11 ноября 1918 года британский премьер‑министр Дэвид Ллойд Джордж объявил о заключении перемирия между Германией и союзными державами следующими словами: «Надеюсь, что мы можем сказать так в это судьбоносное утро, что пришел конец всем войнам»[1]. В действительности же лишь два десятилетия отделяли Европу от войны, даже еще более катастрофичной по своим масштабам.
Поскольку все, что касалось Первой мировой войны, пошло не так, как планировалось, неизбежно, что стремление к миру оказалось столь же напрасным, как и те надежды, с которыми страны втянули себя в катастрофу. Каждый из участников рассчитывал на короткую войну и оставлял выработку условия мира на усмотрение своего рода дипломатического конгресса, подобного тем, что завершали европейские конфликты в прошлом столетии. Но когда потери выросли до устрашающих размеров, они позабыли политические споры, явившиеся прелюдией к конфликту, – соперничество за влияние на Балканах, принадлежность Эльзаса и Лотарингии и наращивание военно‑морских сил. Европейские страны стали винить в своих страданиях присущее их противникам зло и убеждать себя в том, что компромисс не сможет принести реального мира; враг должен быть полностью разгромлен или войну следует вести до его полнейшего истощения.
Если бы европейские государственные деятели продолжили практику предвоенного международного порядка, компромиссного мира можно было бы достичь весной 1915 года. Наступления каждой из сторон прошли кровавыми маршрутами, и на всех фронтах по большей части наступило затишье. Но точно так же, как мобилизационные планы опередили дипломатию за неделю до начала войны, так и теперь масштаб жертв помешал достижению разумного компромисса. Вместо этого европейское руководство продолжало поднимать планку своих требований, тем самым не только усугубляя собственную некомпетентность и безответственность, которые привели их к войне, но и разрушая мировой порядок, при котором их страны сосуществовали в течение почти целого столетия.
К зиме 1914/15 года военная стратегия и международная политика утратили последние точки соприкосновения друг с другом. Ни одна из воюющих держав не осмеливалась изучать возможности достижения компромиссного мира. Франция не согласилась бы на урегулирование, не получив назад Эльзас и Лотарингию. Германия не рассматривала бы условия мира, при котором ей пришлось бы отдать завоеванную территорию. Как только европейские государственные деятели погрузились в пучину войны, они до такой степени увлеклись братоубийственной бойней, так обезумели, постепенно уничтожая целое поколение своих молодых мужчин, что победа превращалась в единственную награду, независимо от руин, на которых должен бы быть построен подобный триумф. Наступления, приводящие к гибели множества людей, лишь подчеркивали тупик военного противостояния и влекли за собой потери, немыслимые до прихода современной технологии. Попытки завербовать новых союзников усугубляли политический тупик. Поскольку каждый новый союзник – Италия и Румыния на стороне Антанты, Болгария на стороне Центральных держав – требовал своей доли предполагаемых трофеев, тем самым лишая дипломатию последних остатков гибкости.
Условия мира постепенно принимали нигилистический характер. Аристократический, в какой‑то мере заговорщический стиль дипломатии XIX века оказался неприемлемым в эпоху массовой мобилизации. Антанта специализировалась на выдвижении таких лозунгов морального характера, как «войны, чтобы покончить со всеми войнами» или «сделать этот мир безопасным для демократии», – особенно после того, как в войну вступила Америка. Первая из этих целей была понятна, и даже весьма заманчива для стран, тысячу лет воевавших друг с другом в различных комбинациях. Практической ее интерпретацией было разоружение Германии. Второе заявление – распространение демократии – требовало свержения германских и австрийских внутренних институтов. Оба лозунга Антанты, таким образом, требовали войны до конца.
Великобритания, которая во времена Наполеоновских войн предложила проект европейского равновесия в виде плана Питта, поддержала давление с целью достижения всеобъемлющей победы. В декабре 1914 года немецкий зондаж с предложением уйти из Бельгии в обмен на Бельгийское Конго был отклонен министром иностранных дел Великобритании Греем, который аргументировал отказ тем, что союзникам должна быть обеспечена «безопасность на случай любого будущего нападения со стороны Германии»[2].
Замечание Грея знаменовало изменение британского подхода. Еще незадолго до начала войны Великобритания отождествляла свою безопасность с балансом сил, который она отстаивала, поддерживая более слабую сторону против более сильной. К 1914 году Великобритания чувствовала себя все более и более неуютно в этой роли. Осознавая, что Германия становится сильнее, чем все страны континента, вместе взятые, Великобритания почувствовала, что не может больше играть традиционную роль стороны, пытающейся оставаться над столкновениями в Европе. И поскольку она рассматривала Германию как гегемонистскую угрозу Европе, возвращение к ранее существовавшему статус‑кво ничего не изменило бы в плане снятия этой главной проблемы. Таким образом, Великобритания тоже перестала допускать возможность компромисса и теперь настаивала на «гарантиях», суть которых сводилась к постоянному ослаблению Германии, особенно к резкому сокращению численности германского «океанского боевого флота», то есть к тому, что Германия никогда не приняла бы, если не была бы полностью разбита.
Немецкие условия были гораздо более конкретны по содержанию и носили геополитический характер. И все же с присущим для германских государственных деятелей отсутствием чувства меры они требовали то, что фактически сводилось к безоговорочной капитуляции. На Западе они требовали аннексии угольных месторождений Северной Франции и военного контроля над Бельгией, включая порт Антверпен, что гарантировало неукротимую враждебность со стороны Великобритании. На Востоке Германия выдвигала официальные требования лишь применительно к Польше, где в заявлении от 5 ноября 1916 года обещала создать «независимое государство с наследственной конституционной монархией»[3], что перечеркивало какие бы то ни было перспективы компромиссного мира с Россией. (Германия надеялась на то, что обещание польской независимости поможет ей обеспечить достаточное число польских добровольцев для пяти дивизий; как оказалось, объявилось только 3000 новобранцев.)[4] Нанеся поражение России, Германия навязала ей Брест‑Литовский договор от 3 марта 1918 года, по которому она аннексировала треть европейской части России и устанавливала протекторат над Украиной. Окончательно определившись, что именно она понимает под мировой политикой, Weltpolitik , Германия, как минимум, стала стремиться к господству над Европой.
Первая мировая война началась, как типичная кабинетная война, с нотами, передаваемыми из посольства в посольство, и телеграммами, распространяемыми среди суверенных монархов на всех решающих этапах пути к реальным боевым действиям. Но как только война была объявлена, а улицы европейских столиц заполнили ликующие толпы, конфликт перестал быть межправительственным и превратился в борьбу масс. И через два года войны каждая сторона стала выдвигать условия, несовместимые с каким‑либо понятием о балансе сил.
Вне пределов человеческого понимания оказался тот факт, что обе стороны одерживали победы и терпели поражения одновременно: что Германия нанесет поражение России и серьезно ослабит как Францию, так и Англию, но что, в конце концов, западные союзники с неоценимой помощью Америки выйдут победителями. Последствием Наполеоновских войн было столетие мира, покоившегося на равновесии и поддерживавшегося общностью ценностей. Последствием Первой мировой войны стали социальные перевороты, идеологические конфликты и еще одна мировая война.
Энтузиазм, который был характерен для начала войны, улетучился, как только народы Европы поняли, что способность их правительств организовать кровавую бойню не соответствует их сопоставимой способности достичь либо победы, либо мира. А возникший в результате этого вихрь смел все восточные дворы, единение которых во времена Священного союза обеспечивало мир в Европе. Австро‑Венгерская империя исчезла навсегда. Российская империя подпала под власть большевиков и на два десятилетия скатилась по значению до уровня периферии Европы. Германия была истощена последовавшими одно за другим поражением, революцией, инфляцией, экономической депрессией и диктатурой. Франция и Великобритания от ослабления своих противников ничего не выгадали. Они пожертвовали лучшими из лучших из числа своих молодых мужчин ради мира, который сделал противника в геополитическом плане сильнее, чем он был до войны.
И прежде чем стал до конца очевиден масштаб опустошительного бедствия, к которому были причастны все его участники, на арене появился новый игрок, положивший раз и навсегда конец тому, что до сего времени называлось «Европейским концертом». Среди руин и крушения иллюзий в результате продолжавшейся три года кровавой бойни на международную арену вышла Америка с ее уверенностью, с ее мощью и идеализмом, немыслимыми для ее ослабленных европейских союзников.
Вступление Америки в войну сделало всеобщую победу технически возможной, но делалось это ради целей, мало соответствовавших тому мировому порядку, который Европа знала в течение трех столетий и ради которого она, предположительно, вступила в войну. Америка пренебрегла концепцией баланса сил и посчитала практическое применение принципов немецкой «реальной политики» аморальным. Критериями Америки в отношении международного порядка являлись демократия, коллективная безопасность и самоопределение – ни один из этих принципов прежде не лежал в основе европейского урегулирования.
Для американцев диссонанс между их собственной философией и европейским мышлением подчеркивал преимущества их убеждений. Провозглашая радикальный отход от заповедей Старого Света и накопленного Европой опыта, Вильсон выдвинул идею мирового порядка, проистекающую от американской веры в принципе в миролюбивого от природы человека и в изначальную мировую гармонию. Отсюда следовало, что демократические нации по определению миролюбивы; народ, которому было предоставлено самоопределение, не будет более иметь причины прибегать к войне или угнетать других. И как только все народы мира вкусят благ мира и демократии, они, непременно, встанут все как один на защиту своих завоеваний.
Европейские государственные деятели не мыслили подобными категориями, чтобы воспринять такую точку зрения. Ни внутренние институты в их странах, ни международный порядок не базировались на политических теориях, допускающих природную доброту человека. Они, скорее, предназначались для направления проявляемого человеком эгоизма на служение высшему благу. Европейская дипломатия основывалась не на миролюбивой природе государств, а на их склонности к войне, которую следовало либо сдерживать, либо балансировать. Союзы заключались ради достижения конкретных, поддающихся определению целей, а не ради абстрактной защиты мира.
Вильсоновские доктрины самоопределения и коллективной безопасности поставили европейских дипломатов в совершенно незнакомые условия. Любое европейское урегулирование исходило из той предпосылки, что можно изменять границы ради достижения баланса сил, требования которого имеют преимущественное право над предпочтениями затронутого конфликтом населения. Так именно Питт представлял себе «огромные массы», способные сдерживать Францию по окончании Наполеоновских войн.
На протяжении всего XIX века, например, Великобритания и Австрия сопротивлялись распаду Оттоманской империи, поскольку были убеждены, что возникновение в результате этого более мелких государств подорвет мировой порядок. В их понимании, неопытность более мелких наций раздует местные этнические распри, а их относительная слабость побудит великие державы вторгнуться на эти территории. По мнению Великобритании и Австрии, мелким государствам следовало подчинить собственные национальные амбиции всеохватывающим интересам мира. Во имя сохранения равновесия Франции было отказано в присоединении франкоговорящего валлонского региона Бельгии, а Германии не дали объединиться с Австрией (хотя у Бисмарка были собственные причины, исключавшие объединение с Австрией).
Вильсон в корне отвергал подобный подход, и с тех пор Соединенные Штаты всегда этому следовали. С точки зрения Америки, не самоопределение влекло за собой войны, а его отсутствие; не отсутствие баланса сил порождает нестабильность, а стремление к его достижению. Вильсон предлагал сделать фундаментом мира принцип коллективной безопасности. С его точки зрения и с точки зрения всех его последователей, безопасность в мире требует не защиты национального интереса, а признания мира как юридического понятия. Определение того, был ли действительно нарушен мир, должно быть вменено в обязанность создаваемому в этих целях международному учреждению, которое Вильсон определил как Лигу Наций.
Как это ни странно, но идея создания такой организации впервые всплыла на поверхность в Лондоне, до той поры являвшемся бастионом дипломатии баланса сил. И поводом для этого послужила не попытка создания нового мирового порядка, а поиск Англией причин вовлечения Америки в войну старого международного порядка. В сентябре 1915 года, решительно порывая с прежней английской практикой, министр иностранных дел Грей направляет советнику президента Вильсона полковнику Хаусу предложение, которое, как ему представлялось, американский президент‑идеалист не сможет отвергнуть.
Грей спрашивал, до какой степени президент может быть заинтересован в Лиге Наций, приверженной обеспечению дела разоружения и мирного урегулирования споров?
«Не предложит ли Президент, чтобы была Лига Наций, связывающая нации друг с другом против любой державы, которая нарушает договор… или отказывается в случае спора принять какой‑то иной способ урегулирования, кроме войны?»[5]
Совсем это было не похоже на Великобританию, которая в течение 200 лет избегала присоединения к союзам и вдруг полюбила бессрочные обязательства глобального масштаба. И тем не менее решимость Великобритании взять верх перед лицом непосредственной угрозы со стороны Германии была так велика, что ее министр иностранных дел заставил себя выдвинуть доктрину коллективной безопасности, не имеющую никаких предварительно предусмотренных ограничений. Каждый член предложенной им всемирной организации должен был бы взять на себя обязательство противостоять агрессии где бы то ни было и откуда бы то ни было она ни исходила, и наказывать нации, отвергающие мирное урегулирование споров.
Грей знал, с кем он имеет дело. Со времен своей юности Вильсон верил в то, что американские федеральные институты должны послужить моделью будущего «парламента человечества»; еще в первые годы своего президентства он уже прорабатывал возможности заключения Панамериканского пакта для Западного полушария. Грей не мог не удивиться, хотя, конечно, был весьма обрадован, получив быстрый ответ, содержащий согласие с тем, что, если судить в ретроспективном плане, было его довольно прозрачным намеком.
Этот обмен посланиями был, возможно, самой первой демонстрацией «особых отношений» между Америкой и Великобританией, что позволило Великобритании сохранять уникальную возможность влиять на Вашингтон даже после упадка своей мощи после Второй мировой войны. Общность языка и культурного наследия в сочетании с величайшей тактичностью позволяли британским государственным деятелям вносить свои идеи в американский процесс принятия решений таким образом, что эти идеи незаметно становились частью собственно вашингтонских. Таким образом, когда в мае 1916 года Вильсон впервые выступил с планом создания всемирной организации, он был, без сомнения, убежден в том, что эта идея полностью принадлежит ему. И в какой‑то мере это было так, поскольку Грей предложил ее в полной уверенности, что Вильсону свойственны именно такие убеждения.
Независимо от того, кто стал «отцом» Лиги Наций, она была квинтэссенцией американской концепции. То, чего намечал Вильсон, представляло собой «универсальную ассоциацию наций с целью поддержания ничем не нарушаемой безопасности морских путей для всеобщего и ничем не ограниченного их использования всеми нациями мира и предотвращения каких бы то ни было войн, начатых либо в нарушение договорных обязательств, либо без предупреждения, и с полным подчинением всех рассматриваемых вопросов мировому общественному мнению – действенной гарантией территориальной целостности и политической независимости»[6].
Первоначально, однако, Вильсон воздерживался от предложения об американском участии в этой «универсальной ассоциации». В конечном счете в январе 1917 года он решился и стал отстаивать американское членство, используя для этого, как ни удивительно, доктрину Монро как своеобразную модель:
«Я предлагаю фактически, чтобы все нации единогласно приняли доктрину президента Монро в качестве мировой доктрины: что ни одна нация не должна стремиться к распространению собственной формы правления ни на одну другую нацию или народ… и что все нации должны с этого момента избегать вступления в союзы, которые вовлекали бы их в состязания по мощи…»[7]
Мексика, должно быть, с изумлением узнала, что президент страны, отторгнувшей треть ее территории в XIX веке и направлявшей свои войска в Мексику в предыдущем году, теперь представляет доктрину Монро как гарантию территориальной целостности братских наций и классический пример международного сотрудничества.
Вильсон при всем своем идеализме, однако, вовсе не считал, что его точка зрения победит в Европе сама собой, только вследствие присущих ей достоинств. Он показал себя вполне готовым подкрепить аргументы нажимом. Вскоре после вступления Америки в войну в апреле 1917 года он писал полковнику Хаусу: «Когда война окончится, мы сможем принудить их мыслить по‑нашему, так как к этому времени они, помимо всего прочего, будут в финансовом отношении у нас в руках»[8]. Какое‑то время некоторые из союзных держав не торопились высказываться по поводу идеи Вильсона. Хотя они не совсем были готовы одобрить взгляды, настолько расходившиеся с их традициями, но и им также нужна была Америка, причем довольно сильно, чтобы высказывать открыто свои сомнения.
В конце октября 1917 года Вильсон направил Хауса для того, чтобы поинтересоваться у европейцев относительно их мнения по поводу целей войны и сравнить их с провозглашенной им нацеленностью на мир без аннексий и контрибуций, на мир, охраняемый международным авторитетным органом. В течение нескольких месяцев Вильсон воздерживался от высказывания собственных взглядов, поскольку, как он объяснял Хаусу, Франция и Италия могли бы выступить с возражениями, если Америка выскажет сомнения в справедливости их территориальных притязаний[9].
В итоге 8 января 1918 года Вильсон приступил к самостоятельным действиям. Исключительно красноречиво и с огромным подъемом он выступил с посланием на совместном заседании палат конгресса с изложением американских целей войны, представив их в виде «Четырнадцати пунктов», разделенных на две части. Восемь пунктов он назвал «обязательными» в том смысле, что они непременно «должны» быть выполнены. Сюда вошли открытая дипломатия, свобода мореплавания, всеобщее разоружение, устранение торговых барьеров, беспристрастное разрешение колониальных споров, воссоздание Бельгии, вывод войск с русской территории и в качестве венца творения учреждение Лиги Наций.
Остальные шесть пунктов, более конкретных, Вильсон представил, сопроводив заявлением, что их скорее «следует» достичь, чем они «должны» быть достигнуты. Речь идет в основном о том, что они, по его мнению, не являются абсолютно обязательными. Удивительно, но возврат Эльзаса и Лотарингии Франции попал в необязательную категорию, несмотря даже на то, что решимость возвратить этот регион питала французскую политику в течение полувека и повлекла за собой беспрецедентные жертвы в ходе войны. Среди прочих «желательных» целей были получение автономии для национальных меньшинств Австро‑Венгерской и Оттоманской империй, пересмотр границ Италии, вывод иностранных войск с Балкан, интернационализация Дарданелл и создание независимой Польши с выходом к морю. Неужели Вильсон имел в виду, что по этим шести пунктам мог бы быть достигнут компромисс? Выход Польши к морю, а также пересмотр границ Италии было бы, разумеется, трудно увязать с принципом самоопределения, и по этой причине они с самого начала выпадали из моральной симметрии замысла Вильсона.
Вильсон заключил свое обращение призывом к Германии во имя примирения, в духе которого Америка подходила бы к строительству нового международного порядка, – подхода, исключающего исторически сложившиеся военные цели:
«Мы не собираемся отказывать ей в достижениях, ученых заслугах или мирной предприимчивости, сделавших ее деловую репутацию яркой и завидной. Мы не хотим наносить вред или ограничивать каким‑либо образом ее законное влияние и мощь. Мы не собираемся противостоять ей ни силой оружия, ни враждебными торговыми ограничениями, если она готова сотрудничать с нами и другими миролюбивыми странами мира на основе договоренностей справедливости, законности и честности. Мы лишь хотим, чтобы она заняла равное место среди народов мира…»[10]
Еще никогда ранее столь революционные цели не выдвигались со столь небольшим количеством директивных указаний по вопросам их достижения. Мир, который представлял себе Вильсон, должен был бы базироваться не на силе, а на принципах; не на интересе, а на праве – как для победителя, так и для побежденного. Другими словами, происходил полнейший пересмотр исторического опыта и образа действий, свойственного великим державам. Символичным во всем этом был способ, каким Вильсон описывал свою роль и роль Америки в этой войне. Америка присоединилась, по словам Вильсона, с отвращением относившегося к слову «союзник», к «одной из сторон», как он предпочитал это называть, одной из самых свирепых войн за всю историю, и Вильсон действовал, словно он был главным посредником. Поскольку Вильсон, похоже, стремился сказать, что война ведется не ради воплощения в жизнь каких‑то особых условий, но ради того, чтобы породить у Германии определенное отношение к сложившейся ситуации. Так что война велась ради трансформации, а не во имя геополитики.
В обращении, зачитанном в лондонской ратуше, Гилдхолле, 28 декабря 1918 года, уже после заключения перемирия, Вильсон недвусмысленно заклеймил принцип баланса сил, как лишенный стабильности и базирующийся на «ревнивой бдительности и антагонизме интересов»:
«Они [солдаты союзных стран] воевали, чтобы покончить со старым порядком и установить новый, причем центром и характеристикой этого старого порядка была одна нестабильная вещь, которую мы обычно называли «балансом сил», – такая вещь, в которой сам баланс определялся мечом, бросаемым то на одну, то на другую чашу весов. Баланс этот определялся нестабильным равновесием соперничающих интересов. …Люди, участвовавшие в этой войне, были людьми, принадлежавшими к свободным нациям, которые были исполнены решимости покончить с таким положением дел раз и навсегда»[11].
Вильсон был, несомненно, прав, когда утверждал, что европейские страны смешали все эти понятия. Однако причиной этому был не столько сам баланс сил, сколько отказ Европы от него, что и вызвало катастрофу Первой мировой войны. Руководители предвоенной Европы пренебрегли историческим балансом сил и отказались от внесения периодических корректировок, которые позволяли избегать окончательных разборок. Они заменили биполярный мир, гораздо менее гибкий, чем даже мир времен холодной войны будущего, в том смысле, что ему не хватало сдерживающих запретов ядерного века, чреватого катаклизмами. Лицемерно расхваливая баланс сил, государственные деятели Европы старались угодить ярым националистическим элементам из числа своей общественности. Ни их политические, ни их военные механизмы не допускали никакой гибкости; не было никакого защитного клапана, предохраняющего статус‑кво от большого пожара. Это приводило к кризисам, не поддающимся урегулированию, и к бесконечной публичной браваде, которая, в конце концов, отрезала путь к отступлению.
Вильсон точно определил ряд основных проблем XX века – в особенности, как поставить силу на службу миру. Но предлагаемые им решения слишком часто усложняли указанные им проблемы. Поскольку он увязывал соперничество между государствами преимущественно с отсутствием самоопределения и с экономическими мотивами. И тем не менее история демонстрирует множество иных, гораздо более часто встречающихся причин соперничества, главное место среди которых занимают и мания национального величия, и возвеличивание правителя или правящей группы. Испытывая отвращение к подобным явлениям, Вильсон был убежден, что распространение демократии и принципа самоопределения избавят их от основных проблем.
Предлагаемое Вильсоном средство в виде коллективной безопасности заключало в себе объединение стран мира против агрессии, несправедливости и, предположительно, избыточного эгоизма. В выступлении перед сенатом в начале 1917 года Вильсон утверждал, что установление равноправия среди государств обеспечит предпосылку для поддержания мира на основе коллективной безопасности, независимо от мощи каждой наций.
«Право должно основываться на общей мощи, а не на индивидуальной силе каждой страны, от совместных действий которых будет зависеть мир. Разумеется, не может быть равенства территорий или ресурсов; не может быть и другого рода равенства, не приобретенного путем обычного мирного и законного развития самих народов. Но никто не просит ни о чем большем и не ожидает ничего большего, чем равенства прав. Человечество жаждет сейчас возможности жить свободно, а не заниматься уравновешиванием мощи друг друга»[12].
Вильсон предлагал такой мировой порядок, при котором оказание сопротивления агрессии основывалось бы скорее на моральных, чем на геополитических суждениях. Страны должны задавать себе вопрос, является ли данное действие скорее несправедливым, чем угрожающим. И хотя союзники Америки не слишком‑то верили в эти новые откровения, они ощущали себя особенно слабыми, чтобы возражать. Союзники Америки знали или полагали, что знали, как именно рассчитывать равновесие, основывающееся на силе; но не были уверены в том, что они или кто‑либо другой знает, как рассчитывать равновесие на основе моральных правил.
До вступления Америки в войну европейские демократии никогда не осмеливались открыто выражать сомнения относительно идей Вильсона и, напротив, делали все возможное, чтобы привлечь Вильсона на свою сторону, потакая ему. К тому моменту, когда Америка все‑таки выступила на стороне Антанты, их охватило отчаяние. Объединенных сил Великобритании, Франции и России оказалось недостаточно для победы над Германией, а в результате русской революции они опасались, что вступление Америки в войну всего‑навсего уравновесит выход из нее потерпевшей крах России. Брестский мир с Россией показал, что готовила Германия для проигравших. Страх перед германской победой удерживал Великобританию и Францию от споров на тему целей войны со своим идеалистически настроенным американским партнером.
После заключения перемирия союзники стали легче высказывать свои сомнения. Не впервые европейский альянс подвергался деформации или разбивался вследствие победы (например, на определенном этапе Венского конгресса победители угрожали друг другу войной). И все же победители в Первой мировой войне были настолько истощены понесенными ими потерями и опять же слишком зависели от американского гиганта, что не могли пойти на риск сердитого диалога с ним или его выхода из процесса мирного урегулирования.
Это было особенно верно применительно к Франции, которая вдруг оказалась в поистине трагическом положении. В течение двух столетий она боролась за достижение господства в Европе, а теперь, по окончании войны, у нее больше не было уверенности в ее способности защитить даже собственные границы от побежденного врага. Французские руководители инстинктивно чувствовали, что у опустошенной страны не хватит сил, чтобы сдерживать Германию. Война истощила Францию, и мир казался ей предчувствием дальнейшей катастрофы. Франция, воевавшая за свое существование, теперь боролась за право быть самой собой. Она не осмеливалась оставаться в одиночестве, и, тем не менее, ее самый могучий союзник предлагал положить в основу мира принципы, которые превращали безопасность в юридическую процедуру.
Победа заставила Францию со всей ясностью осознать, что реванш достался ей слишком высокой ценой и что она уже почти столетие живет за счет своего основного капитала. Только одна Франция знала, до какой степени слабой она стала, по сравнению с Германией, хотя никто другой, а особенно Америка, не был готов ей поверить. Таким образом, накануне победы начался франко‑американский диалог, ускоривший процесс деморализации Франции. Как Израиль в наше время, Франция маскировала свою уязвимость колючей раздражительностью, а нарастающую панику скрывала за непримиримостью. И, подобно Израилю в наше время, испытывала постоянный страх изоляции.
Хотя союзники Франции настаивали на том, что ее страхи преувеличены, французские государственные деятели лучше знали реальное положение дел. В 1880 году на долю Франции приходилось 15,7 % населения Европы. К 1900 году эта цифра снизилась до 9,7 %. В 1920 году население Франции составлял 41 миллион человек, а Германии – 65 миллионов, что вынуждало французского государственного деятеля Бриана отвечать упрекавшим его в политике умиротворения по отношению к Германии критикам, что он проводит внешнюю политику, соответствующую коэффициенту рождаемости Франции.
Падение экономической мощи Франции в относительных показателях было еще более значительным. В 1850 году Франция была крупнейшей промышленно развитой страной на континенте. К 1880 году производство Германией стали, угля и железа превзошло французское. В 1913 году Франция добывала 41 миллион тонн угля, по сравнению с 279 миллионами тонн, добываемыми Германией; к концу 1930‑х годов различие возросло до 47 миллионов тонн, добытых Францией, в сравнении с 351 миллионом тонн у Германии[13].
Остаточная мощь побежденного врага наглядно обозначила существенное отличие поственского и постверсальского международного устройства. И причиной этого было отсутствие единства среди победителей после Версаля. Наполеона победила коалиция держав, и коалиция держав также потребовалась для того, чтобы превозмочь императорскую Германию. Даже после поражения оба побежденных – Франция в 1815 году и Германия в 1918 году – оставались достаточно сильными, чтобы превзойти любого из членов коалиции по отдельности и, возможно, над любой комбинацией из двух. Разница заключалась в том, что в 1815 году миротворцы оставались едины и заключили Четырехсторонний альянс – преобладающую по силам коалицию четырех держав, способную сокрушить любые мечты о реванше. В постверсальский период победители не оставались союзниками, так как Америка и Советский Союз полностью вышли из процесса, а Великобритания вела себя в высшей степени двусмысленно по отношению к Франции.
И лишь в постверсальский период Франция пришла к ясному осознанию того, что поражение, нанесенное ей Германией в 1871 году, не было отклонением от нормы. Единственным способом сохранить равновесие сил с Германией для Франции мог быть раздел Германии на составляющие ее государства, возможно, путем воссоздания Германской конфедерации XIX века. И действительно, Франция наскоками преследовала эту цель, поощряя сепаратизм в земле Рейнланд и оккупировав саарские угольные разработки.
Однако на пути разделения Германии стояли два препятствия. Бисмарк, например, построил одно слишком хорошо. Германия, которую он создал, пронесла чувство единства через поражение в двух мировых войнах, несмотря на французскую оккупацию Рурской области в 1923 году и несмотря на навязанное Советским Союзом государство‑сателлит в Восточной Германии в течение жизни целого поколения после Второй мировой войны. Когда в 1989 году рухнула Берлинская стена, президент Франции Миттеран какое‑то время носился с идеей сотрудничества с Горбачевым в деле противодействия объединению Германии. Но Горбачев, слишком занятый внутренними проблемами, отнюдь не рвался затеять подобную авантюру, а Франция была недостаточно сильна, чтобы справиться с этим в одиночку. Аналогичная слабость Франции помешала разделению Германии в 1918 году. Даже если бы Франция оказалась способной на такое дело, ее союзники, особенно Америка, не потерпели бы такого грубого нарушения принципа самоопределения. Но и Вильсон не был готов настаивать на мире, носящем характер примирения. В конце концов, он согласился с рядом условий карательного характера, противоречивших принципу равноправного отношения, обещанному в «Четырнадцати пунктах».
Попытка примирить американский идеализм с французскими кошмарами оказалась за пределами человеческой изобретательности. Вильсон согласился на корректировку «Четырнадцати пунктов» в обмен на учреждение Лиги Наций, от которой он ожидал удовлетворения любых законных жалоб, возникших в результате мирного договора. Франция согласилась на гораздо меньшие по объему карательные меры, чем те, что она считала соизмеримыми с принесенными ею жертвами, в надежде, что это повлечет за собой американские обязательства долгосрочного характера по обеспечению безопасности Франции. В итоге ни одна из стран не достигла своих целей: Германия не была умиротворена, Франция не добилась обеспечения собственной безопасности, а Соединенные Штаты отошли от урегулирования.
Вильсон был звездой мирной конференции, заседавшей в Париже в период с января по июнь 1919 года. Во времена, когда поездка в Европу на пароходе занимала неделю, многие из советников Вильсона предупреждали его, что американский президент не может позволить себе уезжать из Вашингтона на несколько месяцев подряд. Фактически в отсутствие Вильсона его авторитет в конгрессе упал, и это дорого ему стоило, когда мирный договор поступил на ратификацию. Кроме отсутствия Вильсона в Вашингтоне, для глав государств почти всегда большая ошибка вдаваться в детали переговорного процесса. Им тогда приходится осваивать специфику, которую обычно берут на себя министерства иностранных дел, и отвлекаться на детальное обсуждение вопросов, более подходящих для их подчиненных, и у них нет времени заниматься теми проблемами, которые могут решать только главы государств. И поскольку ни один человек без хорошо развитого эго не достигает руководящих постов, компромисс становится труднодостижим, а тупики опасны. С учетом того, что прочность внутреннего положения ведущего переговоры часто зависит от какой‑то хотя бы видимости успеха, такие переговоры чаще всего сосредоточиваются на затушевывании разногласий, чем на сути проблемы.
Именно так сложилась судьба Вильсона в Париже. Каждый очередной месяц пребывания там погружал его еще глубже в споры вокруг деталей, прежде не имевших к нему никакого отношения. Чем дольше он оставался, тем дольше спешка из‑за стремления довести дело до конца брала верх над желанием создать совершенно новый международный порядок. Итог оказался неизбежен, так как был обусловлен самой процедурой обсуждения мирного договора. Поскольку непропорционально большое количество времени было затрачено на улаживание территориальных вопросов, Лига Наций появилась на свет, как своего рода deus ex machina [14], или «счастливая развязка», с тем, чтобы позднее выправить постоянно расширяющийся разрыв между моральными требованиями Вильсона и конкретными условиями урегулирования.
Деятельный валлиец Дэвид Ллойд Джордж, представлявший Великобританию, проводя перед самым началом мирной конференции избирательную кампанию, торжественно обещал, что Германию заставят заплатить сполна за все затраты, понесенные в войну, и что «ради этого мы вывернем ей карманы». Но, столкнувшись с переменчивой Германией и капризной Францией, Ллойд Джордж сосредоточился на маневрировании между Клемансо и Вильсоном. В конце концов, он согласился на их карательные условия, рассчитывая на Лигу, как на механизм, при помощи которого будут выровнены допущенные несправедливые решения.
Точку зрения Франции отстаивал закаленный в боях, уже пожилой Жорж Клемансо. Прозванный «Тигром», он был ветераном внутриполитических схваток, начиная со свержения Наполеона III и вплоть до оправдания капитана Дрейфуса. И тем не менее на Парижской конференции он поставил перед собой задачу, которая выходила за рамки даже его потрясающих возможностей. Служа на благо мира, который каким‑то образом перекроил бы работу Бисмарка и возвратил бы Франции первенство на континенте времен Ришелье, он перешел за грань терпимости международной системы и, по правде говоря, возможностей собственного общества. Часы просто нельзя было отвести на 150 лет назад. Ни одна другая страна не разделяла и просто не понимала цели Франции. Уделом Клемансо должно было стать разочарование, а будущим Франции – нарастающая деморализация.
Последнюю из стран «Большой четверки» представлял Витторио Орландо, премьер‑министр Италии. Хотя он выглядел импозантно, его часто затмевал энергичный министр иностранных дел Сидней Соннино. Как выяснилось, делегация Италии прибыла в Париж, скорее, чтобы забрать причитающуюся добычу, а не ради разработки нового мирового порядка. Державы Антанты побудили Италию вступить в войну, пообещав ей Южный Тироль и Далматинское побережье согласно Лондонскому договору 1915 года. А поскольку Южный Тироль был населен по преимуществу немцами и австрийцами, а Далматинское побережье славянами, то требования Италии находились в прямом противоречии с принципом самоопределения. И все же Орландо и Соннино блокировали ход конференции до тех пор, пока в состоянии полного изнеможения Южный Тироль (но не Далмация) не оказался передан Италии. Этот «компромисс» показал, что известные «Четырнадцать пунктов» не высечены на камне, и открыл ворота множеству прочих изменений, которые в совокупности противоречили ранее принятому принципу самоопределения, не совершенствуя, однако, прежнее равновесие сил и не создавая новое.
В отличие от Венского конгресса на Парижской мирной конференции побежденные страны не были представлены. В результате этого в продолжение многих месяцев переговоров Германия оставалась в состоянии неопределенности, что порождало иллюзии. Они буквально по памяти повторяли «Четырнадцать пунктов» Вильсона и, хотя их программа мира была бы жестокой, обманывались верой в то, что окончательное урегулирование со стороны союзных держав будет относительно мягким. Поэтому, когда в июне 1919 года миротворцы обнародовали результаты собственных трудов, немцы были потрясены и в течение двух последующих десятилетий систематически подрывали их.
Ленинская Россия, которая также не была приглашена, раскритиковала все это мероприятие как капиталистическую оргию, затеянную странами, чьей конечной целью было вмешательство в гражданскую войну в России. Таким образом, случилось так, что мир, завершивший войну, имевшую своей целью покончить со всеми войнами, не включал в себя две сильнейшие страны Европы – Германию и Россию, – на которые в совокупности приходилось более половины европейского населения и значительно больший по мощи военный потенциал. Уже один этот факт ставил крест на версальском урегулировании.
Даже сама процедура конференции не давала всеобъемлющего подхода. Большая четверка – Вильсон, Клемансо, Ллойд Джордж и Орландо – представляла собой доминирующие личности, но они были не в состоянии контролировать ход конференции точно так же, как 100 лет назад министры великих держав осуществляли руководство Венским конгрессом. Те, кто вел переговоры в Вене, сосредоточивали все свои усилия в первую очередь на установлении нового баланса сил, для которого план Питта служил в качестве национальной программы. А государственные деятели, собравшиеся в Париже, постоянно отвлекались на решение бесконечных второстепенных дел.
Было приглашено 27 государств. Конференция, задуманная как форум всех народов мира в конце концов превратилась в открытый дискуссионный клуб. Верховный совет Антанты, состоявший из глав правительств Великобритании, Франции, Италии и Соединенных Штатов, был наиболее высоким по рангу среди многочисленных комиссий и секций, на которые разбилась конференция. В дополнение к этому существовал Совет пяти, состоявший из Верховного совета плюс глава правительства Японии; и Совет десяти, куда входил Совет пяти плюс их министры иностранных дел. Делегаты меньших стран могли свободно обращаться в элитные группы по поводу своих различных озабоченностей. И это подчеркивало демократическую природу конференции, но на это уходило много времени.
Поскольку до начала конференции повестка дня не согласовывалась, делегаты прибывали, не зная, в каком порядке будут рассматриваться те или иные вопросы. Таким образом, Парижская конференция закончилась, имея в итоге 58 различных комиссий. Большинство из них занималось территориальными проблемами. Учреждался отдельный комитет по каждой стране. В дополнение к этому были комитеты, занимавшиеся виновниками войны и военными преступниками, репарациями, портами, водными путями и железными дорогами, трудовыми вопросами и, наконец, Лигой Наций. В общей сложности члены комитетов и комиссий провели 1646 заседаний.
Бесконечные дискуссии по второстепенным вопросам не позволяли со всей ясностью осознать основополагающий факт того, что для завоевания прочного мира урегулирование должно базироваться на какой‑то доминирующей концепции – особенный перспективный подход относительно будущего Германии. Теоретически такую роль должны были бы сыграть американские принципы коллективной безопасности и самоопределения. На практике же реальной проблемой конференции, оказавшейся к тому же неразрешимой, стали расхождения между американской и европейской концепциями международного порядка, особенно французской. Вильсон отвергал мысль о существовании структурных причин международных конфликтов. Полагая, что гармония является естественным явлением, Вильсон стремился к учреждению институтов, которые устранили бы иллюзию конфликта интересов и позволили бы утвердиться глубинному чувству мировой общности.
Франция, театр множества европейских войн и сама участник еще большего их количества, не давала убедить себя в том, что столкновение национальных интересов нереально, или в том, что существует некая вселенская, основополагающая гармония, до сего времени скрытая от человечества. Две немецкие оккупации на протяжении 50 лет вызвали у Франции ужас перед очередным раундом завоеваний. Она стремилась заполучить материальные гарантии своей безопасности, а задачу морального усовершенствования человечества оставить другим. Но ощутимые гарантии предполагали либо ослабление Германии, либо твердое заверение в том, что в случае новой войны другие страны, особенно Соединенные Штаты и Великобритания, выступят на стороне Франции.
Поскольку Америка выступала против расчленения Германии, а перспектива коллективной безопасности представлялась Франции чересчур призрачной, единственным решением проблемы Франции представлялось американское и британское обязательства защищать ее. А именно это обе англосаксонские страны всеми силами стремились не давать. Без перспектив такого рода гарантий Франции оставалось выпрашивать для себя иные средства для достижения собственных целей. Америку защищало ее географическое положение, а капитуляция германского флота и его передача победителям развеивала опасения Англии относительно угрозы ее господству на морях. И одну лишь Францию из числа победителей просили основывать собственную безопасность на мировом общественном мнении. Ведший от имени Франции переговоры Андре Тардье утверждал, что:
«Для Франции, как и для Великобритании и Соединенных Штатов, необходимо создание зоны безопасности. …Эту зону морские державы создают при помощи своих флотов и благодаря ликвидации немецкого флота. Такую зону Франция, не защищенная океаном и не способная устранить миллионы немцев, обученных ведению войны, обязана создать на Рейне посредством союзнической оккупации этой реки»[15].
И, тем не менее, требование Франции отделить Рейнскую область от Германии шло вразрез с американским убеждением в том, что «такой мир будет противоречить всему, что мы отстаивали»[16]. Американская делегация утверждала, что отделение Рейнланда от Германии и постоянное размещение там войск союзников вызовет вечное недовольство Германии. Член британской делегации Филип Керр сказал Тардье, что Великобритания считает независимое рейнское государство «источником осложнений и слабости. …Если произойдут локальные конфликты, куда они заведут? Если из‑за этих конфликтов случится война, ни Англия, ни ее доминионы не проникнутся глубочайшим чувством солидарности с Францией, вдохновлявшим их во время последней войны»[17].
Французские руководители были гораздо менее озабочены последующим недовольством Германии относительно ее конечной мощи. Тардье стоял на своем:
«Вы говорите, что Англии не нравится, что английские войска используются далеко от дома. Речь идет именно об этом. У Англии всегда были войска в Индии и Египте. Почему? Потому, что она знает, что ее граница проходит не в районе Дувра. …Просить нас отказаться от оккупации – это все равно, что просить Англию и Соединенные Штаты затопить весь свой боевой флот »[18].
Если Франции будет отказано в буферном государстве, ей потребуются какие‑то другие гарантии, предпочтительно в виде союза с Великобританией и Соединенными Штатами. Если понадобилось бы, Франция была готова принять такую интерпретацию концепции коллективной безопасности, какая позволила бы достигнуть тех же результатов, что и традиционный альянс.
Вильсон так сильно стремился к учреждению Лиги Наций, что время от времени выдвигал теории в поддержку надежд Франции. В ряде случаев Вильсон характеризовал Лигу как международный трибунал, где будут разрешаться споры, меняться границы и где международные отношения приобретут так необходимую гибкость. Один из советников Вильсона, доктор Исайя Боуман, так обобщил вильсоновские идеи в письменной справке, составленной на борту корабля, доставлявшего их в декабре 1918 года на мирную конференцию. Лига должна была обеспечить: «…территориальную целостность плюс последующие изменения условий и изменения границ, если может быть доказано, что свершилась несправедливость или что изменились обстоятельства. И такого рода перемены будет легче осуществить тогда, когда улягутся страсти, и все дела можно будет рассматривать скорее в свете справедливости, чем в свете следующей сразу же за окончанием продолжительной войны мирной конференции. …Противоположностью подобному курсу было бы отстаивание идеи великих держав и баланса сил, а такая идея всегда влекла за собой лишь агрессию, эгоизм и войну[19].
После пленарного заседания 14 февраля 1919 года, на котором Вильсон раскрыл содержание Устава Лиги Наций, он почти в тех же выражениях говорил со своей женой: «Это наш первый настоящий шаг вперед, поскольку я теперь понимаю, еще больше, чем когда бы то ни было, что, как только Лига будет учреждена, она сможет выступать в роли арбитра и исправлять ошибки, неизбежные в мирном договоре, который мы в настоящее время пытаемся составить»[20].
По задумкам Вильсона, Лига Наций должна была обладать двойным мандатом на принуждение к миру и на исправление возникших при этом несправедливостей. Тем не менее Вильсона при этом одолевало двойственное ощущение. Невозможно было найти хотя бы один исторический пример того, как европейские границы менялись бы по призыву к чувству справедливости или в соответствии с чисто юридической процедурой; они изменялись – или защищались – во имя конкретного национального интереса. И все же Вильсон отлично понимал, что американский народ даже самым отдаленным образом не был готов нести военные обязательства по защите положений Версальского договора. В сущности, идеи Вильсона преобразовывались в институты, эквивалентные мировому правительству, к чему американский народ был готов в еще меньшей степени, чем к исполнению функции глобальной полицейской силы.
Вильсон стремился обойти эту проблему, делая упор скорее на мировое общественное мнение, чем на мировое правительство или военную силу в качестве крайней меры против агрессии. В феврале 1919 года он так описывал это участникам мирной конференции:
«…посредством этого инструмента [Лиги Наций] мы оказываемся в зависимости в первую очередь и главным образом от одной великой силы, и это моральная сила мирового общественного мнения…»[21]
А то, что не могло бы быть разрешено при помощи мирового общественного мнения, бесспорно, довело бы до конца экономическое давление. В письменной справке Боумана говорится следующее:
«В делах, связанных с наказанием, была альтернатива войне, а именно бойкот; государству, виновному в преступном поведении, может быть отказано в торговле, включая почтово‑телеграфную связь»[22].
Ни одно европейское государство еще не видело подобного механизма в действии и не смогло бы заставить себя поверить в реальность его существования. В любом случае, слишком много было ожидать от Франции, которая потратила столько крови и средств на собственное выживание, чтобы она в итоге столкнулась с вакуумом в Восточной Европе и с такой Германией, реальная сила которой была значительно больше ее собственной.
Для Франции в этом случае существование Лиги Наций оправдывалось одной только целью, и это была активизация военной помощи, направленной против Германии, если таковая понадобится. Древняя и к тому времени истощенная страна, Франция не могла заставить себя довериться основополагающему принципу коллективной безопасности, состоящему в том, что все страны станут оценивать угрозы одинаково, или если это так, то они должны будут прийти к одинаковым выводам относительно того, как им противодействовать. Если система коллективной безопасности не сработала бы, то Америка и, возможно, Великобритания ее всегда смогли бы защитить, в самом крайнем случае, своими силами. Но для Франции не было такого самого крайнего случая; она должна была бы четко и безошибочно определиться с первого раза. Если основополагающая предпосылка в отношении системы коллективной безопасности оказывалась ошибочной, Франция, в отличие от Америки, не смогла бы вести еще одну классическую войну; она перестала бы существовать. Таким образом, Франции не требовалась общая страховка, ей нужна была гарантия применительно к конкретным обстоятельствам. А американская делегация решительно отказывалась предоставлять таковую.
Хотя нежелание Вильсона связать Америку чем‑то большим, чем просто декларацией принципов, было понятно в свете испытываемого им давления внутри собственной страны, оно лишь усугубило дурные предчувствия Франции. Соединенные Штаты никогда не колебались в плане применения силы для подкрепления доктрины Монро, которую Вильсон постоянно представлял в качестве модели нового международного порядка. И, тем не менее, Америка становилась недоступной, когда вставал вопрос германской угрозы европейскому балансу сил. Разве это не означало, что европейское равновесие в меньшей степени заботит Америку с точки зрения безопасности, чем ситуация в Западном полушарии? Чтобы снять эту проблему, французский представитель в соответствующем комитете Леон Буржуа продолжал настаивать на создании международных сил или любого другого механизма, наделявшего Лигу Наций возможностью автоматического реагирования на случай отказа Германии от условий версальского урегулирования, – единственной причины войны, представлявшей интерес для Франции.
Казалось, что на какое‑то время Вильсон даже готов был одобрить концепцию, сославшись на предложенные проектом Устава положения как на гарантию «прав собственности в мире»[23]. Но окружение Вильсона пришло в ужас. Члены его свиты знали, что сенат никогда не ратифицирует положения о постоянных международных силах или бессрочных военных обязательствах. Один из советников Вильсона даже утверждал, что положение, оговаривающее применение силы для противостояния агрессии, окажется неконституционным:
«Существенным возражением против подобного условия является то, что оно не будет иметь юридической силы, если станет составной частью договора, подписанного Соединенными Штатами, поскольку конгресс в соответствии с Конституцией имеет полномочия объявлять войну. Война, автоматически возникающая в силу положения, проистекающего из условий договора, не является войной, объявляемой конгрессом»[24].
В буквальном смысле слова это означало, что ни один из союзов с Соединенными Штатами не может носить обязательного характера.
Вильсон быстро отыграл к платформе доктрины коллективной безопасности в ее чистом виде. Отвергая предложение Франции, он назвал резервный механизм принуждения ненужным, поскольку Лига Наций сама по себе явилась бы источником безграничного доверия во всем мире. Он утверждал, что «единственный метод… заключается в нашем доверии к добросовестности наций, входящих в Лигу. …Когда придет опасность, придем и мы, но вы обязаны доверять нам»[25].
Доверие, однако, не тот товар, которым оперируют дипломаты. Когда на карту ставится выживание наций, государственные деятели предпочитают более осязаемые гарантии – особенно если страна так ненадежно расположена, как Франция. Убедительность американского аргумента состояла в отсутствии альтернативы; какой бы двусмысленный характер ни носили обязательства Лиги, они все же были лучше, чем ничего. Один из британских делегатов, лорд Сесил, говорил именно это, когда ругал Леона Буржуа за его угрозы не вступать в Лигу, если в ее Уставе не будет предусмотрен механизм принуждения. «Америка, – заявил Сесил Буржуа, – ничего не выигрывает от создания Лиги Наций; …она могла бы устраниться от европейских дел и заниматься своими собственными; сделанное Америкой предложение о предоставлении поддержки на практике было подарком Франции…»[26]
Хотя ее одолевало множество сомнений и дурных предчувствий, Франция в итоге подчинилась неприятной логике аргументации британца и согласилась с тавтологией, содержащейся в статье 10 Устава Лиги Наций: «Совет указывает меры к обеспечению выполнения этого обязательства [то есть сохранять территориальную целостность]»[27]. Это означает, что в экстренном случае Лига Наций согласится на то, на что сможет согласиться. Конечно, именно это и делали все нации мира даже тогда, когда Устава Лиги не было и в помине; и подобная ситуация как раз и была тем самым обстоятельством, ради которого заключались традиционные альянсы, задействуя официальные обязательства о взаимопомощи в конкретно определенных случаях.
Французский меморандум недвусмысленно подчеркивал неадекватность предлагаемых мероприятий Лиги по обеспечению безопасности:
«Предположим, что вместо оборонительного военного взаимопонимания – пусть и действительно очень ограниченного, – осуществленного между Великобританией и Францией в 1914 году, единственным связующим звеном между обеими странами были бы соглашения общего характера по типу содержащихся в Уставе Лиги, британское вмешательство случилось бы не столь быстро, а победа Германии была бы в таком случае фактически обеспечена. В силу этого мы полагаем, что при нынешних обстоятельствах помощь, предусматриваемая Уставом Лиги, подойдет слишком поздно»[28].
Как только стало ясно, что Америка отказывается ввести в Устав какие‑либо конкретные обязательства по обеспечению безопасности, Франция вновь подняла вопрос о расчленении Германии. Она предложила создать независимую Рейнскую республику в качестве демилитаризованной буферной зоны и пыталась создасть стимулы для подобного государства путем освобождения его от уплаты репараций. Когда же Соединенные Штаты и Великобритания отказались это сделать, Франция предложила, чтобы как минимум Рейнская область была отделена от Германии до тех пор, пока институты Лиги не разовьются, а ее механизм принуждения не будет апробирован.
В попытке успокоить Францию Вильсон и британские руководители предложили вместо расчленения Германии такой договор, который гарантировал бы новое урегулирование. Америка и Великобритания соглашались вступить в войну, если бы Германия нарушила такую договоренность. Это условие было весьма сходным с договоренностью, которую создали союзники на Венском конгрессе с тем, чтобы перестраховаться против Франции. Но тут имелась весьма существенная разница: после Наполеоновских войн союзники искренне верили в наличие французской угрозы и стремились обеспечить меры безопасности в отношении ее. После Первой мировой войны Великобритания и Соединенные Штаты не верили по‑настоящему в германскую угрозу; они предлагали свою гарантию, не будучи убеждены в ее необходимости и не обладая твердой решимостью воплотить ее в жизнь.
|