Когда Гитлер напал на Советский Союз, он начал самую крупномасштабную сухопутную войну в истории человечества. Ужасы этой войны были беспрецедентны даже в сравнении с варварством, сопутствующим предшествующим европейским войнам. Это была борьба, носящая характер геноцида до победного конца. Когда немецкие армии углубились в территорию России, Гитлер объявил войну Соединенным Штатам, превратив то, что было европейской войной, в глобальную схватку. Немецкая армия опустошала Россию, но была не в состоянии нанести победный удар. Зимой 1941 года она была остановлена на подступах к Москве. Затем, зимой 1942/43 года, немецкое наступление, на этот раз нацеленное на юг России, было остановлено. В ожесточенной битве в замерзшем Сталинграде Гитлер потерял всю свою 6‑ю армию. Хребет германской военной машины был сломан. Лидеры союзников – Черчилль, Рузвельт и Сталин – теперь уже могли задуматься о победе и будущем облике мира.
Каждый из победителей выступал с позиций исторического опыта собственной страны. Черчилль хотел восстановить традиционный баланс сил в Европе. Это означало перестройку Великобритании, Франции и даже побежденной Германии таким образом, чтобы эти страны совместно с Соединенными Штатами были способны противостоять советскому колоссу на востоке. Рузвельт представлял себе послевоенный порядок таким образом, чтобы три победителя вместе с Китаем действовали в качестве мирового совета директоров, силой обеспечивая мир и ограждая от посягательств любого потенциального злодея, каким Рузвельт прежде всего считал Германию. Такое представление о мире стало известно как план «четырех полицейских». Подход Сталина отражал как его коммунистическую идеологию, так и традиционную российскую внешнюю политику. Он стремился заработать на победе своей страны и распространить русское влияние на Центральную Европу. И он намеревался превратить страны, завоеванные советскими войсками, в буферные зоны для защиты России от любой будущей немецкой агрессии.
Рузвельт оказался значительно прозорливее собственного народа, предвидя, что победа Гитлера поставит под угрозу безопасность Америки. Но он был того же мнения, что и его народ, когда отвергал традиционный мир европейской дипломатии. Настаивая на том, что нацистская победа будет угрожать Америке, он не имел в виду вовлечение Америки в войну ради восстановления европейского баланса сил. Для Рузвельта целью войны было устранение Гитлера как препятствия на пути к международному порядку, основанному на гармоничном сотрудничестве, а не на равновесии.
Рузвельт поэтому нетерпимо относился к азбучным истинам, претендующим на учет уроков истории. Он отвергал идею о том, что полное поражение Германии создаст вакуум, который, возможно, попытается заполнить победоносный Советский Союз. Он отказывался одобрить защитные меры против возможного послевоенного соперничества между победителями, поскольку это подразумевало восстановление баланса сил, который он фактически хотел разрушить. Мир будет сохранен посредством поддержания системы коллективной безопасности союзниками военных лет, действующими согласованно, а взаимная добрая воля и бдительность помогут отстоять его.
Так как не предполагалось никакого баланса сил, а подразумевалось состояние всеобщего мира, то Рузвельт решил, что после поражения нацистской Германии Соединенные Штаты должны будут отозвать свои вооруженные силы на родину. Рузвельт не имел ни малейшего желания держать американские войска в Европе, тем более в качестве противовеса Советам, что, по его мнению, американское общество никогда бы не приняло. 29 февраля 1944 года, еще до высадки американских войск во Франции, он писал Черчиллю:
«Умоляю, не просите меня оставить американские войска во Франции. Я просто не могу этого сделать! Мне надо будет вернуть их домой. Как предлагал ранее, я осуждаю и выступаю против опеки над Бельгией, Францией и Италией. Вам действительно следует самим воспитывать и наказывать собственных детей. С учетом того факта, что в будущем они могут стать вашим оплотом, вы, по крайней мере, должны платить за их обучение сейчас!»[1]
Иными словами, Великобритания должна будет защищать Европу без какой‑либо помощи со стороны Америки.
В том же духе Рузвельт отвергал любую ответственность Америки за экономическое восстановление Европы:
«Я не хочу, чтобы Соединенные Штаты брали на себя после войны бремя восстановления Франции, Италии и Балкан. Это не входит в наши задачи, так как мы находимся от этих мест более чем на 5600 километров или даже далее. Это определенно является задачей британцев, в которой они жизненно заинтересованы намного больше, чем мы»[2].
Рузвельт значительно переоценивал послевоенные возможности Великобритании, предлагая ей одновременно защищать и восстанавливать Европу. Такая переоценка роли Великобритании была вызвана его глубочайшим презрением по отношению к Франции. В феврале 1945 года в Ялте, на самой важной конференции стран‑победительниц, Рузвельт упрекал Черчилля в присутствии Сталина за то, что тот «искусственно» пытается причислить Францию к сильным державам. И как будто абсурдность подобного дела не требовала каких‑то детальных пояснений, он высмеивал мотивацию Черчилля, которую описал как попытку возвести оборонительную линию вдоль восточной границы Франции, за которой Великобритания сумела бы собрать собственную армию[3]. В те времена это казалось единственным доступным способом сдерживания советского экспансионизма.
Не будучи сам готовым отвести Америке какую‑то постоянную роль, Рузвельт хотел, чтобы победоносные союзники совместно надзирали за разоружением и разделом Германии и подчиняли ряд других стран собственному контролю (поразительно, но в категорию стран, подлежащих контролю, Рузвельт включал и Францию). Еще весной 1942 года по случаю визита советского министра иностранных дел Молотова в Вашингтон Рузвельт обрисовал свое представление о «четырех полицейских», призванных устанавливать мир в послевоенном мире. Гарри Гопкинс так докладывал в письме Черчиллю ход мыслей президента:
«Рузвельт говорил с Молотовым относительно системы, позволяющей только великим державам – Великобритании, Соединенным Штатам, Советскому Союзу и, возможно, Китаю – обладать оружием. Эти «полицейские» будут трудиться совместно ради сохранения мира»[4].
Наконец, Рузвельт был настроен решительно, чтобы положить конец существованию британской и французской колониальных империй:
«Когда мы выиграем войну, я стану работать изо всех сил над тем, чтобы никто не заставил Соединенные Штаты принять какие‑то планы, поощряющие и впредь империалистические амбиции Франции, или планы, оказывающие помощь и содействие Британской империи в ее имперских амбициях»[5].
Политика Рузвельта представляла собой пьянящую смесь из традиционных представлений об американской исключительности, вильсоновского идеализма и благоразумного понимания самим Рузвельтом американской души, которая более склонялась к универсальным делам, чем рассчитывала возможные за и против. Черчилль очень уж преуспел в поддержании иллюзии, будто Великобритания все еще была великой державой, способной самостоятельно противостоять советскому экспансионизму. Поскольку только подобной убежденностью можно объяснить приверженность Рузвельта такому мировому порядку, при котором американские войска выводятся из‑за океана, Германия разоружается, Франция низводится до положения второразрядной державы, а Советский Союз остается перед лицом открывающегося перед ним огромного вакуума. Таким образом, послевоенный период оказался поучительным уроком для Америки, показав, как она необходима для нового баланса сил.
План Рузвельта относительно «четырех полицейских», устанавливающих и гарантирующих глобальный мир, представлял собой компромисс между традиционным подходом Черчилля, основанным на балансе сил, и ничем не сдерживаемом вильсонианством советников Рузвельта, как резюмировал государственный секретарь Корделл Халл. Рузвельт был преисполнен решимости избежать недостатков Лиги Наций и системы, установленной по окончании Первой мировой войны. Он хотел какой‑нибудь формы коллективной безопасности, однако знал из опыта 1920‑х годов, что коллективная безопасность требует наличия тех, кто будет ее обеспечивать при помощи силы, и именно такая роль отводилась «четырем полицейским».
Рузвельтовская концепция «четырех полицейских» напоминала в структурном плане Священный союз Меттерниха, хотя американских либералов охватил бы ужас при одной мысли об этом. Каждая система представляла собой попытку сохранить мир при помощи коалиции победителей, отстаивающих общие ценности. Система Меттерниха работала, потому что защищала подлинный баланс сил, ключевые страны которого на самом деле разделяли общие ценности, а Россия, хотя и проявляла по временам своеволие, была более или менее готова сотрудничать. Концепция Рузвельта не могла быть воплощена на деле, поскольку в результате войны не возникало никакого баланса сил. И все это потому, что между победителями существовала непреодолимая идеологическая пропасть, и потому, что Сталин, как только избавился от угрозы со стороны Германии, перестал обращать внимание на сдерживающие факторы в отношении достижения советских идеологических и политических интересов и шел на это даже ценой конфронтации со своими прежними союзниками.
Рузвельт не предусмотрел того, что могло бы случиться, если один из потенциальных полицейских откажется играть предназначенную для него роль – особенно если этим полицейским окажется Советский Союз. Поскольку в таком случае надо будет все‑таки восстанавливать столь презираемый баланс сил. И чем с большей тщательностью будут отбрасываться элементы традиционного равновесия, тем более геркулесовым станет труд по созданию нового баланса сил.
Во всем мире не нашлось бы собеседника для Рузвельта, столь разительно отличавшегося от него, как Сталин. В то время как Рузвельт желал воплотить в жизнь вильсонианскую концепцию международной гармонии, идеи Сталина касательно ведения внешней политики строго соответствовали принципам реальной политики Старого Света. Когда один американский генерал на Потсдамской конференции, желая польстить Сталину, заметил, как радостно, должно быть, видеть русские войска в Берлине, тот едко ответил: «Царь Александр I дошел до Парижа».
Сталин определял потребности обеспечения мира точно так же, как это делали русские государственные деятели на протяжении столетий, – в виде как можно более широкого пояса безопасности по всей огромной периферии Советского Союза. Он приветствовал упор, который делал Рузвельт на безоговорочной капитуляции, так как это требование устраняло державы «оси» как фактор мирного урегулирования и предотвращало появление германского подобия Талейрана на мирной конференции.
Идеология подкрепляла традицию. Как коммунист, Сталин отказывался видеть разницу между демократическими и фашистскими странами, хотя он, без сомнения, считал демократии менее безжалостными и, возможно, менее страшными для него. Сталин не обладал концептуальным мышлением, которое могло бы позволить ему отказаться от территории в обмен на добрую волю или пожертвовать «объективной» реальностью ради требований момента. В силу этого он должен был запросить у своих демократических союзников тех же уступок, которые просил у Гитлера год назад. Сотрудничество с Гитлером не сделало для него более симпатичным нацизм, точно так же, как последующий альянс с демократическими странами не заставил его оценить достоинства институтов свободного мира. Он брал от каждого временного партнера все, что было можно, при помощи дипломатии и захватывал с помощью силы то, что ему свободно не давали, – пока это не влекло за собой риск войны. Его путеводной звездой оставался советский национальный интерес, преломлявшийся через призму коммунистической идеологии. Перефразируя Пальмерстона, можно сказать, что у него не было друзей, были только интересы.
Сталин проявил наибольшую готовность обсуждать послевоенные цели, когда его военное положение было наиболее трудным. С ножом, в буквальном смысле приставленным к его горлу, он попытался делать это в декабре 1941 года во время визита в Москву министра иностранных дел Энтони Идена, а затем вновь уже в мае 1942 года, когда направил Молотова в Лондон, а после в Вашингтон. Эти усилия, однако, были тщетны, поскольку Рузвельт категорически возражал против какого бы то ни было детального обсуждения задач мирного времени. После Сталинградской битвы Сталин не сомневался уже, что, когда окончится война, Советский Союз будет обладать подавляющим большинством территорий, которые будут представляться как спорные. Все менее и менее полагаясь на переговоры, Сталин передоверил формирование облика послевоенного мира прорывным способностям собственных армий.
Черчилль был вполне готов вступить в переговоры со Сталиным относительно послевоенного европейского порядка еще прежде, чем Сталин окажется в состоянии сам захватить себе приз. В конце концов, экспансионистские союзники типа Сталина не раз встречались на протяжении английской истории, и с ними удавалось справляться. Если бы Великобритания была более могущественной, Черчилль, безусловно, вырвал бы практические уступки у Сталина, когда он все еще нуждался в помощи, – точно так же, как Каслри получил от своих союзников гарантии свободы Нидерландов еще до окончания Наполеоновских войн.
Черчилль участвовал в войне дольше, чем любой из его партнеров. В течение почти года после падения Франции в июне 1940 года Великобритания в одиночку противостояла Гитлеру, и тогда ей некогда было думать о послевоенных целях. Элементарное выживание поглощало всю ее энергию, а исход войны был весьма неопределенным. Даже при наличии массированной американской материальной помощи Великобритания не могла надеяться на победу. Если бы Америка и Советский Союз не вступили в войну тогда, когда это произошло, Великобритания, в конце концов, вынуждена была бы согласиться на компромисс или потерпеть поражение.
Нападение Гитлера на Советский Союз 22 июня 1941 года, нападение Японии на Перл‑Харбор 7 декабря 1941 года и странное объявление Гитлером войны Соединенным Штатам несколькими днями спустя гарантировало, что Великобритания будет в рядах победителей, независимо от того, сколь долгой и трудной окажется война. Только с этого момента Черчилль мог реалистично заняться целями войны. Он должен был это делать в ситуации, беспрецедентной для Великобритании. По мере развития военных действий становилось все более очевидным, что традиционная цель Великобритании, заключавшаяся в поддержании баланса сил в Европе, становилась недосягаемой. Было ясно, что после предъявления Германии безоговорочной капитуляции Советский Союз станет господствующей державой на континенте, особенно если Соединенные Штаты выведут свои войска.
Дипломатия Черчилля в военное время, таким образом, состояла в маневрировании между двумя чудищами – и они оба угрожали положению Великобритании, хотя и с разных сторон. Приверженность Рузвельта праву на самоопределение во всемирном масштабе являлась вызовом Британской империи; попытка Сталина встроить Советский Союз в центр Европы угрожала подрывом британской безопасности.
Оказавшись в ловушке между вильсонианским идеализмом и русским экспансионизмом, Черчилль сделал максимум возможного, будучи в положении сравнительной слабости, чтобы утвердить традиционную политику своей страны, то есть если мир не должен достаться самому сильному и безжалостному, то урегулирование должно основываться на каком‑то подобии равновесия. Он также ясно понимал, что к концу войны Великобритания уже больше не будет в состоянии самостоятельно защищать жизненно важные для себя интересы и тем более устанавливать и сохранять баланс сил. Каким бы внешне самоуверенным ни выглядел Черчилль, он знал – лучше, чем его американские друзья, которые все еще верили, что Великобритания сможет самостоятельно обеспечивать европейское равновесие, – что роль, которую его страна сыграет в военное время, будет последней ролью подлинно независимой глобальной державы. Для Черчилля, таким образом, не было более важного аспекта дипломатических отношений между союзниками, чем создание уз дружбы с Америкой до такой степени прочности, чтобы Великобритании не пришлось в послевоенном мире оказаться в одиночестве. Именно поэтому в конечном счете он уступил американским приоритетам, хотя ему часто удавалось убедить американского партнера в том, что стратегические интересы Вашингтона во многом отвечают интересам Лондона.
Это оказалось грандиозной задачей. Поскольку Рузвельт и его окружение с глубочайшим подозрением относились к британским мотивам, особенно к возможности того, что Черчилль более всего мог бы быть озабочен продвижением, прежде всего британских национальных и имперских интересов и укреплением баланса сил, чем их собственным подходом к мировому порядку.
Многие другие страны восприняли бы британское отстаивание национального интереса как нечто само собой разумеющееся. Однако для американских руководителей это представлялось недостатком, присущим британскому характеру. На частном обеде вскоре после нападения на Перл‑Харбор Рузвельт высказал это следующим образом:
«Наше привычное представление об этой роли может быть не вполне объективным, а с британской точки зрения может не быть стопроцентно верным, но дело обстоит именно так; и я все время пытаюсь сказать ему [Черчиллю], что он должен это учитывать. Это недоверие, эта нелюбовь и даже ненависть к Англии являются частью американской традиции…»[6]
Поскольку Рузвельт не желал обсуждать цели войны до Сталинграда и поскольку Сталин предпочитал, чтобы линии фронта определяли политический итог в конце войны, большинство идей военного времени относительно послевоенного устройства мирового общества исходило от Черчилля. Американская реакция на них была метко схвачена государственным секретарем Халлом в ноябре 1943 года в выражениях, в высшей степени непочтительных по отношению к традиционным британским истинам: «…больше не будет необходимости в сферах влияния, альянсах, балансе сил или каких‑то еще особых установлениях, посредством которых в несчастливом прошлом страны стремились обеспечить собственную безопасность или продвигать свои интересы»[7].
В течение войны Рузвельт, чисто в человеческом плане, был ближе к Черчиллю, чем к почти всем американцам. И все же по некоторым конкретным вопросам он мог быть более нетерпимым по отношению к премьер‑министру, чем к Сталину. В Черчилле он видел товарища по оружию военных лет; в Сталине же он видел партнера в деле сохранения послевоенного мира.
Двойственность отношения Америки к Великобритании сфокусировалась на трех вопросах: собственной антиколониальной традиции Америки; характере военной стратегии; облике послевоенной Европы. Безусловно, Россия тоже была огромной империей, но ее колонии являлись составной частью ее территории, и русский империализм не воспринимался американским сознанием точно так же, как британский колониализм. Черчилль мог жаловаться, что сравнение Рузвельтом «Тринадцати колоний»[8] с британскими владениями XX века демонстрировало «затруднительность сопоставления ситуаций в разные столетия и мест действия, когда почти все материальные факты совершенно отличаются друг от друга…»[9] Рузвельт, однако, был заинтересован не столько в переделке исторических аналогий, сколько в утверждении фундаментальных американских принципов. На первой же встрече с Черчиллем, на которой оба руководителя провозгласили Атлантическую хартию, Рузвельт настаивал на том, что хартия применима не только к Европе, но и повсюду, включая колониальные территории:
«Я твердо убежден в том, что, если мы собираемся обеспечить стабильный мир, он должен включать в себя развитие отсталых стран. …Не могу поверить, что мы можем вести войну против фашистского рабства и в то же время бездействовать в деле освобождения людей по всему миру от последствий отсталой колониальной политики»[10].
Британский кабинет военного времени отверг подобную интерпретацию:
«…Атлантическая хартия… была адресована странам Европы, которые мы надеялись освободить от нацистской тирании, и не предназначалась для решения внутренних вопросов Британской империи или для оценки отношений между Соединенными Штатами и, к примеру, Филиппинами»[11].
Ссылка на Филиппины была специально сделана для того, чтобы ввести в рамки то, что Лондон полагал «переизбытком чувств» со стороны Америки, и показать американским лидерам, что они могут потерять, если заведут свои аргументы слишком далеко. И тем не менее все закончилось ничем, не достигнув цели, так как Америка на деле следовала тому, что проповедовала, уже решив предоставить независимость своей единственной колонии, как только кончится война.
Англо‑американские дебаты по вопросу о колониализме на этом ни в коем разе не закончились. В 1942 году в обращении по поводу Дня памяти павших Самнер Уэллес, друг и доверенное лицо Рузвельта, заместитель государственного секретаря, вновь подчеркнул историческое неприятие Америкой колониализма:
«Если нынешняя война является фактически войной за освобождение народов, она должна обеспечить суверенное равноправие всех народов мира, в том числе в мире обоих Американских континентов. Наша победа должна повлечь за собой освобождение всех народов. …Эпоха империализма окончилась»[12].
Рузвельт вслед за этим направил записку государственному секретарю Халлу, уведомлявшую его, что заявление Уэллеса было санкционировано, – такого рода жест, который не вполне укрепляет узы взаимной приязни между государственным секретарем и его заместителем, так как подразумевает, что у заместителя более тесные отношения с президентом. Халлу в итоге удалось добиться снятия Уэллеса.
Взгляды Рузвельта на колониализм оказались провидческими[13]. Он хотел, чтобы Америка встала во главе неизбежного освобождения колониальных территорий, пока стремление к самоопределению не переросло в расовую борьбу, – этими мыслями Рузвельт поделился со своим советником Чарльзом Тауссигом:
«Президент сказал, что его беспокоит судьба темнокожих людей на Востоке. Он сказал, что их один миллиард сто миллионов человек. Во многих странах Востока ими управляет горстка белых, и они негодуют против этого. Наша цель должна состоять в том, чтобы помочь им в достижении независимости – один миллиард сто миллионов потенциальных врагов опасны»[14].
Дебаты на тему колониализма не имели практических последствий вплоть до самого конца войны, а к этому времени Рузвельта уже не будет в живых. Но противоречия по вопросам стратегии имели немедленные последствия, отражая отличающиеся национальные концепции по вопросам войны и мира. В то время как американские лидеры были склонны считать, что военная победа и есть самоцель, их британские партнеры стремились соотнести военные операции с точным дипломатическим планом обустройства послевоенного мира.
Наиболее значительный военный опыт был обретен Америкой в проходившей на ее собственной территории гражданской войне, которая велась до победного конца, и в Первой мировой войне. Обе они завершились полной победой. В американском мышлении внешняя политика и стратегия соотносились по разрядам на последовательные стадии национальной политики. В идеальной американской вселенной дипломаты не занимались стратегией, а военный персонал завершал выполнение задачи к тому времени, как дипломатия вступала в действие, – за приверженность этой точке зрения Америке пришлось заплатить дорого в корейской и вьетнамской войнах.
В противоположность этому, для Черчилля военная стратегия и внешняя политика были тесно связаны. Поскольку ресурсы Великобритании были намного скромнее ресурсов Соединенных Штатов, ее стратеги всегда должны были концентрировать свое внимание на средствах достижения, а не только на целях. А поскольку страну почти обескровили во время Первой мировой войны, британские лидеры были преисполнены решимости избежать повторения такой же кровавой бойни. И их устраивала любая стратегия, сулившая минимум жертв.
Почти сразу же после вступления Америки в войну Черчилль предложил нанести удар по мягкому подбрюшью «оси», как он выразился, в Южной Европе. К концу войны он настойчиво, но тщетно умолял Эйзенхауэра взять Берлин, Прагу и Вену до подхода советских войск. Для Черчилля привлекательность этих целей заключалась не в уязвимости Балкан (которые на самом деле являются исключительно трудным театром военных действий), не в наличии каких‑то военно‑стратегических качеств у центральноевропейских столиц, но в их пользе в деле ограничения послевоенного влияния Советского Союза.
Американские военные руководители реагировали на рекомендации Черчилля с нетерпением, граничащим с возмущением. Рассматривая стратегию «мягкого подбрюшья» как очередной пример британской попытки воспользоваться Соединенными Штатами для достижения британских национальных интересов, они отвергли это предложение на том основании, что не собираются рисковать человеческими жизнями ради достижения целей второстепенного характера. С самого начала совместного планирования операций американское командование желало открыть второй фронт во Франции. Будучи равнодушными по поводу прохождения конкретных линий фронта, исходя из того, что война должна закончиться полной победой, оно утверждало, что только действиями подобного рода удастся вовлечь в сражение главные силы германской армии. К марту 1942 года генерал Джордж Маршалл, начальник штаба сухопутных сил США, взбешенный британским противодействием его плану открытия второго фронта, угрожал пересмотром решений так называемого плана «АВС‑1», принятого годом ранее, который отдавал предпочтение европейскому театру военных действий, и перенести главные военные усилия Америки на Тихий океан.
Теперь Рузвельт показал, что он так же силен как руководитель военного времени, как был силен, когда вел страну к войне. Проигнорировав Маршалла, Рузвельт напомнил ссорящимся генералам, что изначальное решение поставить разгром Германии на первое место было принято в общих интересах, а не как некое одолжение Великобритании:
«В высшей степени важно помнить, что поражение Японии не означает поражения Германии и что концентрация американских сил в текущем, 1943 году против Японии повышает шансы на абсолютное немецкое господство в Европе и Африке. …Поражение же Германии будет означать и поражение Японии, возможно, без единого выстрела или без единой жертвы»[15].
Рузвельт в основном соглашался со стратегией Черчилля, но отказывался от высадки на Балканах. Рузвельт поддержал высадку в Северной Африке в ноябре 1942 года, а после завоевания северного побережья Средиземного моря высадку в Италии весной 1943 года, выведшую Италию из войны. Второй фронт в Нормандии открылся лишь в июне 1944 года, к этому времени Германия была до такой степени ослаблена, что потери союзников оказались минимальными, а до решающей победы оставалось совсем немного.
Сталин был таким же страстным сторонником открытия второго фронта, как и американские военные руководители, но его мотивы были скорее геополитическими, чем военными. В 1941 году он, конечно, желал снятия германских сил с русского фронта. Он фактически так отчаянно нуждался в военной помощи, что даже предложил Великобритании направить экспедиционный корпус на Кавказ[16]. В 1942 году, во время немецкого продвижения на юг России, он продолжал неуклонно настаивать на открытии второго фронта, хотя больше не говорил об экспедиционном корпусе союзников.
Неоднократные требования Сталина открыть второй фронт не прекратились даже тогда, когда Сталинградская битва в конце 1942 года ознаменовала поворот течения против Германии. Для Сталина таким привлекательным во втором фронте была, прежде всего, его отдаленность от Восточной и Центральной Европы, а также Балкан, где западные и советские интересы очевиднее всего вступили бы в противоречие. И это также гарантировало, что капиталисты не выйдут из войны без потерь. Характерно, что Сталин, даже когда настаивал на праве голоса при принятии союзниками военных решений на Западе, отказывал демократическим странам даже в минимальном доступе к советским военным планам и давал лишь самый минимум сведений о расположении советских войск.
Как потом выяснилось, союзникам удалось переключить как раз столько немецких дивизий на Италию – примерно 33, – сколько Сталин просил, требуя открыть второй фронт во Франции (он продолжал настаивать на цифре от 30 до 40)[17]. И все‑таки Сталин усиливал свои протесты против избрания южного стратегического варианта. С его точки зрения, главным недостатком этого варианта была географическая близость к странам, представлявшим собой предмет советских амбиций. Сталин настаивал на втором фронте в 1942 и 1943 годах по той же самой причине, по какой Черчилль настаивал на его отсрочке: потому что это оттянуло бы силы союзников от политически спорных районов.
В спорах по поводу причин холодной войны кое‑кто из известных участников дискуссии утверждал, что отказ союзников открыть второй фронт в более ранние сроки обернулся неуступчивостью Сталина в Восточной Европе. Если следовать подобным доводам, получается, что задержка с открытием второго фронта вызвала гнев и цинизм Советского Союза гораздо больше, чем какой‑либо еще фактор[18]. Вряд ли, однако можно поверить в то, что старый большевик, только что заключавший пакт с Гитлером и ведший с нацистским руководителем переговоры о разделе мира, мог быть разочарован реальной политикой, если действительно в этом заключалась союзническая политика. Трудно себе представить, чтобы организатор показательных процессов и чисток, устроивший массовые убийства в Катыни, стал циником из‑за стратегического решения подчинить военные цели политическим. Он разыгрывал гамбит со вторым фронтом точно так же, как делал все остальное, – холодно, расчетливо и реалистично.
Объединенный комитет начальников штабов в любом случае лишь отражал убеждения американского политического руководства, состоявшие в том, что следует отложить какие бы то ни было дискуссии на тему послевоенного устройства мира до окончательной победы. Это было роковое решение, определившее облик послевоенного мира и сделавшее холодную войну неизбежной.
Как правило, страны, стремящиеся к стабильности и равновесию, должны делать все, что в их силах, чтобы добиваться основополагающих условий мира, пока еще идет война. Когда враг все еще находится на поле боя, его сила косвенно усиливает более миролюбивую сторону. Если этим принципом пренебречь и оставить главные вопросы нерешенными вплоть до мирной конференции, то самая решительная держава окажется владельцем всех призов, с которыми сможет расстаться лишь в результате острого противостояния.
Договоренность между союзниками о целях послевоенного урегулирования или хотя бы обсуждение этих целей были особенно необходимы во время Второй мировой войны еще и из‑за политики безоговорочной капитуляции, выдвинутой Рузвельтом и Черчиллем в Касабланке в январе 1943 года. Рузвельт предложил этот курс по целому ряду причин. Он опасался, что обсуждение условий мира с Германией могло бы вызвать разногласия, а он хотел сосредоточить всю энергию союзников на победу в войне. Он также хотел успокоить Сталина, отходившего от ужасов битвы за Сталинград, что сепаратного мира не будет. Но главное было в том, что Рузвельт стремился предотвратить в последующем немецкие реваншистские заявления о том, как Германию заманили хитростью в ловушку и обманом вынудили прекратить войну.
И тем не менее отказ Рузвельта обсуждать параметры послевоенного мира, пока все еще шла война, привел к тому, что, несмотря на мощное влияние Америки, к исходу войны отсутствовали такие ключевые элементы урегулирования, как баланс сил или какие‑то иные критерии политических решений. Во всех тех вопросах, где действовали вильсонианские положения об основополагающей гармонии, Рузвельт сыграл огромную роль в формировании послевоенного мира. Под его эгидой в ходе ряда международных конференций были разработаны проекты компонентов сотрудничества в послевоенном мире. Речь, в частности, идет о том, что стало будущей Организацией Объединенных Наций (в Думбартон‑Оксе), об основах мировой финансовой системы (в Бреттон‑Вудсе). Были разработаны компоненты для решения вопросов продовольствия и сельского хозяйства (в Хот‑Спрингсе), для оказания помощи и восстановления (в Вашингтоне), для решения вопросов гражданской авиации (в Чикаго)[19]. Но при этом Рузвельт твердо стоял на своем, не желая обсуждать цели войны или рисковать нарваться на несогласие со стороны Советского Союза по этим вопросам.
Вначале Сталин воспринимал уход Рузвельта от обсуждения послевоенного устройства на геополитическом уровне как тактический маневр, имеющий целью воспользоваться его военными затруднениями. Для него война велась за создание нового и более благоприятного баланса сил после вакуума, который наступит за неминуемым развалом держав «оси». Будучи слишком традиционным политиком, чтобы ждать, когда Запад начнет ставить условия мира в зависимости от исхода военных действий, Сталин попытался привлечь Идена в декабре 1941 года к решению вопроса о послевоенном устройстве мира даже тогда, когда немецкие войска продвигались к пригородам Москвы. Вступительные замечания Сталина по этому поводу давали ясно понять, что речь шла не об Атлантической хартии. Декларации о принципах, по его словам, это нечто вроде алгебры; он же предпочитал прикладную арифметику. Сталин не хотел терять время на абстракции и предпочитал обсуждать возможные взаимные уступки, лучше всего в форме территорий.
То, что Сталин имел в виду, представляло собой простую и незамысловатую старую реальную политику, Realpolitik . Германия должна быть расчленена, а Польша отодвинута на запад. Советский Союз вернется к границам 1941 года, что конкретно означало границу с Польшей по «линии Керзона», и сохранит за собой балтийские государства – явное нарушение принципа самоопределения, провозглашенного в Атлантической хартии. В ответ Советский Союз поддержал бы любые требования Великобритании относительно баз во Франции, Бельгии, Нидерландах, Норвегии и Дании[20] – причем все эти страны являлись британскими союзниками. Сталин рассматривал ситуацию, с точки зрения государя XVIII века: добыча принадлежит победителю.
С другой стороны, Сталин пока еще не делал заявлений по поводу политического будущего восточноевропейских стран и даже выказал неожиданную гибкость относительно границы с Польшей. Тем не менее Великобритания не могла полностью нарушить Атлантическую хартию всего лишь через три месяца после ее провозглашения. А американские руководители не стали бы особенно заниматься тем, что являлось, по их мнению, возвратом к секретным договоренностям, столь характерным для дипломатии периода Первой мировой войны. Даже с учетом этого предложенные Сталиным условия, какими бы жесткими они ни были, оказались лучше тех, что были обусловлены исходом войны, и их, вероятно, можно было бы смягчить в процессе переговоров. Иден вышел из тупика, пообещав доложить о беседах со Сталиным Черчиллю и Рузвельту и продолжить диалог позднее.
Несмотря на чрезвычайность военной ситуации, а, может быть, именно вследствие этого, Сталин вернулся к этой теме весной 1942 года. Черчилль был вполне готов воспользоваться советским quid pro quo в обмен на признание границ 1941 года. Но Рузвельт и его советники, упорно стоявшие на своем в стремлении избегать каких бы то ни было намеков на переговоры по балансу сил, отказались от обсуждения вопросов послевоенного устройства. Халл писал Черчиллю по уполномочию Рузвельта:
«…это был бы сомнительный курс отказаться от наших широковещательных основополагающих деклараций политического, принципиального и практического характера. Если будут иметь место отступления от одного‑двух важных положений, как Вы это предлагаете, то тогда ни у одной из двух стран‑участниц декларации не останется прецедента, на который можно было бы опереться, или постоянно действующих правил, которыми можно было бы руководствоваться и настаивать на том, чтобы и другие правительства ими руководствовались»[21].
Сталин попытался затем довести дело до конца, направив Молотова в Лондон в мае 1942 года. На предварительных переговорах по поводу этого визита в апреле 1942 года советский посол Иван Майский выдвинул условия, которые Сталин предложил за четыре месяца до этого[22]. Причем теперь уже Советский Союз требовал пактов о взаимопомощи с Румынией и Финляндией на послевоенный период. Учитывая, что германские армии все еще находились в глубине территории Советского Союза, это выглядело как дополнительное чрезвычайное выражение целей Сталина долгосрочного характера, хотя следовало подчеркнуть, что это было еще далеко не все. Имеется в виду, как в смысле условий, так и по существу, когда речь пошла о создании орбиты сателлитов, появившейся в конце войны в отсутствие соглашения.
Черчилль столкнулся с яростным противодействием Вашингтона, когда речь зашла о проведения такого рода бесед. Халл назвал англо‑советский обмен мнениями противоречащим Атлантической хартии, вызовом историческому неприятию Америкой территориальных захватов и возвратом к силовой политике дискредитировавшего себя прошлого[23]. Рузвельт выдвинул примерно такую же аргументацию и для Сталина. Сталин ответил коротенькой памятной запиской, подтверждавшей получение послания Рузвельта, но не комментирующей его содержание, что было четким и ясным сигналом того, что оно получило неблагоприятную оценку. В записке, одновременно направленной Черчиллю, Сталин призывал его проигнорировать «американское вмешательство»[24].
В самом начале войны Сталин был явно готов согласиться с урегулированием на основе границ 1941 года; и он был чересчур циничен, чтобы не ожидать предложения какого‑либо quid pro quo . Нет более пустого занятия, чем исторические гадания об упущенных возможностях на тему: что было бы, если бы. Цена, которую Сталин готов был уплатить, так никогда и не будет известна, так как Рузвельт оборвал англо‑советский диалог, пригласив Молотова в Вашингтон.
Во время визита Идена в Москву в декабре 1941 года Сталин проявил гибкость по вопросу польских границ, назвав его «открытым»[25]. Сейчас в историческом плане совершенно понятно, что Сталин готов был в ответ на признание границ 1941 года признать, в свою очередь, восточноевропейские правительства в изгнании (против которых он пока еще не выступал), с оговоркой по вопросу о возвращении балтийских государств к статусу 1940 года и разрешении иметь советские базы на их территории. Возможно, это привело бы к формированию Восточной Европы по финскому образцу, уважающей проблему советской безопасности, но также демократической и свободной в следовании внешнеполитическому курсу неприсоединения. Это было бы, несомненно, лучше для благополучия народов Восточной Европы, и в конечном счете для Советского Союза, по сравнению с тем, что произошло на самом деле.
Все эти планы испарились, как только Молотов прибыл в Вашингтон в конце мая 1942 года и узнал, что Америка хочет от Советского Союза не политического урегулирования, а согласия на новый подход к организации мирового порядка. Рузвельт предложил Молотову американскую альтернативу сталинским (и черчиллевским) идеям относительно сфер влияния. Говоря попросту, его формула представляла собой возврат к вильсонианской концепции коллективной безопасности, осовремененной при помощи идеи относительно «четырех полицейских». Такого рода договоренность, по утверждению Рузвельта, обеспечит Советскому Союзу лучшую безопасность, чем традиционный баланс сил[26].
Почему Рузвельт верил, что Сталин, делавший столь макиавеллистские предложения Черчиллю, посчитает для себя привлекательной идею мирового правительства, не совсем ясно. Возможно, он считал, что, если произойдет самое худшее, и Сталин будет настаивать на удержании территории, завоеванной его армией, во внутреннем плане будет легче смириться со свершившимся фактом, чем согласиться на требования Сталина, когда исход военных действий все еще оставался неопределенным.
Гораздо определеннее Рузвельт высказался по колониальному вопросу. Он предложил ввести международную опеку над всеми бывшими колониями, которые «ради нашей собственной же безопасности должны быть отобраны у слабых наций» (в эту категорию он включал и Францию)[27]. Он также пригласил Советский Союз стать одним из членов‑учредителей Совета по опеке.
Был бы Молотов больше философом, он, возможно, задумался бы над цикличностью хода истории: в течение полутора лет его дважды приглашали стать членом различных противоположных друг другу альянсов: Гитлер и Риббентроп в Трехстороннем пакте, состоящем из Германии, Италии и Японии, и Рузвельт в коалицию, включающую в себя Соединенные Штаты, Великобританию и Китай. В каждом случае Молотова пытались завлечь экзотическими южными странами: Берлин предлагал Ближний Восток, Вашингтон опеку над колониями. Но ни в одном из этих случаев он не позволил отвлечь себя от целеустремленного следования достижению прямых советских задач, которые были доступны советским войскам.
Не видел Молотов никакой необходимости в том, чтобы приноравливать собственную тактику к каждому конкретному партнеру. В Вашингтоне, как было сделано ранее в Берлине, Молотов согласился в принципе присоединиться к предложенной договоренности. Тот факт, что, войдя в число «четырех полицейских», он окажется в обществе заклятых врагов группировки, в состав которой его вовлекали полтора года назад, Молотова, казалось бы, ничуть не смущало. Да и, как в Берлине, согласие Молотова в принципе вовсе не подразумевало какого‑то повода для него отказываться от территориальных амбиций Сталина в Европе. В Вашингтоне, как и в Берлине, Молотов был настойчив и тверд в отношении границ 1941 года, требования доминирующего советского влияния в Болгарии, Румынии и Финляндии, а также специальных прав в черноморских проливах. И в том, и в другом случае он отложил колониальные дела на более поздний срок.
По всей вероятности, Сталин ушам своим не поверил, когда Молотов сообщил ему об отказе Вашингтона обсуждать вопросы политического урегулирования, пока продолжалась война. Поскольку это означало, что ему не придется делать уступок, пока германская армия все еще участвует в боевых действиях. Знаменательно, но когда Сталин понял, что Америка откладывает политическое урегулирование на послевоенный период, то отказался от своего обычного назойливого задиристого стиля и больше эту тему не затрагивал. А поскольку его положение на переговорах укреплялось с каждым шагом союзников к победе, Сталин получал наибольший выигрыш от откладывания политических дискуссий и от захвата как можно больше военной добычи, хотя бы только для того, чтобы воспользоваться этими территориальными трофеями, как фишками в азартной игре, во время мирной конференции. Никто не осознавал в большей степени, чем Сталин, смысл старинного изречения: владение определяет на девять десятых право собственности.
Нежелание Рузвельта ставить под угрозу послевоенное сотрудничество с Советским Союзом преждевременным обсуждением целей войны могло иметь под собой как стратегическое, так и вильсонианское обоснование. Рузвельт осознавал возможности советского послевоенного экспансионизма, но он, вероятно, оказался в западне между убеждениями собственного народа и маячащей стратегической угрозой. Чтобы поддерживать военные усилия, Рузвельту более всего требовалось взывать к американским идеалам, отвергавшим сферы влияния и баланс сил. В конце концов, прошло всего несколько лет с того момента, как конгресс с энтузиазмом принял законы о нейтралитете, а подпитывавшие их идеи отнюдь не исчезли. Рузвельт, возможно, пришел к выводу, что, какими бы ни были советские намерения, оптимальной стратегией будет поддерживать соответствующую репутацию Сталина. Поскольку только на этом фоне у него появляется шанс мобилизовать Америку на противостояние советскому экспансионизму, если таковой действительно проявится.
Именно такого мнения придерживается Артур Шлезингер‑младший, который утверждал, что Рузвельт подготовил укрепленный плацдарм на тот случай, если что‑то омрачит советско‑американские отношения: «огромная армия, сеть баз на других территориях, планы всеобщей военной подготовки в мирное время и англо‑американская монополия на атомную бомбу»[28].
Действительно, все эти средства имелись в распоряжении Рузвельта. Но мотивацией их подбора в совокупности было скорее доведение до логического конца военных усилий, а не подстраховывание на случай советского экспансионизма. Базы были получены ради передачи эсминцев Великобритании; атомная бомба предназначалась для использования против нацистов и Японии; и все свидетельствует о том, что Рузвельт собирался в кратчайший срок демобилизовать армию и вернуть ее домой – он на самом деле говорил об этом неоднократно. Без сомнения, если бы Рузвельт убедился в недобросовестности Сталина, то стал бы опытным и решительным противником советского экспансионизма и имел бы в своем распоряжении уже описанные инструменты. Однако существует мало подтверждений того, что он когда‑либо вообще приходил к подобному выводу или рассматривал свои военные возможности применительно гипотетической конфронтации с Советским Союзом.
Когда война стала близиться к завершению, Рузвельт и на самом деле стал выказывать раздражение тактикой Сталина. И все‑таки на протяжении всей войны Рузвельт оставался удивительно последовательным и даже весьма выразительным в своей преданности советско‑американскому сотрудничеству, и он считал самой главной для себя задачей преодолеть недоверие со стороны Сталина. Возможно, Уолтер Липпман был прав, когда говорил о Рузвельте: «Он не доверял никому. И он полагал, что сможет перехитрить Сталина, но это было уже совсем другое»[29]. Если его намерения были действительно таковы, то они не увенчались успехом.
Рузвельт полагался на личные отношения со Сталиным в такой форме, на какую ни за что не пошел бы Черчилль. Когда Гитлер вторгся в Советский Союз, Черчилль объяснял решение Великобритании поддержать Сталина фразой, не содержавшей ни личного, ни морального одобрения: «Если бы Гитлер вторгся в ад, то он [Черчилль] бы замолвил за дьявола словечко в палате общин!»[30] Рузвельт не выказал такой сдержанности. Вскоре после вступления Америки в войну он сделал попытку организовать встречу со Сталиным в Беринговом проливе, не приглашая на нее Черчилля. Это должна была бы быть «неофициальная и совершенно обычная совместная поездка на несколько дней для нас двоих», чтобы достичь «общего понимания вещей». Рузвельт собирался взять с собой только Гарри Гопкинса, переводчика и стенографиста, а свидетелями были бы лишь моржи и чайки[31].
Встреча в Беринговом проливе так никогда и не состоялась. Но две встречи на высшем уровне действительно имели место – в Тегеране с 28 ноября по 1 декабря 1943 года и в Ялте с 4 по 11 февраля 1945 года. И в том, и в другом случае Сталин сделал все возможное, чтобы показать Рузвельту и Черчиллю, что им встреча нужна гораздо больше, чем ему; даже места встреч были выбраны так, чтобы разубедить англичан и американцев в возможности заставить его пойти на уступки. Тегеран был всего лишь в нескольких сотнях километров от советской границы, а Ялта, разумеется, находилась на советской территории. И в том, и в другом случае западным лидерам приходилось преодолеть тысячи километров, что было особенно трудно для такого человека, как Рузвельт, инвалида уже во времена Тегеранской встречи. К моменту Ялтинской конференции президент был смертельно болен.
Ялта стала символом позора с точки зрения формирования облика послевоенного мира. И тем не менее когда проходила эта конференция, советские войска уже давно перешагнули все границы 1941 года и были в состоянии в одностороннем порядке установить советский политический контроль над всей остальной Восточной Европой. Если бы вообще послевоенное устройство должно было стать темой какой‑то из встреч на высшем уровне, то самое время обсуждать его было бы в Тегеране, за год и три месяца до Ялты. До этого момента Советский Союз воевал, чтобы избегнуть поражения; во время Тегеранской конференции Сталинградская битва была уже выиграна, победа обеспечена, а сепаратная советско‑нацистская сделка была крайне маловероятной.
В Тегеране Рузвельт первоначально планировал остановиться в американской миссии, находившейся на некотором расстоянии от британского и советского посольств, стоявших стена к стене. И потому было постоянное беспокойство по поводу того, что, следуя на заседание на советской или британской территории, Рузвельт может пасть жертвой какого‑нибудь бомбометателя, симпатизирующего державам «оси». В силу этого на первом же пленарном заседании, проводившемся в здании американской миссии, Рузвельт принял приглашение Сталина занять виллу на советской территории. Она была меблирована в вычурном пестром стиле советского дизайна внутренних помещений для высших руководителей, и, несомненно, была по такому случаю напичкана подслушивающими устройствами.
Приняв предложение Сталина разместиться у него, Рузвельт не мог послать более мощного сигнала с выражением доверия и доброй воли. И тем не менее этот жест не оказал заметного влияния на стратегию Сталина, суть которой заключалась в суровой критике Черчилля и Рузвельта за задержку с открытием второго фронта. Сталину нравилось заставлять своих собеседников защищаться. В данном случае это было особенно выгодно, поскольку переключало внимание на регион, отдаленный от места предстоящего соперничества. Он заполучил официальное обещание открыть второй фронт во Франции к весне 1944 года. Трое союзников также договорились о полной демилитаризации Германии и о своих будущих зонах оккупации. Однажды, когда Сталин стал настаивать на ликвидации 50 тысяч немецких офицеров, Черчилль покинул зал заседаний и вернулся только после заверений вышедшего за ним вслед Сталина о том, что он пошутил, что в свете ставшего теперь известным массового уничтожения польских офицеров в Катыни, возможно, и не было шуткой[32]. А затем во время частной встречи Рузвельт обрисовал скептически настроенному Сталину идею относительно «четырех полицейских».
Все эти вопросы отсрочили обсуждение послевоенного обустройства, которое было запланировано лишь на последний день конференции. Рузвельт согласился с планом Сталина сдвинуть границы Польши на запад и указал, что не собирается давить на Сталина по вопросу о Прибалтике. Если советские войска оккупируют прибалтийские государства, как сказал он, ни Соединенные Штаты, ни Великобритания не собираются их оттуда «выгонять», хотя он также рекомендовал устроить плебисцит. Дело заключалось в том, что Рузвельту в Тегеране в такой же степени не хотелось детально обсуждать устройство послевоенного мира, как и за полтора года до этого, во время визита в Вашингтон Молотова. Поэтому он высказал собственные соображения по поводу сталинских планов послевоенного устройства Восточной Европы весьма осторожно, чуть ли не извиняющимся тоном. Рузвельт обратил внимание Сталина на наличие в Америке шести миллионов избирателей польского происхождения, которые могли оказать влияние на его переизбрание в наступающем году. И, хотя «лично он был согласен с точкой зрения маршала Сталина относительно необходимости восстановления польского государства (ему), хотелось бы видеть его восточную границу сдвинутой дальше на запад, а его западную границу отодвинутой даже к реке Одер. Он надеялся, однако, что маршал поймет, что по указанным выше политическим причинам он не может принимать участия в выработке каких бы то ни было решений здесь в Тегеране или будущей зимой по данному вопросу, и что он не может публично принимать участие в такого рода договоренности в настоящее время» [33]. Это вряд ли сигнализировало Сталину, что тот идет на большой риск, продолжая действовать в одностороннем порядке; в действительности это подразумевало, что согласие Америки после выборов было по существу формальностью.
Причина, по которой Рузвельт столь нерешительно отстаивал американские политические цели, заключалась в том, что он рассматривал своей главной целью в Тегеране принятие концепции «четырех полицейских». И одним из способов завоевать доверие Сталина было показное дистанцирование от Черчилля, как он потом сообщал Фрэнсис Перкинс, старому другу и министру труда в его правительстве:
«Уинстон покраснел и набычился. Чем больше он менял свой обычный вид, тем больше улыбался Сталин. Наконец разразился глубоким, раскатистым хохотом. Впервые за три дня я увидел свет в конце туннеля. Продолжал отпускать свои шутки до тех пор, пока мы не стали смеяться вместе, и как раз тогда я назвал его впервые «Дядя Джо». Должно быть, днем раньше маршал считал меня недотепой, но в этот день он смеялся от души и подошел ко мне, чтобы пожать руку.
С этого времени наши отношения потеплели. …Лед был сломан, мы общались друг с другом по‑человечески, по‑братски»[34].
Перевоплощение Сталина, организатора кровавых чисток и недавнего коллаборациониста Гитлера, в «дядюшку Джо», образец умеренности, было, конечно, наивысшим триумфом надежды над опытом. И тем не менее упор, который сделал Рузвельт на добрую волю Сталина, не был индивидуальной реакцией на этого человека, но отражал подход народа, больше верящего в то, что человек добр от природы, а не в геополитический анализ. Они предпочитали видеть в Сталине скорее добродушного друга, чем тоталитарного диктатора. В мае 1943 года Сталин распустил Коминтерн, официальное орудие Коммунистической партии в проведении мировой революции. Это произошло в тот момент, когда мировая революция вряд ли являлась советской первостепенной задачей или вообще могла рассматриваться всерьез. И все‑таки сенатор Том Коннелли от штата Техас, один из ведущих членов сенатского комитета по иностранным делам, который вскоре станет его председателем, приветствовал шаг Сталина как фундаментальный поворот в сторону западных ценностей: «Русские в течение многих лет занимались изменением своей экономики и тем самым шли к отказу от коммунизма, и теперь весь западный мир будет с благодарностью воспринимать этот счастливый исход этих усилий»[35]. Даже журнал «Форчун», бастион американского капитализма, писал в том же духе[36].
В силу этого по окончании Тегеранской конференции американский народ не воспринял как нечто необычное заявление своего президента, подытоживающее результаты конференции через оценку советского диктатора:
«Выражаясь простым языком, я «отлично поладил» с маршалом Сталиным. Этот человек сочетает в себе огромную, непреклонную волю и здоровое чувство юмора; думаю, душа и сердце России имеют в нем своего истинного представителя. Я верю, что мы и впредь будем отлично ладить и с ним и со всем русским народом – действительно отлично»[37].
Когда в июне 1944 года союзники высадились в Нормандии и двинулись с запада на восток, судьба Германии была предрешена. А поскольку положение на фронте необратимо переменилось в пользу Сталина, тот стал постепенно завышать свои требования. В 1941 году он просил лишь признания границ 1941 года (допуская возможность их корректировки) и выражал готовность признать базирующихся в Лондоне свободных поляков. В 1942 году он стал жаловаться на состав польского правительства в изгнании. В 1943 году он создал альтернативу ему в виде так называемого Свободного люблинского комитета. К концу 1944 года он признал Люблинскую группу – в которой доминировали коммунисты, – в качестве временного правительства и запретил лондонских поляков. В 1941 году главной заботой Сталина были границы; к 1945 году уже стал политический контроль над территориями, находящимися за пределами этих границ.
Черчилль понимал, что происходит. Но Великобритания стала слишком зависимой от Соединенных Штатов, чтобы предпринимать одиночные инициативы. Да и не была Великобритания достаточно сильной, чтобы противостоять в одиночку все более смелому формированию Сталиным сферы советского влияния в Восточной Европе. В октябре 1944 года Черчилль отважился на почти что донкихотскую затею для решения напрямую со Сталиным будущего Восточной Европы. Во время визита в Москву, продолжавшегося восемь дней, Черчилль составил проект договоренности о разделе сфер влияния и вручил его Сталину. В нем он обрисовал разграничение сфер в форме процентов: Великобритания получала 90 процентов влияния в Греции, а Советский Союз 90 процентов в Румынии и 75 процентов в Болгарии; Венгрия и Югославия были поделены по принципу 50 на 50. Сталин принял этот проект с ходу, хотя Молотов, в лучших советских традициях торга барышников, во время диалога с Иденом попытался урезать британские проценты, отдавая Советскому Союзу большую долю в каждой из восточноевропейских стран, за исключением Венгрии[38].
|