Realpolitik , то есть реальная политика, – это внешняя политика, основанная на расчетах соотношения силы и национального интереса, – привела к объединению Германии. А объединение Германии привело к тому, что реальная политика обернулась против самой себя, приведя к реализации совершенно противоположного задуманному. Это происходит в силу того, что практика следования Realpolitik исключает гонку вооружений и войну только в том случае, если основные игроки международной системы вольны налаживать свои отношения с учетом меняющихся обстоятельств или их сдерживает некая система общих ценностей, или и то и другое одновременно.
После объединения Германия стала самой сильной державой на континенте и набирала мощь с каждым десятилетием, тем самым революционизируя европейскую дипломатию. С момента возникновения современной системы государств во времена Ришелье державы по краям Европы – Великобритания, Франция и Россия – оказывали давление на ее центр. Теперь же впервые центр Европы становился достаточно мощным, чтобы оказывать давление на периферию. Как будет справляться Европа с этим новым гигантом в центре?
География создала неразрешимую дилемму. В соответствии со всеми традициями реальной политики, скорее всего, должны были бы возникнуть европейские коалиции для сдерживания растущей и потенциально преобладающей мощи Германии. Находясь в центре континента, она ощущала себя в постоянной опасности того, что Бисмарк называл «le cauchemar des coalitions », – кошмаром враждебных, окружающих со всех сторон коалиций. Но если бы Германия попыталась защитить себя против какой‑нибудь коалиции своих соседей – с запада и востока – одновременно, она обязательно угрожала бы им каждому в отдельности, что лишь ускорило бы формирование этих коалиций. Самоисполняющиеся пророчества[1] стали частью международной системы. То, что по‑прежнему называлось «Европейским концертом», оказалось расколотым на две враждебные части: вражда между Францией и Германией, а также растущая враждебность между Австро‑Венгерской и Российской империями.
Что касается Франции и Германии, то масштабы победы Пруссии в 1870 году породили у французов постоянное желание реванша, а германская аннексия Эльзас‑Лотарингии придала этому негодованию осязаемое направление. Негодование вскоре стало смешиваться со страхом, поскольку французские руководители начали осознавать, что война 1870–1871 годов обозначила конец эпохи французского преобладания и бесповоротную смену расстановки сил. Система Ришелье, заключавшаяся в стравливании в раздробленной Центральной Европе различных немецких государств друг с другом, больше не срабатывала. Разрываемая между воспоминаниями и амбициями, Франция сосредоточила свои обиды на протяжении целых 50 лет на целенаправленное выполнение задачи возврата Эльзас‑Лотарингии, так и не поняв, что успех в этом направлении может лишь успокоить французскую гордость, но не изменит основополагающей стратегической реальности. Франция сама по себе уже больше не была достаточно сильной, чтобы сдерживать Германию; из‑за этого теперь ей для своей защиты всегда будут нужны союзники. Доказательством этого стало то, что Франция с готовностью предлагала себя в союзники любому потенциальному противнику Германии, тем самым ограничивая гибкость германской дипломатии и вызывая эскалацию любых кризисов, вовлекающих в себя Германию.
Второй европейский раскол между Австро‑Венгерской империей и Россией также стал результатом объединения Германии. Став премьер‑министром в 1862 году, Бисмарк попросил австрийского посла передать своему императору потрясающее предложение о том, чтобы Австрия, главное местоположение старинной Священной Римской империи, перенесла центр тяжести с Вены на Будапешт. Посол счел эту идею до такой степени нелепой, что в направленном в Вену докладе он приписал ее некоему нервному истощению Бисмарка. И все же, раз потерпев поражение в борьбе за преобладание в Германии, Австрия вынуждена была последовать совету Бисмарка. Будапешт стал равным, а временами и ведущим партнером в новообразованной двуединой Австро‑Венгерской монархии.
После удаления из Германии единственным направлением для экспансии новой Австро‑Венгерской империи оставались Балканы. Поскольку Австрия не принимала участия в колонизации заморских территорий, ее руководство пришло к заключению о том, что населенные славянскими народами Балканы являются естественной сценой для проявления политических амбиций – пусть даже только для того, чтобы не отставать от других великих держав. Подобная политика уже сама по себе была чревата конфликтом с Россией.
Здравый смысл должен был предостеречь австрийских лидеров от опасности провоцирования национализма на Балканах или превращения России в постоянного врага. Но в Вене здравый смысл не был сильно распространен, и еще меньше его было в Будапеште. Преобладал джингоистский национализм[2] великодержавного, экспансионистского толка. Кабинет министров в Вене продолжал двигаться дальше по инерции во внутренней политике и в припадках истерии во внешней политике, что вело страну к постепенной изоляции еще со времен Меттерниха.
Германия не видела никаких национальных интересов на Балканах. Но она в высшей степени проявляла заинтересованность в сохранении Австро‑Венгерской империи. Поскольку считалось, что коллапс этой двуединой монархии таил в себе риск разрушения всей бисмарковской немецкой политики. Немецкоязычные католики империи захотели бы тогда присоединиться к Германии, что поставило бы под угрозу преобладание протестантской Пруссии, ради чего Бисмарк столь упорно боролся. И развал Австрийской империи лишал бы Германию единственного надежного союзника. С другой стороны, хотя Бисмарк и хотел сохранить Австрию, у него не было ни малейшего желания бросать вызов России. Эту головоломку он в течение нескольких десятилетий умело задвигал в долгий ящик, но так и не смог ее разрешить.
Положение усугублялось еще и тем, что Оттоманская империя находилась в муках медленного распада, создавая частые столкновения между великими державами по поводу дележа добычи. Бисмарк как‑то сказал, что, когда собираются пятеро игроков, лучше всего играть на стороне троих. Но с тех пор из пятерки великих держав – Англии, Франции, России, Австрии и Германии – Франция стала враждебной страной, Великобритания была недоступна из‑за ее политики «блестящей изоляции», имела место двойственность в позиции России из‑за ее конфликта с Австрией. В этой ситуации Германии нужен был альянс как с Россией, так и с Австрией для создания группировки трех. Только государственный деятель, обладающий бисмарковской силой воли и мастерством, мог бы просто обдумывать подобный номер балансировки. Таким образом, взаимоотношения между Германией и Россией стали ключом к европейскому миру.
Как только Россия появилась на международной арене, она с потрясающей быстротой заняла ведущие позиции. Еще при заключении в 1648 году Вестфальского мира Россия не считалась достаточно важной, из‑за чего даже не была там представлена вообще. Однако с 1750 года Россия становится активной участницей каждой значимой европейской войны. К середине XVIII века Россия уже стала вызывать у западных наблюдателей неясное беспокойство. В 1762 году французский поверенный в делах в Санкт‑Петербурге докладывал:
«Если русские амбиции не сдерживать, то их последствия могут оказаться фатальными для соседних держав. …Я знаю, что русскую мощь не следует мерить их экспансией и что их господство над восточными территориями скорее впечатляющая иллюзия, чем источник реальной силы. Но я также подозреваю, что нация, лучше любой другой способная справиться с непривычными крайностями времен года на чужбине вследствие суровости климата у себя дома, привыкшая к рабскому повиновению, довольствующаяся в жизни малым, в силу этого может начать войну при малых на то затратах… такая нация, как я полагаю, скорее всего, окажется завоевателем…»[3]
Ко времени Венского конгресса Россия, как представляется, была самой мощной державой на континенте. К середине XX века она обрела статус одной из всего двух глобальных сверхдержав и пребывала в нем почти 40 лет, прежде чем развалиться, утратив многие из своих обширных приобретений предшествующих столетий всего за несколько месяцев.
Абсолютный характер царской власти позволял правителям России проводить внешнюю политику произвольно и весьма специфически. На протяжении шести лет, в промежутке между 1756 и 1762 годом, Россия успела вступить в Семилетнюю войну на стороне Австрии и вторгнуться в Пруссию, перейти на сторону Пруссии со смертью императрицы Елизаветы в январе 1762 года, а затем выйти из войны и объявить нейтралитет, когда Екатерина Великая свергла собственного мужа в июне 1762 года. Через 50 лет Меттерних заявит, что царь Александр I никогда не придерживался одних и тех же убеждений дольше пяти лет. Советник Меттерниха, Фридрих фон Генц, так описывал позицию царя: «Ни одно из препятствий, ограничивающих и срывающих планы других монархов – разделение властей, конституционные формы, общественное мнение и т. п., – не существует для императора России. То, что ему пригрезится ночью, он может исполнить утром»[4].
Парадоксальность была наиболее характерной чертой России. Постоянно воюя и расширяясь по всем направлениям, она, тем не менее, считала, что ей непрерывно угрожают. Чем более многоязыкой становилась империя, тем более уязвимой чувствовала себя Россия, отчасти еще и из‑за необходимости изолировать множество своих национальностей от их соседей. Чтобы упрочить собственное правление и преодолеть напряженность между различными народностями, населяющими империю, все правители России использовали миф о какой‑то мощной иноземной угрозе, которая со временем превращалась в самосбывающиеся пророчества, подвергая испытаниям стабильность в Европе.
По мере распространения России с территорий вокруг Москвы в направлении центра Европы, к берегам Тихого океана и в сторону Средней Азии, ее стремление обезопасить себя превратилось в экспансию как самоцель. Русский историк Василий Ключевский так описывает этот процесс: «…эти войны, изначально носившие оборонительный характер, незаметно и непреднамеренно для московских политиков превращались в войны захватнические – прямое продолжение объединительной политики прежней [доромановской] династии, борьбы за русскую землю, которая раньше никогда не принадлежала Московскому государству»[5].
Россия постепенно превращалась в угрозу балансу сил в Европе точно так же, как она угрожала суверенитету соседей по своей обширной периферии. Независимо от размеров контролируемой ею территории, Россия неустанно отодвигала все дальше свои границы. Начиналось это из сугубо оборонительных соображений, когда князь Потемкин (более известный тем, что ставил по пути следования царицы фальшивые деревни) ратовал за завоевание принадлежавшего Турции Крыма в 1776 году, выдвигая разумный повод и полагая, что тем самым Россия получает наилучшую возможность защищать свои пределы[6]. Однако к 1864 году безопасность и непрерывная экспансия стали синонимами. Канцлер Александр Горчаков объяснял русскую экспансию в Средней Азии постоянной обязанностью усмирять периферию, будучи движимой одними только импульсами:
«Положение России в Средней Азии одинаково с положением всех образованных государств, которые приходят в соприкосновение с народами полудикими, бродячими, без твердой общественной организации. В подобном случае интересы безопасности границ и торговых сношений всегда требуют, чтобы более образованное государство имело известную власть над соседями…
Таким образом, государство должно решиться на что‑нибудь одно: или отказаться от этой непрерывной работы и обречь свои границы на постоянные неурядицы… или же все более и более подвигаться в глубь диких стран… где величайшая трудность состоит в умении остановиться»[7].
Многие из историков припомнили эту цитату, когда Советский Союз вторгся в Афганистан в 1979 году.
Парадоксально, но верно также и то, что за последние 200 лет европейский баланс сил был в ряде случаев сохранен благодаря усилиям и героизму России. Без России Наполеон и Гитлер почти наверняка бы преуспели в создании мировых империй. Подобно двуликому Янусу, Россия была одновременно и угрозой балансу сил, и одним из его ключевых компонентов, важной для равновесия и все же не вполне его частью. На протяжении большей части своей истории Россия признавала только те пределы, которые ставились перед ней окружающим ее миром, и то с явной неохотой. И все же бывали периоды, самый заметный из которых – 40 лет по окончании Наполеоновских войн, когда Россия не извлекала выгоду из своей огромной мощи, а вместо этого использовала собственное могущество для защиты консервативных интересов в Центральной и Западной Европе.
Даже когда Россия выступала в поддержку легитимности, ее настрой был значительно более мессианским – и, следовательно, империалистическим, – чем у других консервативных дворов. Если западноевропейские консерваторы соотносили себя с философией самоограничения, то русские руководители записывали себя на службу в крестоносцы. Поскольку цари практически не сталкивались с проблемами собственной легитимности, они мало разбирались в республиканских движениях, просто считая их аморальными. Сторонники общих консервативных ценностей – по крайней мере, до Крымской войны – они были также готовы использовать легитимизм для расширения собственного влияния, из‑за чего Николай I получил прозвище «Жандарм Европы». Во времена расцвета Священного союза Фридрих фон Генц так писал об Александре I:
«Император Александр, несмотря на все свое рвение и энтузиазм, выказываемый постоянно по поводу Великого альянса, является монархом, вполне способным без него обойтись. …Для него Великий альянс это лишь орудие, при помощи которого он оказывает собственное воздействие по общим вопросам, что и составляет одно из основных направлений его амбиций. …Его интерес в сохранении системы не является, как у Австрии, Пруссии или Англии, интересом, основывающимся на необходимости или страхе; это свободный и рассчетливый интерес, от которого он всегда в состоянии отказаться, как только иная система предоставит ему бо́льшие преимущества»[8].
Как и американцы, русские считали свое общество исключительным. Сталкиваясь лишь с кочевыми или феодальными обществами, экспансия России в направлении Средней Азии обладала множеством черт американской экспансии на запад, и если вспомнить вышеприведенную цитату из Горчакова, то русское обоснование экспансии было аналогично американским объяснениям своего собственного «манифеста судьбы». Но чем ближе русские приближались к Индии, тем больше это вызывало подозрения у британцев, пока во второй половине XIX века русская экспансия в Среднюю Азию, в отличие от американского продвижения на запад, не превратилась в проблему внешней политики.
Открытость границ каждой из стран была одной из немногих общих черт американской и русской исключительности. Ощущение Америкой чувства собственной уникальности базировалось на концепции свободы; у России же оно проистекало из опыта совместно перенесенных страданий. Каждый мог приобщиться к ценностям Америки; ценности же России принадлежали только одной русской нации, за исключением большинства нерусских подданных. Исключительность Америки привела ее к изоляционизму, перемежаемому периодическими крестовыми походами морального свойства; исключительность России влекла за собой возникновение чувства долга, часто приводившего к военным авантюрам.
Русский публицист националистического толка Катков так определял противоположность между западными и русскими ценностями:
«…там все основано на договорных отношениях, а у нас на вере, и противоположность эта определилась первоначально положением, какое Церковь приняла на Западе и какое приняла она на Востоке. Там в основании двоевластие, у нас – единовластие Церкви…»[9]
Националистические русские и панславистские писатели и представители интеллигенции безоговорочно приписывали так называемый альтруизм русской нации ее православному вероисповеданию. Великий романист и страстный националист Федор Достоевский толковал русский альтруизм, как обязанность освободить славянские народы от иноземного правления, если понадобится, бросив вызов всей Западной Европе. Во время кампании России на Балканах 1877 года Достоевский пишет:
«Спросите народ, спросите солдата: для чего они поднимаются, для чего идут и чего желают в начавшейся войне – и все скажут вам, как един человек, что идут, чтобы Христу послужить и освободить угнетенных братьев… [Мы] будем надзирать за их же взаимным согласием и оборонять их свободу и самостоятельность, хотя бы от всей Европы»[10].
В отличие от государств Западной Европы, которыми Россия восхищалась, которых презирала и которым завидовала одновременно, Россия воспринимала себя не как нацию, а как процесс, идущий вне геополитики, приводимый в движение верой и удерживаемый вместе силой оружия. Достоевский не сводил роль России к одному лишь освобождению братьев‑славян, он включил туда наблюдение за их взаимным согласием – такого рода социальная обязанность, которая легко может скатиться к доминированию. Для Каткова Москва была Третьим Римом:
«Русский царь есть более чем наследник своих предков; он преемник кесарей восточного Рима, строителей Церкви и ее соборов, установивших самый символ христианской веры. С падением Византии поднялась Москва и началось величие России»[11].
После революции миссионерскую страсть и пыл перенял Коммунистический интернационал.
Парадокс русской истории заключается в постоянной двойственной противоречивости между мессианством и всеподавляющим ощущением уязвимости. Доведенная до предела, эта противоречивость, эта двойственность порождает страх того, что, если империя не будет расширяться, она взорвется изнутри. Таким образом, когда Россия выступала в качестве главного инициатора раздела Польши, она действовала так отчасти именно из соображений безопасности и отчасти из характерного для XVIII века стремления к расширению. Столетием позже подобное завоевание приобрело самостоятельное значение. В 1869 году Ростислав Андреевич Фадеев, офицер‑панславист, написал повлиявшее на многие умы сочинение под названием «Мнение по восточному вопросу», утверждая, что Россия должна продолжать свое продвижение на запад, чтобы защитить уже имеющиеся завоевания:
«Историческое движение наше с Днепра на Вислу (то есть раздел Польши) было объявлением войны Европе, вторгнувшейся в непринадлежащую ей половину материка. Мы стоим теперь посреди неприятельских линий – положение временное: или мы собьем неприятеля, или отступим на свою позицию… Россия распространит свое главенство до Адриатического моря или вновь отступит до Днепра…»[12]
Анализ Фадеева не слишком отличается от анализа Джорджа Кеннана, который был произведен по ту сторону разграничительной линии в весьма содержательной статье относительно источников советского поведения. В ней он предсказывал, что, если Советский Союз не преуспеет в осуществлении экспансии, он взорвется и рухнет[13].
Восторженное представление России о самой себе редко разделялось окружающим миром. Несмотря на исключительные достижения в области литературы и музыки, Россия никогда не являлась для покоренных народов своеобразным культурным магнитом, в отличие от метрополий ряда других колониальных империй. И Российская империя никогда не воспринималась как модель общественного устройства – ни другими обществами, ни собственными подданными. Для внешнего мира Россия была стихийной силой – таинственным экспансионистским присутствием, которого следовало бояться и сдерживать как при помощи включения в союзы, так и конфронтации с ней.
Меттерних пробовал путь подключения к союзам и на протяжении одного поколения по большей части добился успеха. Но после объединения Германии и Италии великие идеологические цели первой половины XIX века утратили объединительную силу. Национализм и революционное республиканство больше не воспринимались как угрозы европейскому порядку. Как только национализм стал преобладающим организующим принципом, коронованные главы России, Пруссии и Австрии все меньше и меньше нуждались в объединении в целях общей защиты принципа легитимности.
Меттерниху удалось создать некую модель европейского правительства благодаря тому, что правители Европы считали идеологическое единение необходимым волнорезом на пути революции. Но к 1870‑м годам либо пропадал страх перед революцией, либо отдельные правительства стали полагать, что смогут справиться с ней без помощи извне. К тому времени сменились два поколения с момента казни Людовика XVI; удалось совладать с либеральными революциями 1848 года; Франция, даже будучи республикой, утратила пыл прозелитизма. Теперь уже никакая идеологическая общность не сдерживала все обостряющийся конфликт между Россией и Австрией на Балканах или между Германией и Францией по поводу Эльзас‑Лотарингии. Когда великие рассматривали друг друга, они уже не видели партнеров по общему делу, а видели опасных, даже смертельных, врагов. Конфронтация превратилась в стандартный дипломатический метод.
На более раннем этапе Великобритания вносила свой вклад в дело сдерживания, играя роль регулятора европейского равновесия. И даже на тот момент только Великобритания из всех крупных европейских держав была в состоянии проводить дипломатию баланса сил, не будучи связанной непримиримой враждой к какой‑либо другой державе. Но в Великобритании росло недоумение по поводу того, что же теперь представляет собой основную угрозу, и она не могла избавиться от смятения в течение нескольких десятилетий.
Баланс сил венской системы, с которой Великобритания была знакома, радикальным образом изменился. Объединенная Германия заполучила мощь, позволившую ей господствовать одной в Европе, – событие, появлению которого Великобритания всегда сопротивлялась в прошлом, когда речь шла о завоеваниях. Однако большинство британских руководителей, за исключением Дизраэли, не видели причин противостоять процессу национальной консолидации в Центральной Европе, который британские государственные деятели приветствовали на протяжении нескольких десятилетий, особенно когда кульминацией его оказалась война, в которой Франция, строго говоря, была агрессором.
С тех пор как сорока годами ранее Каннинг сделал так, чтобы Великобритания не соприкасалась с системой Меттерниха, политика «блестящей изоляции» Великобритании позволила ей играть роль защитника равновесия в значительной степени потому, что тогда ни одна из стран не была способна доминировать на континенте. После объединения Германия неуклонно приобретала такие возможности. И, к некоторому смятению, она добивалась могущества за счет развития своей территории, а не путем захватов. Стилем же политики Великобритании являлось вмешательство только тогда, когда баланс сил находился под угрозой уже фактически, а не тогда, когда возникала перспектива подобной угрозы. Поскольку потребовались десятилетия, чтобы германская угроза европейскому балансу сил стала очевидной, озабоченность Великобритании внешнеполитического свойства до самого конца столетия была сосредоточена на Франции, чьи колониальные амбиции сталкивались с британскими, особенно в Египте, а также на русском продвижении к проливам, Персии, Индии, а позднее в направлении Китая. Все эти проблемы носили колониальный характер. Применительно же к европейской дипломатии, породившей кризисы и войны XX века, Великобритания продолжала придерживаться политики «блестящей изоляции».
Бисмарк, таким образом, оставался ведущей фигурой европейской дипломатии, пока не был отправлен в отставку в 1890 году. Он хотел мира для вновь образованной Германской империи и не искал конфронтации ни с одной другой нацией. Но в отсутствие моральных связей между европейскими государствами он столкнулся с поистине титанической задачей. Он был обязан удержать как Россию, так и Австрию от вступления в лагерь своего врага Франции. Для этого требовалось пресекать вызовы Австрии против легитимизации русских целей и одновременно удерживать Россию от подрыва Австро‑Венгерской империи. Ему были нужны хорошие отношения с Россией, не вызывающие настороженность у Великобритании, которая подозрительно отслеживала русские намерения в отношении Константинополя и Индии. Даже такой гений, как Бисмарк, не мог до бесконечности поддерживать такое шаткое и неустойчивое равновесие; усиливающееся давление на международную систему становилось все менее и менее управляемым. Тем не менее за те 20 лет, в течение которых Бисмарк стоял во главе Германии, он проводил Realpolitik , которую он проповедовал с таким спокойствием и такой ловкостью, что баланс сил ни разу не нарушался.
Целью Бисмарка было не дать ни одной другой державе – за исключением неугомонной Франции – ни единого повода вступить в союз, направленный против Германии. Заявляя об «удовлетворенности» объединенной Германии и отсутствии у нее новых территориальных амбиций, Бисмарк стремился успокоить Россию тем, что у Германии нет своего интереса на Балканах. Все Балканы, по его словам, не стоят костей даже одного померанского гренадера. Имея в виду Великобританию, Бисмарк не выступал ни с какими претензиями на континенте, которые могли бы вызвать британскую озабоченность в плане равновесия, причем он также удержал Германию от колониальной гонки. «Здесь Россия, тут Франция, а мы в середине. Это и есть моя карта Африки», – таким был ответ Бисмарка одному из сторонников германского колониализма[14] – совет, который собственные политики позднее вынудили его откорректировать.
Заверения, однако, оказалось недостаточно. Германии нужен был союз одновременно как с Россией, так и с Австрией, как бы невероятно это ни выглядело на первый взгляд. И все же Бисмарку удалось выработать такой альянс в 1873 году – первый так называемый «Союз трех императоров». Провозглашая единение трех консервативных дворов, он в значительной степени походил на Священный союз Меттерниха. Неужели Бисмарк неожиданно воспылал страстью к системе Меттерниха, для разрушения которой он сделал так много? Ведь времена изменились во многом благодаря успехам Бисмарка. И хотя Германия, Россия и Австрия дали клятвенное обещание сотрудничать действительно в духе Меттерниха в подавлении подрывных тенденций в собственных владениях, общая антипатия к политическим радикалам не могла больше удерживать воедино три восточных двора. В первую очередь потому, что каждый из них был уверен в том, что справится с внутренними неурядицами без посторонней помощи.
Более того, Бисмарк утратил свои прочные легитимные полномочия. Хотя его переписка с Герлахом (смотри пятую главу) не публиковалась в открытой печати, мотивировки его установок были общеизвестны. Будучи защитником реальной политики на протяжении всей своей карьеры на государственной службе, он не мог вдруг проявлять приверженность легитимности доверия. Резко обостряющееся геополитическое соперничество России и Австрии оказалось превыше единения консервативных монархов. Каждый жаждал добычи на Балканах от распадающейся Турецкой империи. Панславизм и устарелый экспансионизм способствовали проведению Россией рискованной политики на Балканах. Это порождало откровенный страх в Австро‑Венгерской империи. Таким образом, если на бумаге германский император находился в союзе с такими же консервативными монархами в России и Австрии, то на деле эти два брата уже вцепились друг другу в глотку. И вопрос о том, как быть с обоими партнерами, которые воспринимали друг друга как смертельную угрозу, должен был постоянно давить на систему альянсов Бисмарка всю оставшуюся жизнь.
Первый «Союз трех императоров» научил Бисмарка тому, что он больше не может контролировать им же выпущенные на свободу силы, апеллируя к принципам внутреннего устройства Австрии и России. С тех пор он пытался манипулировать ими, делая акцент на силе и собственной выгоде.
Два события главным образом продемонстрировали тот факт, что Realpolitik превратилась в господствующую тенденцию этого периода. Первое случилось в 1875 году в форме псевдокризиса, надуманной военной паники, вызванной передовой статьей в одной из ведущих германских газет под провокационным заголовком «Является ли война неизбежной?». Передовица была опубликована в ответ на увеличение французских военных расходов и закупки французской армией большого количества лошадей. Бисмарк при помощи такого газетного трюка, бесспорно, хотел лишь создать видимость военной паники, не имея в виду пойти дальше этого, поскольку не было даже частичной мобилизации германских сил или угрожающих передвижений войск.
Столкновение с несуществующей угрозой является простым способом укрепления позиций своей страны. Умная французская дипломатия создала видимость того, что Германия готовит упреждающий удар. Французское министерство иностранных дел стало распространять информацию о беседе царя с французским послом, в ходе которой он‑де отметил, что поддержит Францию во франко‑германском конфликте. Великобритания, всегда чутко реагирующая на угрозу господства одной державы над всей Европой, начала какие‑то шевеления. Премьер‑министр Дизраэли дал указания своему министру иностранных дел лорду Дерби обратиться к русскому канцлеру Горчакову с идеей припугнуть Берлин:
«Мое собственное впечатление таково, что нам следует организовать совместное выступление для сохранения мира в Европе, как это сделал Пэм (лорд Пальмерстон), когда помешал Франции и изгнал египтян из Сирии. Не исключаю альянс между Россией и нами по этому конкретному поводу, да и другие державы, такие, как Австрия и, возможно, Италия, могли бы быть приглашены примкнуть…»[15]
Тот факт, что Дизраэли, сильно озабоченный честолюбивыми имперскими амбициями России, готов был даже сделать намек на возможность англо‑русского альянса, показал всю серьезность, с какой он отнесся к перспективе германского господства в Западной Европе. Страх перед войной стих так же быстро, как и возник, поэтому план Дизраэли так и не был проверен на деле. Хотя Бисмарк не знал деталей предпринятого Дизраэли маневра, он был слишком проницателен, чтобы не почувствовать всю глубину озабоченности Великобритании.
Как наглядно доказал Джордж Кеннан[16], общественный резонанс был намного сильнее, чем сам по себе этот кризис. Бисмарк не имел намерения начинать войну через столь короткий срок после унижения Франции, хотя и не возражал бы, чтобы у Франции оставалось такое впечатление, что он мог бы так поступить, если зайдет слишком далеко. Царь Александр II вовсе не намеревался давать гарантии республиканской Франции, хотя и не был против того, чтобы передать Бисмарку, что такой вариант вполне реален[17]. Таким образом, Дизраэли отреагировал на проблему, оказывавшуюся чистой воды фантазией. И все же сочетание британского беспокойства, французского маневрирования и русской двойственности убедило Бисмарка в том, что только активная политика может предотвратить создание коалиции, которая осуществится поколением позже в лице Антанты – Тройственного согласия, направленного против Германии.
Второй кризис был вполне настоящим. Он оказался еще одним балканским кризисом, который продемонстрировал, что ни философская, ни идеологическая общность не могут удержать воедино «Союз трех императоров» перед лицом глубинной конфликтности национальных интересов. А поскольку он обнажил конфликт, который в конечном счете привел к краху европейский порядок Бисмарка и вверг Европу в Первую мировую войну, то будет рассмотрен здесь подробнее.
Восточный вопрос, не выпячиваемый с Крымской войны, вновь стал ведущим в повестке дня в первых сериях запутанно‑сложного спектакля, который с ходом времени становился таким же шаблонно‑стереотипным, как и представления японского театра Кабуки. Одно почти случайное событие способно было вызвать кризис; Россия могла бы выступить с угрозами, а Великобритания направила бы Королевский военно‑морской флот. Россия оккупировала бы какую‑то часть Оттоманских Балкан и удерживала бы ее как заложника. Великобритания стала бы угрожать войной. Начались бы переговоры, в процессе которых Россия отказалась бы от части требований, и в этот самый момент все бы взлетело на воздух.
В 1876 году болгары, которые в течение нескольких столетий жили под властью турок, восстали, и к ним присоединились другие балканские народы. Турция ответила с потрясающей жестокостью, а Россия, охваченная панславистскими чувствами, пригрозила вмешательством.
В Лондоне реакция России вызвала чересчур знакомый призрак русского контроля над проливами. Со времен Каннинга британские государственные деятели следовали основополагающему предположению, что, если Россия установит контроль над проливами, она будет господствовать в восточном Средиземноморье и на Ближнем Востоке, тем самым ставя под угрозу позиции Великобритании в Египте. Следовательно, согласно британским стереотипам, Оттоманскую империю, какой бы одряхлевшей и антигуманной она ни была, следовало сохранить, даже несмотря на риск войны с Россией.
Такое положение дел поставило Бисмарка перед сложным выбором. Русское продвижение, способное вызвать британский вооруженный ответ, могло также, по всей вероятности, побудить Австрию ввязаться в драку. А если Германия будет вынуждена выбирать между Австрией и Россией, внешняя политика Бисмарка будет полностью расстроена вместе с крахом «Союза трех императоров». При любом раскладе Бисмарк рисковал восстановить против себя либо Австрию, либо Россию, а также, весьма вероятно, навлечь на себя гнев всех сторон, если займет нейтральную позицию. «Мы всегда избегали, – сказал Бисмарк в рейхстаге в 1878 году, – в случае расхождения во мнениях между Австрией и Россией, создания большинства из двоих против одного, вставая на чью‑то сторону…»[18]
Сдержанность была классической чертой Бисмарка, хотя она и создавала проблему выбора по мере развертывания кризиса. Первым шагом Бисмарка стала попытка укрепить связи внутри «Союза трех императоров» посредством выработки общей позиции. В начале 1876 года «Союз трех императоров» составил так называемый «Берлинский меморандум» с предупреждением Турции в отношении продолжения репрессий. Как представляется, он подразумевал, что при определенных оговорках Россия вмешается на Балканах от имени «Европейского концерта» точно так же, как созывавшиеся по инициативе Меттерниха конгрессы в Вероне, Лайбахе и Троппау определяли какую‑либо европейскую державу для выполнения их решений.
Однако существовало огромное различие между осуществлением таких действий тогда и их реализацией сейчас. Во времена Меттерниха Каслри был британским министром иностранных дел, который поддерживал вмешательство со стороны Священного союза, даже если Великобритания отказывалась принимать в них участие. Но теперь премьер‑министром был Дизраэли, а он интерпретировал Берлинский меморандум как первый шаг к демонтажу Оттоманской империи без участия Великобритании. Это было почти на грани с европейской гегемонией, против которой Великобритания выступала столетиями. Жалуясь Шувалову, русскому послу в Лондоне, Дизраэли посетовал: «С Англией обращаются так, словно мы Черногория или Босния»[19]. А своему постоянному адресату леди Брэдфорд он писал:
«Баланса нет, и если мы не постараемся изо всех сил, чтобы действовать совместно с тремя северными державами, они смогут обойтись без нас, что не приемлемо для государства, подобного Англии»[20].
Перед лицом продемонстрированного Санкт‑Петербургом, Берлином и Веной единства было бы исключительно трудно для Великобритании противостоять их какой бы то ни было совместной договоренности. По‑видимому, у Дизраэли не было иного выбора, кроме как присоединиться к северным дворам, когда Россия наносила удар по Турции.
Тем не менее Дизраэли в традициях Пальмерстона решил поиграть британскими мускулами. Он ввел военно‑морской флот Великобритании в восточное Средиземноморье и публично заявил о своих протурецких настроениях – тем самым гарантируя, что Турция будет непреклонно стоять на своем, и являя наружу скрытые разногласия, существующие в «Союзе трех императоров». Никогда не славившийся чрезмерной скромностью, Дизраэли заявил королеве Виктории, что он разрушил «Союз трех императоров». Союз, как он полагал, «фактически более не существует и принадлежит прошлому, как римский триумвират»[21].
Бенджамин Дизраэли был одной из самых странных и невероятных фигур, когда‑либо стоявших во главе британского правительства. Узнав, что будет назначен премьер‑министром в 1868 году, он воскликнул: «Ура! Ура! Я взобрался на верхушку намазанного жиром столба!» А вот когда постоянный оппонент Дизраэли Уильям Эварт Гладстон был в том же году призван в качестве преемника Дизраэли, то разразился многословными рассуждениями на тему ответственности, налагаемой властью, и священных обязанностей перед Богом, которые включали молитву о том, чтобы Всемогущий наделил его твердостью духа, необходимой для исполнения серьезных обязанностей премьер‑министра.
Эти высказывания двух великих людей, определявших британскую политику второй половины XIX века, характеризуют противоположность их натур: Дизраэли – это действующий напоказ, блестящий и живой человек; Гладстон – образованный, набожный и серьезный. Самая большая ирония заключалась в том, что консервативная партия тори Викторианской эпохи, состоящая из деревенских сквайров и преданных англиканской вере аристократических семей, выдвинула в качестве своего лидера очень умного еврейского авантюриста и что партия типичных членов общества вывела на мировую авансцену типичного чужака. Никогда ни один еврей не достигал таких высот британской политики. Столетием позднее вновь, казалось бы, именно узко мыслящие тори, а не робкая, но прогрессивная лейбористская партия выдвинули на эту должность Маргарет Тэтчер – дочь зеленщика, которая оказалась еще одним замечательным лидером и первой женщиной премьер‑министром Великобритании.
Карьера Дизраэли была необычной. Романист в молодости, он скорее принадлежал к кругу литераторов, чем активных политиков, и, вероятнее всего, окончил бы свою жизнь скорее искрометным писателем и рассказчиком, чем одной из судьбоносных фигур британской политики XIX века. Как и Бисмарк, Дизраэли стоял за наделение избирательным правом простого человека, поскольку был убежден, что средние классы в Англии поддержат консерваторов.
Как лидер тори, Дизраэли провозгласил новую форму империализма, отличающуюся, по существу, от коммерческой экспансии, которой Великобритания занималась начиная с XVII века, – посредством которой, как обыкновенно говорили, в приступе рассеянности она построила империю. Для Дизраэли империя была не экономической, а духовной необходимостью и предпосылкой величия его страны. «Вопрос этот нельзя считать незначительным, – заявил он в 1872 году во время своей знаменитой речи в Хрустальном дворце. – Он состоит в следующем: будете ли вы довольны существованием в благоустроенной Англии, смоделированной и отлитой по континентальным принципам и спокойно ожидающей со временем свою неизбежную судьбу, или вы станете великой страной – имперской страной, – страной, в которой ваши сыновья, когда они вырастут, дойдут до самых высоких позиций и обретут не только почтение своих соотечественников, но и уважение всего остального мира»[22].
Придерживаясь подобных убеждений, Дизраэли был обязан выступить против угрозы Оттоманской империи со стороны России. Во имя европейского равновесия он не мог принять предписания «Союза трех императоров», а во имя Британской империи он мог лишь возражать против возложения на Россию роли исполнителя по проведению в жизнь европейского консенсуса на подступах к Константинополю. Поскольку в течение XIX века глубоко укоренилось представление о том, что Россия является главнейшей угрозой положению Великобритании в мире, Великобритания видела угрозу своим заморским интересам в клещеобразном продвижении России, одна клешня которой была нацелена на Константинополь, а другая через Среднюю Азию на Индию. В ходе среднеазиатской экспансии во второй половине XIX века Россия отработала методику завоеваний, которая стала стереотипной. Жертва всегда находилась настолько далеко от мировых центров, что мало кто на Западе имел точное представление о том, что происходит. Они могли в таком разе прибегать к заранее выработанному мнению о том, что царь на деле желает всем только добра, а вот его подчиненные были людьми воинственными, превращающими расстояние и неразбериху в инструменты русской дипломатии.
Из всех европейских держав только Великобритания была озабочена ситуацией в Средней Азии. По мере того как русская экспансия продвигалась все дальше на юг по направлению к Индии, протесты Лондона отклонялись канцлером князем Александром Горчаковым, который зачастую и не подозревал, что делают русские войска. Лорд Огастес Лофтус, британский посол в Санкт‑Петербурге, предполагал, что российское давление на Индию «исходит не от суверена, хотя он и абсолютный монарх, но скорее является причиной той главенствующей роли, которую играет военная администрация. Там, где имеется огромная постоянная армия, ее абсолютно необходимо чем‑то занять. …А когда устанавливается система завоеваний, подобно той, что в Средней Азии, то каждое приобретение территории влечет за собой следующее, и трудность заключается в том, где остановиться»[23]. Конечно, это наблюдение почти дословно повторяет уже приведенные выше слова самого Горчакова. С другой стороны, британскому кабинету было безразлично, угрожала ли Россия Индии в наступательном порыве или преследовала нескрываемые империалистические цели.
Один и тот же шаблон повторялся вновь и вновь. С каждым годом русские войска все глубже и глубже проникали в самое сердце Средней Азии. Великобритания требовала объяснений и получала всевозможные заверения на тот счет, что царь не собирается аннексировать ни одного квадратного метра земли. Вначале такого рода успокоительные слова помогали закрыть этот вопрос. Но он неизбежно вновь открывался с каждым новым продвижением русских войск. Например, после того как русская армия оккупировала Самарканд (в нынешнем Узбекистане) в мае 1868 года, Горчаков заявил британскому послу сэру Эндрю Бьюкенену о том, что «российское правительство не только не желало оккупации этого города, но глубоко сожалеет по этому поводу, и что его заверили в том, что этот город не будет удерживаться постоянно»[24]. Самарканд, конечно, остался под суверенитетом России, и это продолжалось вплоть до распада Советского Союза, спустя более столетия.
В 1872 году аналогичный фарс повторился в нескольких стах километров к юго‑востоку от Хивинского ханства, на границе с сегодняшним Афганистаном. Граф Шувалов, адъютант царя, был направлен в Лондон для того, чтобы заверить британцев в том, что Россия не имеет намерений аннексировать новые территории в Средней Азии:
«Намерения императора не только были далеки от овладения Хивой, но, напротив, был готов прямой приказ не допустить этого, и были даны указания, чтобы выдвинутые условия были таковыми, что они не могли бы привести к продолжительной оккупации Хивы»[25].
Едва эти заверения были произнесены, как прибыло известие, что русский генерал Кауфман разгромил Хиву и навязал ей договор, который резко контрастировал с утверждениями Шувалова.
В 1875 году те же методы были применены к Коканду, еще одному пограничному с Афганистаном ханству. По такому случаю канцлер Горчаков посчитал необходимым как‑то оправдать разрыв между заверениями и действиями России. Со всей гениальностью он придумал беспрецедентное разграничение между односторонними заверениями (которые, согласно его определению, не носили обязательственного характера) и официальными двухсторонними обязательствами. «Кабинет в Лондоне, – писал он в ноте, – по‑видимому, исходит из того факта, что мы в ряде случаев спонтанно и дружественно передавали ему наши взгляды в отношении Средней Азии и особенно нашу решимость не следовать политике захватов и аннексий, убежденность в том, что мы взяли на себя определенные обязательства в отношении него по данному вопросу»[26]. Другими словами, Россия упорно настаивала на свободе действий в Средней Азии, сама себе ставила пределы и не была связана даже собственными заверениями.
Дизраэли не собирался позволить повторение подобных методов на подступах к Константинополю. Он подстрекал оттоманских турок отклонить «Берлинский меморандум» и продолжать бесчинства на Балканах. Несмотря на подобную демонстрацию британской твердости, Дизраэли испытывал сильнейшее давление внутри страны. Зверства турок настроили против них британское общественное мнение, а Гладстон во весь голос выступал против аморальности внешней политики Дизраэли. Тогда Дизраэли счел себя обязанным подписаться под Лондонским протоколом 1877 года, по которому он присоединялся к призыву трех северных дворов к Турции покончить с бойней на Балканах и произвести реформу своей администрации в этом регионе. Султан, однако, будучи уверен в том, что Дизраэли на его стороне, независимо от предъявленных к нему официальных требований, отверг даже и этот документ. Ответом России было объявление войны.
На какое‑то время даже показалось, будто Россия выиграла дипломатическую игру. Ее поддержали не только два остальных северных двора, но и Франция, в дополнение к значительной поддержке британского общественного мнения. Руки у Дизраэли оказались связаны; выступление в войне на стороне Турции могло бы привести к падению его правительства.
Но, как и во многих предыдущих кризисах, русские руководители переоценили свои возможности. Под предводительством блестящего, но бесшабашного генерала и дипломата Николая Игнатьева русские войска очутились у ворот Константинополя. Австрия начала пересматривать свою прежнюю поддержку русской кампании. Дизраэли ввел британские военные корабли в Дарданеллы. В этот момент Игнатьев потряс всю Европу, объявив об условиях Сан‑Стефанского договора, согласно которому Турция становилась бы нежизнеспособной и создавалась «Большая Болгария». Это распростершееся до Средиземного моря огромное государство находилось бы, как это предполагалось всеми, под господством России.
С 1815 года, согласно общепринятой точке зрения в Европе, считалось, что судьба Оттоманской империи может быть определена лишь «Европейским концертом» в целом, а не какой‑либо отдельной державой и меньше всего Россией. Сан‑Стефанский договор Игнатьева увеличивал возможности русского контроля над проливами, что было неприемлемо для Великобритании, и русского контроля над балканскими славянами, что было неприемлемо для Австрии. И поэтому как Великобритания, так и Австро‑Венгрия объявили о непризнании договора.
Внезапно Дизраэли перестал быть в одиночестве. Для российских руководителей его шаги ознаменовали дурной знак возврата к коалиции времен Крымской войны. Когда министр иностранных дел лорд Солсбери обнародовал в апреле 1878 года свой знаменитый меморандум, где объяснялось, почему Сан‑Стефанский договор должен быть пересмотрен, даже Шувалов, русский посол в Лондоне и давний соперник Игнатьева, согласился с этим. Великобритания угрожала войной, если Россия вступит в Константинополь, а Австрия угрожала войной, если начнется дележ добычи на Балканах.
Взращенный Бисмарком «Союз трех императоров» балансировал на грани краха. До этого момента Бисмарк был исключительно осторожен. В августе 1876 года, за год до того как русские армии двинулись на Турцию «за православие и славянство», Горчаков предложил Бисмарку, чтобы немцы провели конгресс для урегулирования Балканского кризиса. Если Меттерних или Наполеон III с жаром ухватились бы за возможность сыграть роль главного посредника в «Европейском концерте», то Бисмарк колебался, считая, что такого рода конгресс сможет только сделать явными разногласия внутри «Союза трех императоров». Он сообщил в доверительном порядке, что все участники такого конгресса, включая Великобританию, уйдут с него «враждебно настроенными против нас, так как ни один из них не найдет у нас поддержки, на которую он рассчитывает»[27]. Бисмарк также счел неразумным сводить вместе Горчакова и Дизраэли – «министров, равно опасного тщеславия», как он их назвал.
Так или иначе, но так как становилось все яснее, что Балканы станут фитилем, способным разжечь общеевропейский военный пожар, Бисмарк неохотно организовал конгресс в Берлине, единственной столице, куда готовы были приехать русские руководители. И все же он предпочел держаться в стороне от повседневных организационно‑дипломатических вопросов, убедив министра иностранных дел Австро‑Венгрии Андраши организовать рассылку приглашений.
Созыв конгресса был намечен на 13 июня 1878 года. Но еще до его начала Великобритания и Россия разрешили ключевые вопросы в соглашении между лордом Солсбери и новым русским министром иностранных дел Шуваловым, подписанном 30 мая. «Большая Болгария», созданная Сан‑Стефанским договором, заменялась тремя новыми образованиями: значительно меньшим по масштабам независимым государством Болгария; государством Восточная Румелия, автономной единицей, формально находящейся под властью турецкого губернатора, но реально управляемой под надзором европейской комиссии (прообраз миротворческих проектов Организации Объединенных Наций в XX веке); остальная часть Болгарии возвращалась под турецкое правление. Русские приобретения в Армении были значительно урезаны. В сепаратных секретных соглашениях Великобритания обещала Австрии, что поддержит австрийскую оккупацию Боснии‑Герцеговины, и заверила султана, что гарантирует целостность азиатской Турции. В ответ султан предоставил Англии право использовать Кипр как военно‑морскую базу.
Ко времени начала конгресса опасность войны, вынудившая Берлин сыграть роль хозяина встречи, в значительной степени рассеялась. Основной функцией конгресса стало дать европейское благословение на то, что уже было согласовано. Сомнительно, пошел ли бы Бисмарк на риск выступать в заведомо опасной роли посредника, если бы мог предвидеть такой результат. Конечно, похоже на то, что неизбежность созыва конгресса побудила Россию и Англию провести быстрое сепаратное урегулирование, чтобы не подвергать себя опасности превратностей исхода европейского конгресса, когда выгоды было гораздо легче получить друг от друга на прямых переговорах.
Разработка деталей уже заключенного соглашения не является таким уж героическим трудом. Все крупные страны, за исключением Великобритании, были представлены своими министрами иностранных дел. Впервые в британской истории оба, и премьер‑министр, и министр иностранных дел, приняли участие в международном конгрессе за пределами Британских островов, поскольку Дизраэли не желал, чтобы успех завершения в основном уже одобренных крупных дипломатических достижений достался одному Солсбери. Престарелый тщеславный Горчаков, который еще более полувека назад вел переговоры с Меттернихом на конгрессах в Лайбахе и Вероне, избрал Берлинский конгресс для своего последнего появления на международной арене. «Я не хочу угаснуть, как лампа. Я хочу закатиться, как светило», – объявил он по прибытии в Берлин[28].
Когда Бисмарка спросили, кто, по его мнению, является центральной фигурой конгресса, тот указал на Дизраэли: «Der alte Jude, das ist der Mann » («Этот старый еврей и есть тот самый человек»)[29]. Хотя их происхождение настолько сильно отличалось друг от друга, эти два человека стали восхищаться друг другом. Оба стали сторонниками Realpolitik и терпеть не могли то, что они называли «морализаторским жаргоном». Религиозные обертоны высокопарных высказываний Гладстона (человека, которого презирали оба, и Дизраэли, и Бисмарк) представлялись им чистейшим вздором. Ни Бисмарк, ни Дизраэли не испытывали ни малейшего сочувствия к балканским славянам, которых считали постоянными вспыльчивыми возмутителями спокойствия. Оба деятеля были склонны к подкалыванию и циничным остротам, широким обобщениям и саркастическим уколам. Умирая от тоски из‑за раздражающих деталей, Бисмарк и Дизраэли предпочитали разрешать политические проблемы смелыми, решительными приемами.
Можно даже утверждать, что Дизраэли являлся единственным государственным деятелем, которому когда‑либо удалось превзойти Бисмарка. Дизраэли прибыл на конгресс и занял непоколебимую позицию человека, уже добившегося своих целей, – позицию, которой Каслри наслаждался в Вене, а Сталин – после Второй мировой войны. Оставшиеся вопросы касались деталей реализации предшествующей договоренности между Великобританией и Россией, а также сугубо технический военный вопрос, касающийся того, кто – Турция или новая Болгария – будет контролировать балканские перевалы. Для Дизраэли стратегической проблемой конгресса было снизить порог недовольства Великобританией России за то, что ей пришлось отказаться от ряда своих завоеваний.
И Дизраэли это удалось, поскольку собственная позиция Бисмарка была такой сложной. Бисмарк не видел никаких германских интересов на Балканах и не имел никаких приоритетов по поводу неотложных вопросов, за исключением необходимости практически любой ценой предотвратить войну между Австрией и Россией. Он описывал собственную роль на конгрессе, как функцию «ehrlicher Makler » (честного брокера), и предварял почти каждое заявление на конгрессе словами: «L’Allemagne, qui n’est liee par aucun interet direct dans les affaires d’Orient… » («Германия, которая не имеет никаких прямых интересов в любых восточных вопросах…»)[30].
Хотя Бисмарк слишком хорошо понимал, какая идет игра, он, тем не менее, чувствовал себя человеком из кошмарного сна, который видит надвигающуюся опасность, но не в состоянии ее избежать. Когда немецкий парламент заставил Бисмарка занять более твердую позицию, он резко ответил, что предпочитает вообще держаться в стороне. Бисмарк обратил внимание на риски, связанные с ролью посредника, сославшись на одно событие в 1851 году, когда царь Николай I выступил посредником между Австрией и Пруссией, по существу, на стороне Австрии:
«Тогда царь Николай сыграл ту самую роль, которую [мой оппонент] желал бы предложить Германии; он [Николай] пришел и сказал: «Я застрелю первого, кто выстрелит первым», и в результате мир был сохранен. Кому на пользу и кому во вред, это уже рассудит история, и я не хочу обсуждать это здесь. Я просто задаюсь вопросом: получил ли царь Николай хоть какую‑то признательность за сыгранную им роль, когда он поддержал одну из сторон? Уж, конечно, не от нас в Пруссии! …А отблагодарила ли царя Николая Австрия? Через три года началась Крымская война, и к этому я ничего добавлять не собираюсь»[31].
Он мог бы еще добавить, что вмешательство царя также не помешало Пруссии окончательно объединить Северную Германию, в чем и заключался смысл того события 1851 года.
Бисмарк использовал складывавшуюся ситуацию с максимальной эффективностью. Его подход, как правило, состоял в поддержке России в вопросах, касавшихся восточной части Балкан (типа аннексии Бессарабии), и в поддержке Австрии в вопросах, имевших отношение к западной их части (типа оккупации Боснии‑Герцеговины). Только по одному вопросу он выступил против России. Когда Дизраэли пригрозил покинуть конгресс, если у Турции будут отняты горные перевалы в направлении Болгарии, Бисмарк обратился непосредственно к царю через голову ведшего переговоры от имени России Шувалова.
Таким образом, Бисмарк избежал отдаления от России, случившегося с Австрией после Крымской войны. Но целым и невредимым он из этой ситуации все‑таки не вышел. Многие ведущие русские политики испытывали ощущение, будто у них обманом отняли победу. Россия могла отказаться от территориальных приобретений во имя легитимности (как это сделал Александр I во время греческого восстания в 1820‑е годы, а Николай I во время революции 1848 года), но Россия никогда не отказывалась от конечной цели или признавала компромисс как таковой. Действия по сдерживанию русского экспансионизма всегда вызывали сердитое негодование.
Так, после Берлинского конгресса Россия возложила вину за неудачи в достижении всех поставленных перед собою целей скорее на «Европейский концерт», чем на собственные чрезмерные амбиции; не на Дизраэли, который организовал коалицию против России и угрожал войной, а на Бисмарка, который руководил конгрессом с тем, чтобы избежать европейской войны. Россия привыкла к британской оппозиции; но принятие на себя таким традиционным союзником, как Германия, роли честного брокера воспринималось панславистами как оскорбление. Русская националистическая пресса именовала конгресс «европейской коалицией против России под предводительством князя Бисмарка»[32], из которого сделали козла отпущения за провал России в деле достижения непомерных целей.
Руководитель русской делегации в Берлине Шувалов, который в силу своего положения знал реальное состояние дел, по окончании конгресса так определил сущность русских джингоистских подходов:
«Кое‑кто предпочитает, чтобы народ жил с безумными иллюзиями по поводу того, что интересам России был нанесен ужасный урон действиями определенных иностранных держав, и в таком ключе развязывается вредная агитация. Все хотят мира; состояние страны настоятельно требует этого, но кое‑кто хочет свалить на внешний мир воздействия недовольства, вызванного фактически ошибками политической деятельности кое‑кого»[33].
Шувалов, однако, не отражал русское общественное мнение. Хотя сам царь никогда не рисковал заходить так же далеко, как его джингоистская пресса или радикальные панслависты, он так же не был вполне доволен результатами конгресса. В течение последующих десятилетий германское вероломство в Берлине станет главной темой множества русских политических документов, включая ряд появившихся перед самым началом Первой мировой войны. «Союз трех императоров», основанный на единстве консервативных монархов, в прежнем виде больше существовать не мог. Отсюда, если в международных отношениях должна существовать связующая сила, то ею должна была бы стать реальная политика, Realpolitik .
|