Приход Гитлера к власти ознаменовал одну из величайших катастроф мировой истории. Но, с его точки зрения, крах карточного домика, олицетворявшего версальский международный порядок, мог бы происходить мирным путем или, по крайней мере, без какой‑либо катастрофы. То, что Германия в процессе этого стала бы сильнейшей страной на континенте, было неизбежно; оргия убийств и опустошений, которую она развязала, явилась работой одной дьявольской личности.
Гитлер приобрел высокое положение благодаря ораторскому искусству. В отличие от прочих революционных лидеров, он был политическим авантюристом‑одиночкой, за которым не стояла какая‑либо заметная школа политической мысли. Его философия, выраженная в «Майн кампф», колебалась от банальностей до фантастики и представляла собой популяризированное переложение крайних праворадикальных прописных истин. Сама по себе, она никогда бы не смогла поднять интеллектуальную волну, кульминацией которой стала бы революция, как это сделал Маркс со своим «Капиталом» или философы XVIII века своими трудами.
Мастерство демагога катапультировало Гитлера в руководство Германии и оставалось непременным его инструментом на протяжении всей карьеры. Обладая инстинктами изгоя и безошибочным взглядом, выискивающим психологические слабости, он постоянно ставил своих противников в различные невыгодные ситуации, пока они не оказывались полностью деморализованными и готовыми признать его власть. В международном плане он безжалостно эксплуатировал больную совесть демократических стран в связи с Версальским договором.
Будучи главой правительства, Гитлер полагался скорее на инстинкт, чем на анализ. Воображая себя художником, он отвергал сидячий образ жизни и постоянно и неутомимо находился в движении. Гитлер не любил Берлин и находил утешение в своем баварском уединении, где мог восстанавливаться по нескольку месяцев зараз, хотя и там ему быстро все надоедало. Поскольку он ненавидел организованный ритм работы, а министрам бывало трудно попасть к нему, выработка политических решений проходила от случая к случаю, урывками. Шло в ход все, что сочеталось со вспышками его маниакальной активности; все, что требовало систематических, продолжительных усилий, тянулось чрезвычайно медленно.
Сущность демагогии заключается в умении одновременно извлечь возбуждение и разочарование. Умение пользоваться такого рода моментом и достижение гипнотического, почти чувственного взаимодействия со своим окружением и публикой стало коньком Гитлера. За границей Гитлер добивался наибольшего успеха, когда мир считал, что он преследует нормальные, ограниченные цели. Все его величайшие внешнеполитические триумфы приходились на первые пять лет правления, 1933–1938 годы, и были основаны на предположениях его жертв о том, что его цель состоит в том, дабы привести Версальскую систему в соответствие с провозглашенными ею же принципами.
Но едва Гитлер перестал делать вид, будто исправляет допущенные несправедливости, доверие к нему исчезло. Как только он взялся за открытые завоевания ради завоеваний, то утратил былую хватку. Были еще отдельные интуитивные озарения, вроде плана кампании против Франции в 1940 году или отказа разрешить отступление от Москвы по всему фронту в 1941 году, что наверняка привело бы к краху германской армии. Впрочем, для Гитлера полезным был опыт поражения Германии в Первой мировой войне. Он без конца рассказывал о том, как узнал об этом, прикованный к госпитальной койке и частично ослепший от горчичного газа. Приписывая поражение Германии предательству, еврейскому заговору и отсутствию воли, он до конца своих дней будет настаивать на том, что Германия может быть побеждена лишь собственными силами, а не силами иностранцев. Эта линия мышления переводила поражение 1918 года в тему предательства, а неспособность государственных деятелей Германии воевать до конца стала постоянной темой одержимой гитлеровской риторики и дурманящих монологов.
Гитлер всегда казался, как ни странно, не удовлетворенным своими победами; в конце ему мнилось, что он сможет реализовать свой имидж, избежав неизбежного краха одной лишь силой воли. Психологи, возможно, именно в этом найдут одно объяснение его способу ведения войны, в котором будто отсутствует стратегическое или политическое разумное обоснование, до полного безрассудного расходования ресурсов Германии. И Гитлер смог проявить себя окончательно, и все еще непреклонно, бросив вызов миру, сидя в бомбоубежище в окруженной столице своей почти полностью оккупированной страны.
Демагогическое мастерство и самовлюбленность были двумя сторонами одной медали. Гитлер был не способен на нормальную беседу. Он либо погружался в длиннейшие монологи, либо уходил в скучную молчанку, когда кто‑то из собеседников умудрялся взять на себя инициативу в беседе, а по временам в таких случаях даже засыпал[1]. Гитлер имел привычку приписывать свой на самом деле почти чудесный взлет из трущобного мира Вены к единоличной власти над Германией личным качествам, которых не было ни у одного из его современников. Таким образом, рассказ о возвышении Гитлера и его приходе к власти стал надоевшей до умопомрачения частью «застольных бесед», зафиксированных его приверженцами[2].
Самовлюбленность Гитлера имела еще и смертельные последствия: он убедил себя – и, что еще важнее, свое окружение, – что раз у него уникальные способности, то все стоящие перед ним цели должны быть им достигнуты еще при жизни. А поскольку, исходя из истории семьи, он рассчитал, что жизнь его будет относительно короткой, то никогда не позволял ни одному из своих успехов дойти до степени полного развития и шел вперед согласно расписанию, составленному с учетом его физических возможностей. История не знает подобного примера большой войны, начатой на основе медицинских предположений.
Когда все было сказано и сделано, поразительные успехи Гитлера на ранних этапах карьеры свелись к ускоренной жатве тех возможностей, которые были созданы политикой предшественников, презираемых им, особенно Штреземана. Как Вестфальский мир, Версальский договор поставил мощную страну перед лицом многочисленных малых и незащищенных государств на восточной границе. Разница, однако, заключалась в том, что если Вестфальский мир сделал это преднамеренно, то для Версаля вывод был прямо противоположным. Версаль и Локарно вымостили дорогу для Германии в направлении Восточной Европы, где терпеливое немецкое руководство со временем достигло бы преобладающего положения мирными средствами, или, возможно, Запад сам бы предоставил ему таковое. Но отчаянная мания величия Гитлера превратила то, что могло бы стать мирной эволюцией, в мировую войну.
Вначале истинная натура Гитлера была скрыта за его кажущейся внешней ординарностью. Ни немецкий, ни западноевропейский истеблишменты не верили, что он действительно хочет ниспровергнуть существующий порядок, несмотря на то что он довольно часто провозглашал подобные намерения. Уставшее от домогательств со стороны расширяющейся нацистской партии, деморализованное депрессией и политическим хаосом, консервативное германское руководство назначило Гитлера канцлером и постаралось ради собственного успокоения окружить его респектабельными консерваторами (в первом кабинете Гитлера, сформированном 30 января 1933 года, было всего три члена нацистской партии). Гитлер, однако, прошел весь долгий путь не для того, чтобы его кто‑то сдерживал при помощи парламентских маневров. Несколькими бесцеремонными ударами (включая чистку 30 июня 1934 года, когда было убито значительное число соперников и противников) он за полтора года после прихода к власти стал диктатором Германии.
Первоначальной реакцией западных демократий на приход Гитлера к власти было форсировать свою приверженность разоружению. Германское правительство теперь возглавлялось канцлером, который объявил о своих намерениях отбросить версальский порядок урегулирования, перевооружиться и затем включиться в политику экспансии. Даже при этих обстоятельствах демократические страны не видели нужды в особых мерах предосторожности. Пожалуй, именно приход Гитлера к власти укрепил решимость Великобритании добиваться разоружения. Отдельные британские дипломаты даже полагали, что Гитлер представляет собой лучшую надежду на мир, чем предшествовавшие ему менее стабильные правительства. «Подпись [Гитлера] обяжет всю Германию, как никакого другого немца во всей ее истории»[3], – восторженно писал в министерство иностранных дел британский посол Фиппс. По мнению Рамсея Макдональда, британские гарантии Франции не нужны, поскольку, если Германия нарушит соглашение о разоружении, «силу мирового противостояния ей трудно будет даже представить»[4].
Францию, конечно, отнюдь не могли успокоить такие утешающие заявления. Ее главной задачей по‑прежнему оставалось обеспечение безопасности в условиях, когда Германия перевооружается, а Великобритания отказывает в гарантиях. Если бы мировое общественное мнение действительно было столь решительно настроено по отношению к нарушителям, зачем Великобритании нужно было бы так сдержанно относиться к выдаче такой гарантии? Потому, что «общественное мнение в Англии ее не поддержит», – отвечал сэр Джон Саймон, министр иностранных дел, тем самым подтверждая кошмарные страхи Франции по поводу того, что на Великобританию нельзя положиться для защиты того, что она ни в коем случае не станет гарантировать[5]. Но почему же британская общественность ни за что не поддержит гарантий? Да потому, что она не считает такое нападение возможным, как отвечал Стэнли Болдуин, глава консервативной партии и, по сути, глава британского правительства:
«Если бы можно было доказать, что Германия перевооружается, то немедленно возникала бы новая ситуация, перед лицом которой оказывалась бы Европа. …И если такая ситуация возникла, то правительство Его Величества обязано было бы рассмотреть ее весьма серьезно; но пока что такой ситуации еще не возникало»[6].
Аргумент до бесконечности обтекаемый и до бесконечности противоречивый; гарантия была одновременно и чересчур рискованной, и совершенно ненужной; после достижения паритета Германия будет удовлетворена. И тем не менее гарантия того, на что Германия предположительно и не бросает вызов, была бы слишком опасной, даже если бы осуждение мировым общественным мнением заставило нарушителя остановиться. В конечном счете Гитлер сам подвел черту под этим уклончивым лицемерием. 14 октября 1933 года Германия навсегда покинула конференцию по разоружению – не потому, что Гитлер получил отпор, но потому, что он опасался удовлетворения требования Германии относительно паритета, поскольку тогда возникли бы помехи относительно выполнения его стремления к неограниченному перевооружению. Через неделю Гитлер вышел из Лиги Наций. В начале 1934 года он объявил о перевооружении Германии. Отгородившись подобным образом от всего мирового сообщества, Германия не испытывала ни малейших видимых неудобств.
Гитлер явно и недвусмысленно сформулировал задачу, однако демократические страны находились в состоянии неопределенности и не могли понять, что он имеет в виду на самом деле. Разве путем перевооружения Гитлер не воплотил на практике то, на что в принципе уже согласилось большинство членов Лиги? Зачем реагировать до того, как Гитлер на самом деле совершил какое‑то действие, определяемое как акт агрессии? В конце концов, разве не для этого именно и создавалась система коллективной безопасности? Рассуждая подобным образом, руководители западных демократий избегали необходимости принимать двусмысленные решения. Гораздо легче было дожидаться явных доказательств вероломства Гитлера, так как при отсутствии таковых нельзя было рассчитывать на поддержку общественностью решительных мер – или так, по крайней мере, полагали руководители демократических стран. Гитлер, разумеется, имел все основания скрывать свои истинные намерения до тех пор, пока западным демократическим странам было уже слишком поздно принимать меры по эффективной организации сопротивления. В любом случае демократические государственные деятели межвоенного периода боялись войны больше, чем ослабления баланса сил. Безопасность, как утверждал Рамсей Макдональд, должна достигаться «не военными, но моральными средствами».
Гитлер ловко использовал подобные умонастроения, периодически устраивая мирные наступления, умело нацеленные на создание иллюзий у своих потенциальных жертв. Когда он ушел с переговоров по разоружению, то предложил установить предел для немецкой армии в 300 тысяч человек, а для военно‑воздушных сил Германии – в половину численности французских ВВС. Это предложение отвлекало внимание от того очевидного факта, что Германия уже отбросила предусмотренное Версальским договором ограничение до 100 тысяч человек и просто делала вид, что согласна на новый потолок, который не будет достигнут в течение нескольких лет, а к тому времени и эти ограничения окажутся отброшенными.
Франция отвергла это предложение, заявив, что свою безопасность будет обеспечивать сама. Вызывающий характер французского ответа не мог скрыть того факта, что французский кошмар – военный паритет с Германией (или даже хуже) – теперь уже стал превращаться в реальность. Великобритания пришла к выводу, что разоружение теперь важно, как никогда прежде. Кабинет объявил: «Нашей политикой по‑прежнему является попытка путем международного сотрудничества ограничить и сократить всемирные вооружения в соответствии с нашими обязательствами согласно Уставу Лиги Наций и как единственно возможное средство предотвращения гонки вооружений»[7]. И кабинет действительно принял из ряда вон выходящее решение, по которому наилучшим выбором является, по собственным его оценкам, ведение переговоров, исходя из позиции слабости. 29 ноября 1933 года – через два месяца после того, как Гитлер приказал немецкой делегации покинуть конференцию по разоружению – Болдуин сказал на заседании кабинета следующее:
«Если у нас нет никаких шансов добиться какого‑либо ограничения вооружений, мы с полным правом можем испытывать беспокойство не только по поводу состояния военно‑воздушных сил, но также сухопутных и военно‑морских сил. [Британия] использовала все возможные средства для продвижения плана разоружения, включающего в себя Германию»[8].
Поскольку Германия занималась перевооружением, а состояние британской обороны вызывало, по словам самого Болдуина, беспокойство, принятие бо́льших усилий по укреплению британской обороноспособности, казалось, было самым подходящим. Тем не менее Болдуин избрал совершенно противоположный путь. Он продолжал замораживание производства военных самолетов, начатое в 1932 году. Этот жест был задуман, «как еще одно доказательство искренности намерений правительства Его Величества способствовать работе конференции по разоружению»[9]. Болдуин не смог объяснить, какой стимул подтолкнул бы Гитлера продолжать переговоры по разоружению, если Великобритания занимается односторонним разоружением. (Гораздо более снисходительное объяснение по отношению к действиям Болдуина заключается в том, что Великобритания разрабатывала новые модели самолетов; не имея ничего для производства, пока эти модели не были готовы, Болдуин демонстрировал добродетель на ровном месте.)
Что касается Франции, то она отделывалась тем, что выдавала желаемое за действительное. Британский посол в Париже докладывал: «Франция на деле вернулась к исключительно осторожной политике, она выступает против каких‑либо принудительных мер, которые попахивали бы военной авантюрой»[10]. Доклад, направленный Эдуарду Даладье, тогдашнему министру обороны, показывает, что даже Франция стала склоняться к ортодоксальным взглядам Лиги. Французский военный атташе в Берлине объявлял разоружение самым эффективным способом сдерживания Гитлера, убедив себя в том, что более опасные фанатики, чем Гитлер, поджидают удобного случая:
«Как представляется, у нас нет иного пути, чем добиваться взаимопонимания, которое охватывало бы… по крайней мере, на какое‑то время, вопросы германского военного развития. …Если Гитлер проявляет искренность, провозглашая свое стремление к миру, мы по достижении соглашения сможем себя поздравить; если же у него другие замыслы или, если в один прекрасный день он обязан будет уступить место какому‑нибудь фанатику, мы тогда, по крайней мере, отсрочим начало войны, что само по себе уже будет считаться достижением»[11].
Великобритания и Франция предпочли позволить Германии провести перевооружение, поскольку в буквальном смысле слова не знали, что делать дальше. Великобритания еще не была готова отказаться от коллективной безопасности и Лиги, а Франция до такой степени пала духом, что не могла действовать даже на основании собственных прогнозов: сама она не осмеливалась действовать в одиночку, а Великобритания отказывалась от согласованных действий.
Задним числом легко высмеивать нелепость оценок мотивов Гитлера его современниками. Но его амбиции, не говоря уже о криминальных наклонностях, не проявлялись с такой очевидностью с самого начала. В течение первых двух лет пребывания у власти Гитлер был преимущественно озабочен упрочением собственной власти. Но в глазах многих британских и французских государственных деятелей агрессивная внешняя политика Гитлера более чем уравновешивалась его оголтелым антикоммунизмом и восстановлением экономики Германии.
Государственные деятели всегда сталкиваются с дилеммой, когда поле действий практически не имеет границ, и они обладают минимумом информации. К тому времени, когда они набирают достаточное количество информации, поле решительных действий, похоже, стремится к нулю. В 1930‑е годы британские руководители сильно сомневались относительно целей Гитлера, а французские лидеры сомневались в самих себе в плане действий на основе оценок, которые они не были в состоянии доказать. Плата за обучение и познание истинной природы Гитлера составила десятки миллионов могил, протянувшихся с одного конца Европы до другого. С другой стороны, если бы демократии оказали решительное сопротивление Гитлеру на ранних этапах его правления, историки спорили бы до сих пор, был ли Гитлер неправильно понятым националистом или маньяком, помешанным на мировом господстве.
Одержимость Запада выяснением истинных мотивов Гитлера, разумеется, была ошибочной изначально. Догматы баланса сил должны были бы не оставлять сомнения в том, что большая и сильная Германия, граничащая на востоке с мелкими и слабыми государствами, была смертельной угрозой. Realpolitik учит, что, независимо от мотивов Гитлера, отношения Германии со своими соседями будут предопределяться реальным соотношением сил. Западу надо было тратить меньше времени на оценки истинных мотивировок Гитлера и больше времени на поиск противовеса растущей мощи Германии.
Никто не сумел оценить результат колебаний западных держав в отношении выступления против Гитлера лучше, чем Йозеф Геббельс, дьявольский шеф пропаганды Гитлера. В апреле 1940 года, накануне нацистского вторжения в Норвегию, он заявил на секретном совещании:
«До настоящего времени нам удавалось держать врага в неведении относительно истинных целей Германии, точно так же, как до 1932 года наши внутренние враги так и не поняли, куда мы шли, а также то, что наша клятва на верность законности была всего лишь трюком. …Они могли бы нас подавить. Они могли бы арестовать парочку из нас в 1925 году, и это было бы все, конец. Так нет, они провели нас через опасную зону. То же самое обстояло также и с внешней политикой. …В 1933 году французский премьер должен был бы сказать так (и если бы я был французским премьером, я бы обязательно сказал это): «Новый рейхсканцлер – это человек, который написал «Майн кампф», где говорится то‑то и то‑то. Присутствие этого человека рядом с нами недопустимо. Или он исчезает, или мы выступаем!» Но они этого не сделали. Они оставили нас в покое и дали нам пройти через зону риска, а мы оказались в состоянии обогнуть все опасные рифы. А когда мы все закончили и хорошо вооружились, лучше, чем они, тут‑то они и начали войну! »[12].
Лидеры демократических стран отказались взглянуть в лицо фактам и признать, что, как только Германия достигнет установленного уровня вооружений, истинные намерения Гитлера уже не будут иметь никакого значения. Быстрый рост германской военной мощи непременно должен был подорвать баланс, если его не остановить или чем‑то не уравновесить.
По сути, именно к этому сводился одинокий призыв Черчилля. Но в 1930‑е годы до времени признания пророков еще было довольно далеко. И поэтому британские руководители проявили редчайшее единодушие, охватившее весь политический спектр, и отвергли предупреждения Черчилля. Исходя из предположения, что разоружение, а не готовность к отпору являлась ключом к миру, они относились к Гитлеру как к психологической проблеме, а не как к стратегической опасности.
Когда в 1934 году Черчилль настаивал на том, что Великобритании следует отреагировать на перевооружение Германии строительством Королевских военно‑воздушных сил, правительство и оппозиция были едины в своей издевке. Герберт Сэмюэл так говорил от лица либеральной партии: «Может показаться, что мы занимаемся не разработкой здравых и обоснованных рекомендаций… а… беззаботно играем в бридж. …Все эти формулировки опасны»[13]. Сэр Стаффорд Криппс с высокомерным сарказмом выразил позицию лейбористской партии:
«Кое‑кто может представить его себе в облике старого средневекового барона, смеющегося над идеей разоружения всех баронств его страны и подчеркивающего, что единственный путь сохранения им и его феодальными последователями своей безопасности и своих коров состоит в том, чтобы иметь как можно более мощные вооружения»[14].
Консервативный премьер‑министр Болдуин полностью завершил неприятие идеи Черчилля, когда сообщил палате общин, что «не оставил надежды либо на ограничение вооружений, либо на запрет некоторых видов оружия». По мнению Болдуина, точные сведения о мощи немецких военно‑воздушных сил «чрезвычайно трудно» получить, хотя он так и не пояснил, почему так[15]. Тем не менее он был уверен в том, что «речь вовсе не идет о быстром достижении Германией равенства с нами»[16]. Болдуин не видел «оснований в данный момент для тревоги и еще меньше для паники». Относясь к цифрам Черчилля, как к «раздутым», он подчеркнул, что «нет непосредственной угрозы перед нами или перед кем‑либо еще в Европе в данный момент – так что нет никакой реальной опасности»[17].
Франция пыталась найти убежище в наборе слабеньких союзов, превращая выданные в 1920‑е годы в одностороннем порядке гарантии Польше, Чехословакии и Румынии в договоры о военной взаимопомощи. Это означало, что данные страны будут отныне обязаны прийти на помощь Франции, даже если Германия пожелает свести счеты с Францией перед тем, как повернуть на Восток.
Это был пустой и, по существу, патетический жест. Союзы как французские гарантии молодым слабым государствам Восточной Европы имели свою логику. Но они не годились для того, чтобы служить своего рода договорами о взаимной помощи, которые поставят Германию перед риском ведения войны на два фронта. Союзники Франции были слишком слабы, чтобы сдерживать Германию на востоке; наступательные операции с целью облегчения положения Франции исключались вообще. Подчеркивая неуместность этих пактов, Польша уравновесила свои обязательства перед Францией договором о ненападении с Германией, так что в случае нападения на Францию официальные обязательства Польши взаимно исключали бы друг друга, или, точнее сказать, они давали Польше свободу действий в выборе того альянса, который давал ей наибольшие выгоды в момент кризиса.
Новое франко‑советское соглашение 1935 года продемонстрировало весь диапазон французской политической и психологической деморализации. До Первой мировой войны Франция охотно шла на политический альянс с Россией и не успокаивалась до тех пор, пока не добилась того, что политическое взаимопонимание превратилось в военный пакт. В 1935 году положение Франции в стратегическом смысле было намного слабее, а нужда в советской военной поддержке стала совершенно отчаянной. Тем не менее Франция неохотно заключила политический альянс с Советским Союзом, решительно отвергнув переговоры на уровне военных штабов. Даже в 1937 году Франция не допускала советских наблюдателей на свои ежегодные маневры.
Существовали три причины для столь равнодушного поведения французского руководства, лишь увеличивавшего врожденное недоверие Сталина к западным демократиям. Первая заключалась в том, что они опасались, как бы слишком сильное сближение с Советским Союзом не ослабило необходимые для Франции связи с Великобританией, без которых ей не обойтись. Вторая причина состояла в том, что восточноевропейские союзники Франции, находившиеся между Германией и Советским Союзом, были не готовы допустить советские войска на свою территорию, затрудняя тем самым поиск темы для значимых переговоров между французским и советским военными штабами. И последняя относится к 1938 году, когда французские руководители были до такой степени напуганы Германией, что опасались, как бы штабные переговоры с Советским Союзом, по словам тогдашнего премьер‑министра Шотана, «не вызвали бы объявление войны Германией»[18].
Франция, таким образом, оказалась в военном союзе со странами, слишком слабыми, чтобы ей помочь, и в политическом альянсе с Советским Союзом, с которым не осмеливалась сотрудничать в военном отношении. Стратегически же она оказалась в зависимости от Великобритании, которая однозначно отказывалась от любых обязательств военного характера. Такого рода расположение было всего лишь рецептом от нервного срыва, а не генеральной стратегией.
Единственными серьезными ходами, сделанными Францией в ответ на рост германской мощи, были шаги в направлении к Италии. Муссолини вовсе не был приверженцем принципа коллективной безопасности, но он четко осознавал пределы возможностей Италии, особенно в случае, когда речь шла о Германии. Он опасался, что германская аннексия Австрии повлечет за собой требование возврата Южного Тироля, который этнически был немецким. В январе 1935 года тогдашний министр иностранных дел Пьер Лаваль заключил договор, по сути своей ближе всего подходивший к понятию военного союза. Давая согласие на проведение консультаций друг с другом в случае какой бы то ни было угрозы независимости Австрии, Италия и Франция выступили с инициативой военно‑штабных переговоров, на которых они зашли так далеко, что обсуждали размещение итальянских войск вдоль Рейна, а французских вдоль австрийской границы.
Через три месяца, после того как Гитлер восстановил всеобщую воинскую повинность, казалось, проявляется возможность приближения к заключению некоего подобия союза между Великобританией, Францией и Италией. Главы правительств трех стран встретились на итальянском курорте Стреза, где они договорились оказывать сопротивление любым германским попыткам изменить Версальский договор при помощи силы. Такая вот небольшая историческая ирония, заключавшаяся в том, что именно Муссолини должен был выступить организатором конференции в защиту версальского урегулирования, так как он уже давно критиковал Версаль, утверждая, что договор обманул Италию.
Стреза должна была стать последней попыткой победителей в Первой мировой войне предпринять совместные действия. Через два месяца после конференции Великобритания подписала морское соглашение с Германией, показавшее, что в вопросах собственной безопасности Великобритания предпочитает полагаться скорее на двухсторонние договоренности с противником, чем на партнеров по Стрезе. Германия согласилась ограничить свой флот по тоннажу до 35 процентов от британского на последующие 10 лет, хотя ей предоставлялось право на равное количество подводных лодок.
Условия морского договора сами по себе были не так важны, по сравнению с тем, что они выявили состояние умов в демократических странах. Британский кабинет, вне всякого сомнения, отдавал себе отчет в том, что это военно‑морское соглашение, по сути дела, представляет собой молчаливое подтверждение отказа Германии соблюдать военно‑морские положения Версальского договора и тем самым как минимум противоречит духу «фронта Стрезы». Практический смысл соглашения заключался в установлении нового потолка на двухсторонней основе – потолка, который, более того, находится на предельных лимитах судостроительных возможностей Германии, – такой метод контроля над вооружениями станет все более и более популярен во времена холодной войны. Подписание этого морского соглашения также означало, что Великобритания предпочитает скорее умиротворять противника, чем опираться на своих партнеров по «фронту Стрезы» – так складывались психологические основы того, что позже станет известно как «политика умиротворения».
Вскоре после этого «фронт Стрезы» развалился полностью и окончательно. Будучи приверженцем Realpolitik , Муссолини счел само собой разумеющимся, что теперь у него развязаны руки для какой‑нибудь колониальной экспансии, бывшей обычным делом в период перед Первой мировой войной. В результате он занялся выкраиванием для себя африканской империи, завоевав в 1935 году Абиссинию, последнюю независимую страну Африки, и тем самым отомстив за испытанное Италией унижение от абиссинских войск, относившееся к началу столетия.
Но если агрессия Муссолини и была бы допустима перед Первой мировой войной, то теперь она была развязана в находящемся под воздействием системы коллективной безопасности мире, в котором существовала Лига Наций. Общественное мнение, особенно в Великобритании, уже всячески осуждало Лигу за «неспособность» не допустить японский захват Маньчжурии; и к тому времени был запущен механизм экономических санкций. На тот период, когда Италия вторглась в 1935 году в Абиссинию, у Лиги уже имелось законное средство против подобной агрессии. Более того, Абиссиния была членом Лиги Наций, хотя и в результате довольно любопытного изменения обстоятельств. В 1925 году Италия была спонсором принятия Абиссинии в члены Лиги для того, чтобы контролировать предполагаемые британские планы. Великобритания с неохотой вынуждена была согласиться, хотя и утверждала до того, что Абиссиния является слишком варварской страной, чтобы стать полноправным членом международного сообщества.
Теперь обе страны попали в собственную ловушку: Италия – тем, что по любым стандартам являлось неспровоцированной агрессией против члена Лиги; Великобритания – тем, что налицо был вызов системе коллективной безопасности, а не очередная африканская колониальная проблема. То, что в Стрезе Великобритания и Франция уже уступили, согласившись, что Абиссиния находится в сфере интересов Италии, осложняло дело. Лаваль позднее должен будет сказать, что он отводил Италии роль, схожую с ролью Франции в Марокко, то есть непрямого управления. Но от Муссолини нечего было ожидать понимания того, что Франция и Великобритания, сделав подобную уступку, рискнут пожертвовать почти сложившимся альянсом против Германии из‑за различия в определении между аннексией Абиссинии и непрямым управлением этой страной.
Франция и Великобритания так до конца и не осознали, что перед ними встали два взаимоисключающих варианта поведения. Если они посчитали, что Италия является важным фактором защиты Австрии, а косвенно, не исключено, даже содействует сохранению демилитаризованной зоны в Рейнской области, в отношении которой она давала гарантии в Локарно, они должны были бы найти какой‑то компромисс, чтобы спасти лицо Италии в Африке и сохранить «фронт Стрезы». И, наоборот, если Лига действительно была наилучшим инструментом как сдерживания Германии, так и мобилизации западного общества против агрессии, то необходимо было бы добиться применения санкций до тех пор, пока не станет ясно, что агрессия не пройдет. Компромисса тут быть не могло.
И тем не менее именно компромисс был тем, что искали демократические страны, потеряв уверенность в себе, будучи не в состоянии определиться с выбором. Под руководством Великобритании была запущена в ход система экономических санкций Лиги. В то же самое время Лаваль в частном порядке заверил Муссолини, что доступ Италии к нефти не будет нарушен. Великобритания преследовала, в сущности, ту же самую цель, когда вежливо зондировала почву в Риме, не приведут ли нефтяные санкции к войне. Когда Муссолини – вполне предсказуемо и лживо – отвечал утвердительно, британский кабинет получал алиби, которое ему требовалось, чтобы сочетать поддержку Лиги с призывом к широко распространенным страхам войны. Выражением этой политики явился лозунг: «Все санкции, за исключением войны».
Позднее премьер‑министр Стэнли Болдуин вынужден был сказать с какой‑то тоской, что, если бы санкции сработали, они бы также обязательно привели к войне. Этого вполне достаточно, во всяком случае, для понятия о том, что экономические санкции являются альтернативой применению силы в деле отражения агрессии, – аргумент, который 50 лет спустя возродится к жизни в Соединенных Штатах в связи с тем, как поступить по поводу аннексии Ираком Кувейта, хотя у него будет более счастливый исход.
Министр иностранных дел Сэмюэль Хор понял, что Великобритания пустила под откос собственную стратегию. Чтобы противостоять нависшей германской угрозе, руководству Великобритании следовало бы выступить против Гитлера и умиротворить Муссолини. Они же сделали прямо противоположное: они умиротворяли Гитлера и вступили в конфронтацию с Италией. Осознав абсурдность подобного положения дел, Хор и Лаваль разработали компромисс в декабре 1935 года. Италия получит плодородные равнины Абиссинии; Хайле Селассие будет продолжать править в обширных горных районах, являвшихся исторической территорией его королевства. Великобритания поможет осуществлению этого компромисса на практике, дав не имеющей выхода к морю Абиссинии проход через Британское Сомали. Как ожидалось с полной уверенностью, Муссолини примет этот план, а Хор представит его на одобрение Лиги.
План Хора – Лаваля развалился, поскольку просочился в прессу еще до представления в Лигу Наций, – исключительно редкое событие по тем временам. Прозвучавшие в результате этого крики возмущения заставили Хора подать в отставку – он стал жертвой поиска практического компромисса перед лицом взбудораженного общественного мнения. Его преемник Энтони Иден быстро вернулся в кокон коллективной безопасности и экономических санкций, не желая, однако, прибегать к силе.
Точно так же, как это случалось и во время последующих кризисов, демократические страны оправдывали собственное нежелание прибегнуть к силе значительной переоценкой военной мощи противника. Лондон убедил себя в том, что не справится с итальянским флотом без французской помощи. Франция действовала нерешительно и двинула свой флот в Средиземное море, еще больше запутывая отношения с Италией, будучи гарантом Локарно и партнером по Стрезе. Даже с учетом накопления весьма мощных сил нефтяные санкции так и не были установлены. А обычные санкции не работали достаточно быстро с тем, чтобы предотвратить поражение Абиссинии, если действительно они вообще могли бы сработать.
Завоевание Италией Абиссинии было завершено в мае 1936 года, когда Муссолини провозгласил короля Италии Виктора‑Эммануила императором переименованной в Эфиопию Абиссинии. Менее чем через два месяца после этого, 30 июня, Совет Лиги Наций собрался, чтобы рассмотреть этот свершившийся факт. Одинокое личное обращение Хайле Селассие прозвучало, по существу, как похоронный звон по системе коллективной безопасности:
«Это не просто вопрос урегулирования в связи с итальянской агрессией. Это вопрос о коллективной безопасности, самого существования Лиги, вопрос доверия государств к международным договорам. Это вопрос о цене обещаний малым государствам о том, что целостность и независимость будут уважаться и соблюдаться. Речь идет о выборе между принципом равноправия государств и навязыванием малым государствам уз вассальных отношений»[19].
15 июля Лига сняла все наложенные на Италию санкции. Два года спустя, на волне Мюнхена, Великобритания и Франция поставят возражения морального характера в зависимость от их страха перед Германией, признав захват Абиссинии. Система коллективной безопасности приговорила Хайле Селассие к потере всей территории своей страны, а не ее половины, если бы воплотился в жизнь составленный на основе принципов реальной политики план Хора – Лаваля.
В плане военной мощи Италия даже отдаленно не напоминала Великобританию, Францию или Германию. Но пустое место, возникшее вследствие неучастия Советского Союза в Лиге Наций, сделало Италию полезным придатком в деле сохранения независимости Австрии и в ограниченной степени поддержания демилитаризации Рейнской области. Пока Великобритания и Франция оказывались сильнейшими государствами Европы, Муссолини поддерживал версальское урегулирование, особенно потому, что он испытывал глубочайшее недоверие к Германии и поначалу презирал личность Гитлера. Его обида, связанная с Эфиопией, в сочетании с анализом фактического соотношения сил убедили Муссолини в том, что продолжение пребывания в составе «фронта Стрезы» может кончиться тем, что на Италию обрушится вся сила германской агрессивности. Эфиопия, таким образом, обозначила начало неизбежного сближения Италии с Германией, мотивированного в равной степени и жадностью, и страхом.
Однако именно в Германии поражение Эфиопии оставило самое глубокое впечатление. Британский посол в Берлине докладывал: «Победа Италии открыла новую главу. В стране, где обожествляют силу, престиж Англии неизбежно должен был упасть»[20]. Когда Италия вышла из «фронта Стрезы», единственным препятствием Германии на пути в Австрию и Центральную Европу оставалась открытая дверь демилитаризованной зоны Рейнской области. И Гитлер, не теряя время, ее захлопнул.
Воскресным утром 7 марта 1936 года Гитлер приказал своей армии войти в демилитаризованную Рейнскую область, обозначив тем самым уничтожение последнего из остававшейся защитной меры версальского урегулирования. Согласно Версальскому договору, германским вооруженным силам запрещалось находиться в Рейнской области и в зоне на протяжении 50 км к востоку от нее. Германия подтвердила это условие в Локарно; Лига Наций одобрила Локарно, а Великобритания, Франция, Бельгия и Италия его гарантировали.
Если бы Гитлер укрепился в Рейнской области, Восточная Европа оказалась бы брошена на милость Германии. Ни одно из новых государств Восточной Европы не имело ни единого шанса защитить себя от реваншистской Германии ни собственными усилиями, ни в комбинации друг с другом. Единственную свою надежду они связывали с Францией, которая могла бы предотвратить германскую агрессию при помощи угрозы вступления в Рейнскую область.
И вновь западные демократии разрывались от неопределенности по поводу намерений Гитлера. Технически он просто вновь вводил войска на германскую территорию. Одновременно он предлагал всевозможные гарантии, включая предложение подписать с Францией договор о ненападении. И вновь утверждалось, что Германия будет удовлетворена, как только получит право защищать собственные национальные границы, что считалось для любого европейского государства само собой разумеющимся. Было ли у британских и французских руководителей моральное право рисковать жизнями своих народов ради поддержания столь вопиюще дискриминационного положения дел? А, с другой стороны, разве не было их моральным долгом выступить против Гитлера, пока Германия еще полностью не вооружилась, и тем самым, возможно, спасти множество жизней?
История уже дала свой ответ; современники, однако, мучились сомнениями. Поскольку в 1936 году Гитлер продолжал извлекать выгоду из уникального сочетания интуиции психопата и демонической силы воли. Демократические страны по‑прежнему полагали, что имеют дело с нормальным, хотя, может, и гипертрофированным, национальным лидером, который хочет вернуть свою страну в равноправное положение в Европе. Великобритания и Франция пытались сосредоточенно прочесть, что у Гитлера на уме. Был ли он искренним? Действительно ли он хотел мира? Конечно, вопросы были вполне резонными, но внешняя политика строится на зыбучем песке, если она пренебрегает реальным соотношением сил и полагается на догадки относительно чужих намерений.
Обладая невероятной способностью эксплуатировать слабости противников, Гитлер совершенно точно выбрал момент для нового захвата Рейнской области. Лига Наций, замешкавшаяся с санкциями против Италии, не испытывала особого желания пойти на конфронтацию с еще одной крупной державой. Война в Абиссинии провела черту между западными державами и Италией, одним из гарантов Локарно. Великобритания, еще один гарант, только что воздержавшийся от введения нефтяного эмбарго для Италии на морях, на которых она господствовала, несомненно, еще в меньшей степени захотела бы рисковать вступлением в войну на суше за дело, не связанное с нарушением национальных границ.
Хотя ни одна страна не была так уж сильно заинтересована в сохранении Рейнской области демилитаризованной, как Франция, никто не отнесся более двусмысленно по вопросу об оказании сопротивления нарушению со стороны Германии, чем она сама. Наличие линии Мажино выдавало навязчивую идею, которая преследовала Францию, в отношении стратегической обороны, а вооружения и военная подготовка французской армии оставляли мало сомнений в том, что Первая мировая война подавила ее традиционный наступательный дух. Франция, казалось, предалась ожиданию решения собственной судьбы, предпочтя сидеть за линией Мажино и не идти на риск за пределами собственных границ – ни в Восточной Европе, ни, как в данном случае, в Рейнской области.
Тем не менее введение войск в Рейнскую область было смелой азартной игрой со стороны Гитлера. Всеобщая воинская повинность действовала меньше года. Немецкая армия была далека от готовности к войне. И действительно, небольшой авангард, вступавший в демилитаризованную зону, получил приказ отступать с боями при первых признаках французского вторжения. Гитлер, однако, компенсировал военную слабость огромной психологической смелостью. Он завалил демократические страны предложениями, намекавшими на его готовность обсудить вопросы ограничения численности войск в Рейнской области и возвращения Германии в Лигу Наций. Гитлер взывал к широко распространенному недоверию к Советскому Союзу, заявив, что его шаг был ответом на подписание франко‑советского пакта 1935 года. Он предложил установить 50‑километровую демилитаризованную зону по обе стороны от германской границы и заключить договор о ненападении сроком на 25 лет. Предложение о демилитаризации произвело двойной эффект, намекая на то, что долговременный мир наступит сразу же после подписания документа, и одновременно аккуратно демонтируя линию Мажино, возведенную напротив германской границы.
Партнерам Гитлера по переговорам не требовалось особого приглашения для того, чтобы избрать пассивный образ действий. Удобные отговорки то по одному, то по другому делу подходили их предпочтению пассивной роли. Со времен Локарно кардинальным принципом французской политики было никогда не идти на риск войны с Германией, за исключением в случае союза с Великобританией, хотя британская помощь технически была не нужна до тех пор, пока Германия оставалась разоруженной. Целеустремленно добиваясь этой цели, французские руководители проглотили бессчетное количество разочарований и поддержали множество инициатив в области разоружения, которые, как они сами в глубине души понимали, были непродуманными.
Всепоглощающая психологическая зависимость Франции от Великобритании может объяснить тот факт, почему Франция не делала никаких военных приготовлений. Даже тогда, когда французский посол в Берлине Андре Франсуа‑Понсе предупреждал 21 ноября 1935 года, что введение Германией войск в Рейнскую область неизбежно, – за целых три с половиной месяца до фактически свершившегося события[21]. И тем не менее Франция не осмелилась ни произвести мобилизацию, ни предпринять меры защиты военного характера, чтобы ее не обвинили в провоцировании того, что она боялась. Франция также не подняла этот вопрос на переговорах с Германией, так как не знала, что делать, если Германия проигнорирует ее предупреждения или открыто заявит о своих намерениях.
Но совершенно необъяснимым в поведении Франции в 1935 году, однако, остается тот факт, что французский генеральный штаб вообще не предусмотрел никаких положений в рамках внутреннего планирования даже после предупреждения Франсуа‑Понсе. Неужели французский генеральный штаб не верил собственным дипломатам? Неужели это произошло потому, что Франция не могла заставить себя покинуть убежище своих фортификационных сооружений даже в целях обороны жизненно важной буферной зоны, которую и представляла собой демилитаризованная Рейнская область? Или, может быть, Франция уже чувствовала себя до такой степени обреченной, что ее главной целью стала отсрочка войны в надежде, что произойдут какие‑либо непредвиденные перемены и изменят ситуацию в ее пользу, хотя она сама уже не была способна обеспечить подобные перемены собственными действиями?
Возвышающимся символом такого состояния ума была, конечно, сама линия Мажино, которую Франция возводила в течение десяти лет, затратив огромные средства. Тем самым Франция обрекла себя на стратегическую оборону в тот самый год, когда она гарантировала независимость Польши и Чехословакии. Признаком аналогичного умопомрачения было непонятное французское решение оборвать строительство линии Мажино у бельгийской границы, что полностью противоречило опыту Первой мировой войны. Поскольку если все же считать франко‑германскую войну действительно возможной, то почему тогда невозможно немецкое нападение через Бельгию? Если Франция опасалась, что Бельгия падет духом, узнав, что главная линия французской обороны обходит эту страну, то Бельгии мог бы быть предоставлен выбор либо согласиться с продлением линии Мажино вдоль бельгийско‑германской границы, либо, если это будет отвергнуто, линия Мажино могла бы быть продлена до моря по линии франко‑бельгийской границы. Франция не сделала ни того, ни другого.
Когда политические лидеры принимают решение, разведывательные службы стремятся отыскать оправдание этим решениям. Массовая литература и фильмы часто рисуют прямо противоположное – разработчиков политического курса в роли безвольных орудий в руках экспертов разведки. В реальном мире оценки разведок чаще всего следуют за политическими решениями, а не направляют их. Это может объяснить дикие преувеличения относительно германской мощи, разрушившие военные оценки Франции. В момент введения германских войск в Рейнскую область французский главнокомандующий генерал Морис Гамелен заявил гражданским руководителям, что обученные резервы Германии уже равняются французским и что у Германии боевой техники больше, чем у Франции, – абсурдная оценка на второй год перевооружения Германии. Политические рекомендации потекли потоком из этой порочной предпосылки о германской военной мощи. Гамелен сделал вывод, что Франция не должна предпринимать никаких военных контрмер без всеобщей мобилизации. Пойти на такой шаг политические лидеры не рискнули бы, не заручившись поддержкой Великобритании, – и это тогда, когда общая численность вошедших в Рейнскую область германских войск не превышала 20 тысяч, в то время как постоянная французская армия могла насчитывать 500 тысяч без всякой мобилизации.
Все теперь возвращалось к той же дилемме, которая сводила с ума демократические страны в течение 20 лет. Великобритания признавала только одну угрозу европейскому балансу сил – нарушение границ Франции. Преисполненная решимости никогда не воевать за Восточную Европу, она не видела никаких жизненно важных британских интересов в Рейнской области, пусть даже игравшей роль заложника на Западе. Не пошла бы Великобритания на войну и будучи гарантом Локарно. Иден четко заявил об этом за месяц до оккупации Рейнской области. В феврале 1936 года французское правительство наконец‑то осмелилось запросить Великобританию относительно ее позиции, если Гитлер осуществит то, о чем докладывал Франсуа‑Понсе. Отношение Идена к потенциальному нарушению двух международных соглашений – версальского и локарнского – звучало, как открытие коммерческих торгов: «…поскольку эта зона была создана прежде всего для обеспечения безопасности Франции и Бельгии, то именно эти два правительства должны в первую очередь решить для себя, какую ценность для них имеет ее сохранение и какую цену они готовы за это платить. …Было бы предпочтительнее для Великобритании и Франции в надлежащее время вступить в переговоры с германским правительством для передачи на условиях наличия наших прав в этой зоне, пока такая передача все еще имеет переговорную ценность»[22].
По существу, Иден занял позицию, свидетельствующую о том, что самое лучшее, на что можно было бы надеяться, были бы переговоры, в которых союзники в обмен на отказ от установленных и общепризнанных прав (и в которых Великобритания отказывалась уважать свои собственные гарантии) получат – что же именно? Время? Другие гарантии? Великобритания возложила выбор quid pro quo на Францию, но собственным поведением показала, что воевать за исполнение официального обязательства в Рейнской области не является частью британской стратегии.
После того как Гитлер двинулся походным порядком в Рейнскую область, позиция Великобритании стала даже более определенной. На следующий день после немецкой акции британский военный министр заявил германскому послу: «…хотя британский народ готов воевать за Францию в случае германского вторжения на французскую территорию, он не прибегнет к оружию в связи с недавней оккупацией Рейнской области. …Большинство [британского народа], по‑видимому, придерживается той точки зрения, что им «наплевать» на введение германских войск на свою собственную же территорию»[23].
Сомнения Великобритании вскоре распространились даже на контрмеры невоенного характера. Министерство иностранных дел заявило американскому поверенному в делах: «Англия приложит все усилия, чтобы предотвратить введение военных и/или экономических санкций против Германии»[24].
Министр иностранных дел Пьер Фланден напрасно отстаивал позицию Франции. Он пророчески заявил англичанам, что, как только Германия укрепит Рейнскую область, будет потеряна Чехословакия, а вскоре после этого неизбежно разразится мировая война. И хотя он оказался прав, так и не было ясно, обращался ли Фланден за британской поддержкой французских военных действий или конструировал оправдания бездействиям Франции. Черчилль со всей очевидностью полагал, что верно последнее, сухо заметив: «Это храбрые слова, но действия звучали бы громче»[25].
Великобритания осталась глуха к просьбам Фландена. Подавляющее большинство ее руководства по‑прежнему думало, что мир зависит от разоружения и что новый международный порядок должен был бы основываться на примирении с Германией. Англичане считали, что гораздо важнее исправить ошибки Версаля, чем подтверждать обязательства, принятые в Локарно. В протоколах заседания кабинета от 17 марта – через 10 дней после предпринятого Гитлером шага – говорится, что «наше собственное отношение определяется желанием использовать предложения герра Гитлера с тем, чтобы добиться постоянного урегулирования»[26].
То, что кабинет вынужден был говорить вполголоса, sotto voce , оппозиция могла себе позволить высказываться без каких‑либо ограничений. В ходе дебатов по вопросам обороны в палате общин в том же месяце депутат от лейбористской партии Артур Гринвуд признал:
«Герр Гитлер сделал заявление, совершая грех одной рукой, но протягивая оливковую ветвь другой рукой, что следует просто принимать на веру. Возможно, это окажется самым важным изо всех сделанных до сих пор жестов. …Бесполезно говорить, что эти заявления были неискренними. …Речь идет о мире, а не об обороне»[27].
Иными словами, оппозиция открыто призывала к ревизии Версаля и отказу от Локарно. Она хотела, чтобы Великобритания сидела и ждала, когда станут яснее намерения Гитлера. Политика эта была разумной в той степени, в какой ее сторонники понимали, что с каждым годом в геометрической прогрессии возрастает конечная цена сопротивления, если эта политика потерпит неудачу.
Нет нужды прослеживать шаг за шагом, как Франция и Великобритания пытались превратить стратегические отбросы в политическое золото или разные пертурбации в возможность проведения политики умиротворения. Важно то, что по завершении этого процесса в Рейнской области были сооружены укрепления, Восточная Европа оказалась вне пределов французской военной помощи, а Италия двигалась ближе к тому, чтобы стать первым союзником гитлеровской Германии. Точно так же, как Франция смирилась с Локарно из‑за двусмысленной британской гарантии – ценность которой в глазах самих британцев состояла в том, что она была гораздо ниже, чем альянс, – отмена Локарно высветила даже еще более двусмысленное британское обязательство направить две дивизии на защиту Франции в случае нарушения французской границы.
И вновь Великобритания умело обошла необходимость принятия на себя всестороннего обязательства по защите Франции. Но что конкретно это дало? Франция, конечно, видела насквозь всю уклончивость поведения Великобритании, но принимала это как пусть даже нерешительный шаг в сторону заключения долгожданного официального союза. Великобритания истолковывала обещание относительно двух дивизий как средство сдерживания Франции от проведения оборонительных действий в Восточной Европе. Поскольку британское обязательство теряло силу, если французская армия вступит в Германию в целях защиты Чехословакии или Польши. С другой стороны, две британские дивизии не имели даже отдаленного отношения к решению проблемы отражения германского нападения на Францию. Великобритания, родина политики баланса сил, совершенно утратила связь с принципами ее работы.
Для Гитлера повторное введение войск в Рейнскую область открывало дорогу в Центральную Европу, как в военном, так и в психологическом плане. Стоило демократическим странам принять это как свершившийся факт, исчезала стратегическая основа противодействия Гитлеру в Восточной Европе. «Если 7 марта вы не смогли защитить самих себя, – спросил своего французского коллегу румынский министр иностранных дел Николае Титулеску, – как же вы защитите нас от агрессора?»[28] Вопрос оставался без ответа все то время, как проводилось укрепление Рейнской зоны.
Психологически воздействие пассивности демократических стран оказалось еще более глубоким. Умиротворение теперь стало официальной политикой, а исправление несправедливостей Версаля превратилось в общепринятое мнение. На Западе исправлять больше было нечего. Но логично предположить, что если Франция и Великобритания отказываются защищать положения, достигнутые в Локарно, а они давали там свои гарантии, то не было ни малейшего шанса на поддержку ими версальского урегулирования в Восточной Европе. Великобритания ставила его под сомнение с самого начала и однозначно отказывалась гарантировать не единожды – последний раз по поводу обязательства направить две дивизии во Францию.
К тому времени Франция отказалась от традиций Ришелье. Она больше не полагалась на саму себя, но искала прекращения опасностей на основе доброй воли самой Германии. В августе 1936 года, через пять месяцев после повторной оккупации Рейнской области, министр экономики Германии д‑р Яльмар Шахт был принят в Париже Леоном Блюмом – главой Социалистической партии и на то время премьер‑министром правительства Народного фронта. «Я – марксист. Я – еврей, – заявил Блюм[29], – однако мы не сможем ничего добиться, если будем считать идеологические баррикады непреодолимыми»[30]. Министр иностранных дел в правительстве Блюма Ивон Дельбос не нашел других слов, чтобы передать, что это означает на практике, кроме как «надо делать уступки Германии, подкармливая ее подачками, чтобы отсрочить войну»[31]. Не объяснил он и того, есть ли у этого процесса финал. Франция, страна, которая в течение 200 лет вела бесконечные войны в Центральной Европе с тем, чтобы самой быть хозяином своей судьбы, теперь докатилась до того, что хваталась за любую возможность обеспечения собственной безопасности, выторговывая уступками время и надеясь, что по ходу дела либо германские аппетиты будут удовлетворены, либо каким‑то счастливым способом или повелением свыше опасность будет устранена.
Великобритания осуществляла с превеликой охотой политику умиротворения, которую Франция проводила осмотрительно. В 1937 году, через год после ремилитаризации Рейнской области, лорд Галифакс, будучи тогда лордом‑председателем Тайного совета, стал символом морального отступления демократий, посетив дом Гитлера на горе в Берхтесгадене. Он расхваливал нацистскую Германию как «оплот Европы против большевизма» и перечислил ряд вопросов, в отношении которых «возможные изменения могли бы наступить со временем». Конкретно были упомянуты Данциг, Австрия и Чехословакия. Единственное возражение Галифакса относилось к методам достижения этих перемен: «Англия заинтересована в том, чтобы любые изменения проходили путем мирной эволюции и чтобы было исключено применение таких методов, которые могли бы вызвать далеко идущие пертурбации»[32].
|