факта подачи челобитной, действуют вполне «по правилам», совершенно в духе своего общества.
Более того, всем духом этого общества, всем строем жизни они просто вынуждаются действовать именно так. Ведь спившийся Федька, заворовавшийся на службе и забросивший свое поместье, опасен не только для самого себя. Если сами Пожарские не смогут его унять и превратить в полезного члена общества, то получится: это все Пожарские такие! По крайней мере, всякий имеет право так думать, и треклятый Федька бросает тень на ведь род.
Вот Пожарские и пытаются принять необходимые меры, и общество вполне сочувственно наблюдает, как два пожилых дядюшки лупят и заковывают взрослого, самостоятельного племянника, не последнего из служилых людей Московии. Даже государство, всемогущее государство Московии, признает права рода над своим членом и отказывается от частицы своей власти, чтобы род мог осуществить свой собственный, родовой суд!
А когда унять Федьку «семейными средствами» оказывается невозможно, Пожарские – тоже вполне мотивированно – обращаются к царю. Все правильно: раз род бессилен, нужно, во‑первых, передать слово верховному арбитру во всех делах – царю, а во‑вторых, необходимо отмежеваться от поведения Федьки. Чтобы никто не мог сказать, что «все Пожарские такие», и чтобы царь не наложил опалу на весь род (о чем пишется, кстати, вполне откровенно). То есть кто‑нибудь что‑нибудь непременно да скажет, репутация рода все равно пострадает, но, если подать челобитную, все же репутация пострадает не очень сильно, ведь все видят, род принял меры, сделал все, что мог. И царской опалы на весь род тоже не будет…
Чем отличаются действия знаменитого рода Пожарских от действий любой крестьянской семьи, которая под контролем общины и волости «разбирается» с «нецелой» девкой или тем же запойным, забросившим свой надел парнем? На мой взгляд, совершенно ничем.
Власть рода над личностью человека сказывалась даже над царями, о чем неопровержимо свидетельствует личная жизнь московитских царей.
|