Подобно Моисею, Франклин Делано Рузвельт видел Землю обетованную, но ему не дано было достичь ее. Когда он умер, союзные войска находились глубоко внутри Германии, а битва за Окинаву, как прелюдия к планируемому союзному вторжению на основные Японские острова, только началась.
Смерть Рузвельта 12 апреля 1945 года не была неожиданностью. Врач Рузвельта, встревоженный резкими колебаниями кровяного давления у пациента, в январе сделал вывод, что президенту удастся выжить, только если он будет избегать какой бы то ни было напряженности. При нагрузке, связанной с работой президентом, это заявление было равносильно смертному приговору[1]. В какой‑то безумный миг Гитлер и Геббельс, оказавшиеся в западне в окруженном Берлине, впали в заблуждение, поверив в то, что они станут скоро свидетелями повторения названного в учебниках немецкой историографии чудом Бранденбургского дома, когда в Семилетнюю войну, в то время как русские армии стояли у ворот Берлина, Фридрих Великий был спасен благодаря внезапной смерти русской правительницы и восшествию на престол дружественно настроенного царя. История, однако, не повторилась в 1945 году. Нацистские преступления обусловили, по крайней мере одну общую для всех союзников цель: ликвидировать нацистскую чуму.
Крах нацистской Германии и необходимость заполнить образовавшийся в результате этого вакуум силы привели к распаду военного партнерства. Цели союзников просто сильно расходились. Черчилль стремился не допустить господства Советского Союза в Центральной Европе. Сталин хотел, чтобы ему за советские военные победы и героические страдания русского народа заплатили территориальной монетой. Новый президент Гарри С. Трумэн поначалу стремился следовать заветам Рузвельта, направленным на закрепление союза. Однако к концу его первого президентского срока исчезли последние остатки гармонии военного времени. Соединенные Штаты и Советский Союз, два гиганта на периферии, теперь противостояли друг другу в самом центре Европы.
Социальное происхождение Гарри С. Трумэна настолько отличалось от происхождения его великого предшественника, что это даже трудно было себе представить. Рузвельт был признанным членом космополитичной политической элиты Северо‑Востока США; Трумэн происходил из сельского среднего класса Среднего Запада. Рузвельт получал образование в лучших частных средних школах и университетах; Трумэн так и не поднялся выше уровня неполной средней школы, хотя Дин Ачесон должен был с восторгом и восхищением говорить, что он настоящий йелец в лучшем смысле этого слова. Вся жизнь Рузвельта была подготовкой к занятию высшей государственной должности в стране; Трумэн был продуктом политической машины Канзас‑Сити.
Избранный на пост вице‑президента лишь после того, как кандидатура первого выдвиженца Рузвельта Джеймса Бирнса была отклонена профсоюзным движением, Гарри Трумэн своей прошлой политической карьерой не подавал каких‑либо особых признаков того, что из него выйдет исключительный президент. Не имея реального внешнеполитического опыта и руководствуясь лишь самыми неясными дорожными картами, оставшимися от Рузвельта, Трумэн унаследовал задачу завершения войны и строительства нового международного порядка, даже в то время как принятые в Тегеране и Ялте планы разваливались на части.
Как оказалось, Трумэн возглавил наступление холодной войны и становление политики сдерживания, которая в итоге и привела к победе в ней. Он вовлек Соединенные Штаты в первый за всю их историю военный союз мирного времени. Под его руководством концепцию Рузвельта относительно «четырех полицейских» сменила беспрецедентная система коалиций, которая оставалась в течение 40 лет сердцевиной американской внешней политики. Поддерживая веру Америки в универсальность ее ценностей, этот простой человек со Среднего Запада призвал поверженных врагов вернуться в сообщество демократических стран. Он поддержал «план Маршалла» и «Четвертый пункт» своей программы, посредством которых Америка выделяла ресурсы и технологию на восстановление и развитие территориально отдаленных обществ.
Я встречался с Трумэном лишь однажды, в начале 1961 года, когда был младшим преподавателем Гарвардского университета. Выступление с лекцией в Канзас‑Сити дало мне возможность посетить бывшего президента в Президентской библиотеке Гарри Трумэна в расположенном поблизости городе Индепенденс, штат Миссури. Прошедшие годы не отразились на жизнерадостной настроенности бывшего президента. Устроив экскурсию по заведению, Трумэн затем пригласил меня к себе в кабинет, оказавшийся точной копией Овального кабинета Белого дома во времена его президентства. Услышав, что я по совместительству работаю консультантом в Белом доме при президенте Кеннеди, он спросил меня, чему я научился. Используя штампы вашингтонских вечеринок, я ответил, что бюрократия представляется мне функционирующей четвертой ветвью власти, серьезно ограничивающей свободу действий президента. Трумэн не нашел это замечание ни забавным, ни поучительным. В раздражении от того, что с ним разговаривают, как он это назвал, «по‑профессорски», он разразился бранью, а затем развернул передо мной свое представление о роли президента: «Если президент знает, чего он хочет, ему не может помешать никакая бюрократия. Президент обязан знать, когда следует прекратить принимать советы».
Быстро отступив на привычную академическую почву, я спросил Трумэна, по какому внешнеполитическому решению он хотел, чтобы его запомнили. «Мы полностью разгромили наших врагов и заставили их сдаться, – заметил он. – А затем мы же помогли им восстановиться, стать демократическими странами и вернуться в сообщество наций. Только Америка сумела бы это сделать». После этого Трумэн прошел вместе со мной по улицам Индепенденса к простому дому, где он жил, чтобы познакомить меня со своей женой Бесс.
Я пересказываю эту краткую беседу, потому что она полностью отразила суть истинно американской натуры Трумэна: его понимание величия президентского поста и обязанностей президента, его гордость могуществом Америки и, превыше всего, его веру в то, что истинное призвание Америки состоит в том, чтобы служить источником свободы и прогресса для всего человечества.
Трумэн приступил к самостоятельному исполнению президентских обязанностей, выйдя из тени Рузвельта, который после смерти превратился в почти мифическую личность. Трумэн искренне восхищался Рузвельтом, но, в итоге, как и подобает каждому новому президенту, он сформировал унаследованный от него пост с точки зрения своего собственного опыта и ценностей.
Став президентом, Трумэн гораздо в меньшей степени, чем Рузвельт, ощущал эмоциональную приверженность единству союзников; для выходца из изоляционистского Среднего Запада единство между союзниками было скорее предпочтительным с практической точки зрения, чем эмоциональной или моральной необходимостью. Не испытывал Трумэн и восторженности по поводу военного партнерства с Советами, к которым он всегда относился с осмотрительностью. Когда Гитлер напал на Советский Союз, тогда еще сенатор Трумэн расценивал обе диктатуры как равнозначные в моральном плане и рекомендовал, чтобы Америка содействовала тому, чтобы они сражались до своей смерти: «Если мы увидим, что выигрывает Германия, то нам следует помогать России, а если выигрывать будет Россия, то нам следует помогать Германии, и, таким образом, пусть они убивают как можно больше , хотя мне ни при каких обстоятельствах не хотелось бы видеть победителем Гитлера. Ни один из них не выполняет своих обещаний»[2].
Несмотря на ухудшение состояния здоровья Рузвельта, Трумэна за все три месяца пребывания на посту вице‑президента ни разу не привлекали к участию в выработке ключевых внешнеполитических решений. Не был он и введен в курс дела относительно проекта создания атомной бомбы.
Трумэн получил в наследство международную обстановку, где разделительные линии не оформлялись юридически, а определялись сходившимися друг с другом армиями с востока и с запада. Политическая судьба стран, освобожденных союзниками, еще не была решена. Большинство традиционных великих держав должны были приспосабливаться к новой для себя роли. Франция оказалась повержена; Великобритания, хотя и победила, но была истощена; Германию разрезали на четыре оккупационные зоны – пугавшая Европу своей силой с 1871 года она теперь из‑за своего бессилия угрожала хаосом. Сталин передвинул советскую границу почти на 1000 километров к западу до Эльбы, в то время как перед его армиями образовывался вакуум вследствие слабости Западной Европы и планируемого вывода американских войск.
Первоначальным инстинктивным порывом Трумэна было поладить со Сталиным, особенно с учетом того, что американские начальники штабов все еще хотели советского участия в войне против Японии. Хотя Трумэн был раздражен неуступчивым поведением Молотова во время первой встречи с советским министром иностранных дел в апреле 1945 года, он объяснял трудности разностью исторического опыта. «Нам надо твердо держаться с русскими, – сказал Трумэн. – Они не знают, как себя вести. Они похожи на слона в посудной лавке. Им всего 25 лет. Нам уже больше 100, а британцы на несколько веков старше. Мы должны научить их, как себя вести»[3].
Это было типично американское заявление. Начав с предположения о наличии связующей гармонии, Трумэн объяснял разногласия с Советами не противоположностью геополитических интересов, а «неумением себя вести» и «политической незрелостью». Иными словами, он верил в возможность сподвигнуть Сталина на «нормальное» поведение. И когда столкнулся с реальностью, говорящей о том, что на самом деле напряженность между Советским Союзом и Соединенными Штатами проистекает не по причине какого‑то недоразумения, а носит общий характер, началась история холодной войны.
Трумэн унаследовал главных советников Рузвельта, и его президентство началось с попытки и далее развивать концепцию своего предшественника относительно «четырех полицейских». В своем обращении 16 апреля 1945 года, через четыре дня после вступления в должность, Трумэн в мрачных тонах обрисовал контраст между мировым содружеством и хаосом и не увидел никакой альтернативы глобальной коллективной безопасности, кроме анархии. Трумэн вновь подтвердил свою приверженность вере Рузвельта в особую обязанность союзников военных лет по поддержанию своего единства с тем, чтобы установить и сберечь новый мирный международный порядок, а самое главное, отстоять принцип, утверждающий, что международные конфликты не должны решаться с применением силы:
«Ничто не может быть более важным для будущего мира во всем мире, чем продолжающееся сотрудничество между нациями, собравшими все свои силы, чтобы сорвать заговор держав «оси», направленный на достижение мирового господства.
Поскольку эти великие державы обладают особыми обязательствами по установлению мира, то их ответственность базируется на обязательстве, возлагаемом на все государства, большие и малые, не применять силу в международных отношениях, за исключением необходимости защитить право»[4].
Составители речей Трумэна, очевидно, не думали, что обязаны вносить в его тексты какое‑то разнообразие или, возможно, считали свой стандартный текст не нуждающимся в улучшении, так как это положение было дословно повторено в речи Трумэна от 25 апреля на подготовительной конференции Организации Объединенных Наций в Сан‑Франциско.
Но, несмотря на высокопарную риторику, неопровержимые геополитические факты формировали обстановку на местах. Сталин вернулся к прежней тактике проведения внешней политики и требовал платы за свои победы в единственной валюте, воспринимаемой им всерьез, – в форме контроля над территориями. Он понимал, что такое сделки, и готов был участвовать в торгах, но лишь тогда, когда речь шла о конкретных обменах по принципу quid pro quo , то есть о сферах влияния. Он также мог торговать пределами коммунистического влияния в Восточной Европе в обмен на конкретные выгоды вроде массированной экономической помощи. Зато абсолютно вне пределов понимания этого одного из наиболее беспринципных руководителей, когда‑либо возглавлявших крупную страну, находилась идея о том, что внешнюю политику можно основывать на коллективной доброй воле или на фундаменте международного права. С точки зрения Сталина, встречи лидеров мирового масштаба с глазу на глаз могут зафиксировать соотношение сил или расчет национального интереса, но они не способны изменить их. И потому он никогда не отвечал на призывы Рузвельта или Черчилля вернуться к товарищеским отношениям военного времени.
Не исключено, что огромный престиж, завоеванный Рузвельтом, мог бы еще какое‑то дополнительное время заставлять Сталина сдерживать свои аппетиты. В итоге все равно Сталин делал бы уступки только «объективной» реальности; для него дипломатия была всего лишь одним из аспектов более широкой и неизбежной борьбы за определение соотношения сил. Проблема, встававшая перед Сталиным в его взаимоотношениях с американскими руководителями, заключалась в том, что он с огромным трудом понимал, какую важную роль для них играли мораль и законность в их взглядах на внешнюю политику. Сталин действительно не понимал, почему американские руководители поднимают такой шум по поводу внутреннего устройства восточноевропейских государств, в которых у них нет никакого заметного стратегического интереса. Приверженность американцев принципу, не связанному с каким‑либо конкретным интересом, который был бы совершенно понятен, заставляла Сталина искать скрытые мотивы. «Боюсь, – докладывал Аверелл Гарриман в бытность послом в Москве, – …что Сталин не понимает и никогда не поймет полностью нашей принципиальной заинтересованности в свободной Польше. Он реалист… и ему трудно осознать нашу приверженность абстрактным принципам. Ему затруднительно понять, отчего нам вдруг хочется вмешиваться в советскую политику в стране, подобной Польше, которую он считает такой важной с точки зрения безопасности России, если у нас не имеется каких‑либо скрытых мотивов…[5]
Сталин, мастер практического применения принципов Realpolitik , должно быть, ожидал, что Америка будет препятствовать установлению нового геополитического баланса, возникшего благодаря присутствию Красной Армии в центре Европейского континента. Человек с железными нервами, он был не из тех, кто может пойти на предварительные уступки; он, должно быть, решил, что гораздо лучше собрать все накопившиеся козыри и осмотрительно сидеть с заработанными призовыми и ждать от союзников следующего шага. При этом Сталин всерьез воспринимал только такие шаги, последствия которых можно было бы проанализировать с точки зрения соотношения между риском и прибылью. А когда союзники не могли оказать на него какого‑либо давления, Сталин просто бездействовал и остался при своих интересах.
Сталин вел себя в отношении Соединенных Штатов столь же издевательски, как он привык действовать по отношению к Гитлеру в 1940 году. В 1945 году Советский Союз, ослабленный потерей десятков миллионов жизней и опустошением трети своей территории, оказался лицом к лицу с непострадавшей Америкой, обладающей атомной монополией; в 1940 году он столкнулся с Германией, контролирующей весь остальной континент. В каждом из этих случаев Сталин, вместо того чтобы идти на уступки, укреплял позиции советского государства и пытался блефовать перед лицом потенциальных противников, заставляя их верить в то, что он скорее двинется еще дальше на запад, чем отступит. И в каждом из этих случаев он неверно рассчитал реакцию своих оппонентов. В 1940 году визит Молотова в Берлин укрепил решимость Гитлера в отношении вторжения; в 1945 году тот же самый министр иностранных дел сумел превратить добрую волю Америки в конфронтацию холодной войны.
Черчилль понял дипломатические расчеты Сталина и попытался им противодействовать, предприняв два шага со своей стороны. Он настоял на как можно скорейшей встрече на высшем уровне трех союзников военных лет, чтобы решить назревшие вопросы еще до того, как укрепится советская сфера влияния. С учетом этого Черчилль хотел бы, чтобы западные державы заполучили как можно больше козырей для переговоров. Возможность для этого он видел в том, что советские войска встретились с армиями союзников значительно восточнее, чем было предусмотрено, и что в результате этого союзные силы контролировали около трети территории, выделенной советской зоне оккупации Германии, включая большую часть промышленно развитых районов. Черчилль предложил использовать эту территорию в качестве рычага воздействия на предстоящих переговорах. 4 мая 1945 года он протелеграфировал инструкции министру иностранных дел Идену, собиравшемуся встретиться с Трумэном в Вашингтоне: «…союзники не должны ни в коем случае отступать с занимаемых позиций к линиям зон оккупации до тех пор, пока мы не будем удовлетворены делами в Польше, а также временным характером русской оккупации Германии и условий, устанавливаемых в русифицированных или подконтрольных России придунайских странах, в частности в Австрии и Чехословакии, а также на Балканах»[6].
Новая американская администрация, однако, была не более благожелательна к британской Realpolitik , чем ранее была рузвельтовская. Дипломатическая схема военных лет, таким образом, повторилась. Американские лидеры с большой радостью дали согласие на встречу на высшем уровне в Потсдаме, под Берлином, во второй половине июля. Но Трумэн еще не был готов принять предложение Черчилля действовать со Сталиным по принципу применения кнута и пряника для получения желаемых результатов. Фактически администрация Трумэна оказалась столь же готовой, как и ее предшественница, преподать урок Черчиллю, показав ему, что дни дипломатии баланса сил безвозвратно миновали.
В конце июня, менее чем за месяц до назначенной встречи, американские войска отошли на согласованную демаркационную линию, не оставляя Великобритании иного выбора, как последовать их примеру. Более того, точно так же, как Рузвельт в значительной степени переоценивал возможности Великобритании, администрация Трумэна уже видела себя в роли посредника между Великобританией и Советским Союзом. Преисполненный решимости не произвести впечатления готовности на сговор против Сталина, Трумэн, к огорчению Черчилля, отклонил предложение остановиться по пути в Потсдам в Великобритании, чтобы отпраздновать англоамериканскую победу.
Трумэн, однако, не испытывал угрызений совести в отношении встречи со Сталиным в отсутствие Черчилля. Прибегнув к тому же предлогу, каким воспользовался Рузвельт, когда хотел увидеться со Сталиным в Беринговом проливе, – то есть, указав, что он, в отличие от Черчилля, никогда не встречался со Сталиным, – Трумэн предложил организовать для него отдельную встречу с советским правителем. Но Черчилль оказался столь же чувствителен к исключению из советско‑американского диалога, сколь серьезно отнеслись советники Трумэна к созданию иллюзии того, что Вашингтон и Лондон работают в тандеме. Согласно мемуарам Трумэна, Черчилль запальчиво уведомил Вашингтон, что он не будет присутствовать на встрече на высшем уровне, которая стала бы продолжением встречи между Трумэном и Сталиным[7]. Чтобы выполнить взятую на себя роль самоназначенного посредника и установить прямой контакт с руководителями союзников, Трумэн решил направить эмиссаров в Лондон и Москву.
Гарри Гопкинс, давний приближенный Рузвельта, был направлен в Москву; посланец, снаряженный к Черчиллю, был, как ни странно, отобран с точки зрения доверия к нему Сталина, а не в силу его способности понимания замыслов британского премьер‑министра. Это был Джозеф Э. Дэвис, довоенный посол в Москве, написавший бестселлер «Миссия в Москву».
И хотя Дэвис был инвестиционным банкиром, то есть в глазах коммунистов архикапиталистом, он обладал склонностью, характерной для большинства американских послов – особенно не принадлежащих к числу карьерных дипломатов, – превращаться в самозваных пропагандистов тех стран, в которых они аккредитованы. Книга Дэвиса о приключениях посла повторяла как попугай советскую пропаганду по всем мыслимым вопросам, включая утверждения о виновности жертв показательных процессов. Направленный Рузвельтом в военное время с миссией в Москву и оказавшийся явно неудачным выбором, Дэвис проявил невероятную бестактность и показал в американском посольстве снятый по мотивам его бестселлера фильм группе высших советских руководителей. Официальный отчет сухо констатировал, что советские гости смотрели фильм с «мрачным любопытством», когда на экране объявлялась вина их бывших коллег[8]. (И они вполне могли это делать. Они не только знали, что происходило на самом деле, но и не могли не исключать возможность того, что этот фильм с таким же успехом описывает и их собственную судьбу.) Так что Трумэн вряд ли мог найти более неподходящего человека для миссии на Даунинг‑стрит, который менее всего смог бы воспринять взгляды Черчилля на послевоенный мир.
Визит Дэвиса в Лондон в конце мая 1945 года оказался столь же фантастическим, как и его военная миссия в Москву. Дэвис был гораздо более заинтересован в продолжении американского партнерства с Советским Союзом, чем в создании благоприятных условий для развития англо‑американских отношений. Черчилль выразил американскому посланцу свои опасения о том, что Сталин хочет поглотить Центральную Европу, и подчеркнул важность объединенного англо‑американского фронта, чтобы противостоять ему. На анализ Черчилля в отношении советского вызова Дэвис отреагировал тем, что язвительно спросил «Старого Льва», не сделали ли «он и Британия ошибки, не поддержав Гитлера, поскольку, как я понял, теперь высказывается доктрина, которую провозглашал Гитлер и Геббельс и которая повторялась прошедшие четыре года в попытке разрушить единство союзников и на этой основе «разделять и властвовать»[9]. Что касается Дэвиса, то дипломатия между Востоком и Западом могли бы зайти в никуда, если бы не базировалась на вере в добрую волю Сталина.
Именно в этом духе Дэвис докладывал Трумэну. При всем величии Черчилля, с точки зрения Дэвиса, он был «первым, последним и на все времена» великим англичанином, более всего заинтересованным в сохранении положения Англии в Европе, чем в сохранении мира[10]. Адмирал Лихи, первоначально рузвельтовский, а теперь трумэновский начальник штаба Верховного главнокомандующего вооруженными силами США, подтвердил, что точка зрения Дэвиса была широко распространена, и сопроводил доклад Дэвиса следующим замечанием: «Это соответствует нашей штабной оценке поведения Черчилля во время войны»[11].
Ничто лучше не иллюстрирует острую реакцию Америки на Realpolitik . Дэвис и Лихи выражали открытое недовольство тем, что британский премьер‑министр, прежде всего, заботится о британских национальных интересах, то, что государственный деятель любой страны считал бы самым естественным на свете. И даже, несмотря на то что поиск Черчиллем баланса сил на континенте являлся воплощением трехвековой истории британской политики, американцы смотрели на это, как на некое отклонение, и противопоставляли стремление к миру усилие, направленное на установление баланса, словно цели и средства были несовместимы, а не дополняли друг друга.
Гопкинсу, который несколько раз посещал Москву в качестве эмиссара военного времени, атмосфера его параллельной миссии показалась чрезвычайно благоприятной. Даже с учетом этого, вполне вероятно, что его встречи со Сталиным непреднамеренно углубили пропасть по вопросу о Восточной Европе и ускорили начало холодной войны. Поскольку Гопкинс следовал модели поведения военных лет, предпочитая делать акцент на гармонии, а не на конфронтации. Он не рискнул сообщить Сталину, до какой степени его курс может привести к серьезным неприятностям из‑за всполошившейся американской общественности. На протяжении всей своей дипломатической карьеры Гопкинс действовал, исходя из той предпосылки, что любые разногласия можно уладить в атмосфере понимания и доброй воли – таких категорий, которые, начнем с того, практически находились вне пределов сталинского понимания.
Сталин виделся с Гопкинсом шесть раз в конце мая и начале июня. Применяя обычную тактику и загоняя собеседника в положение обороняющегося, Сталин пожаловался на прекращение ленд‑лиза и общее охлаждение советско‑американских отношений. Он предупредил, что Советский Союз никогда не уступит давлению, – стандартный дипломатический прием, используемый, когда участник переговоров ищет способ сохранить лицо и определить при этом, каких от него хотят уступок, не делая намека на то, что он на них пойдет. Сталин намеревался показать, что не понимает озабоченности Америки в связи со свободными выборами в Польше. В конце концов, ведь Советский Союз не поднимал сходного вопроса применительно к Италии и Бельгии, где выборы тоже еще не прошли. Почему западные страны должны интересоваться положением в Польше и государствах дунайского бассейна, находящихся так близко от советских границ?
Гопкинс и Сталин обменивались уколами без особых результатов, причем Гопкинс так и не сумел дать понять Сталину, что американцы вполне серьезно озабочены вопросами самоопределения Восточной Европы. Более того, Гопкинс продемонстрировал присущую практике большинства американских участников переговоров склонность выдвигать даже свои бесспорно сильные позиции в такой манере, которая не позволяет предполагать какую‑либо непримиримость. В ожидании компромисса они дают возможность своему собеседнику найти достойный выход из положения. Оборотной стороной подобного подхода является то, что, когда участники переговоров с американской стороны теряют веру в добрую волю своих партнеров, они имеют тенденцию становиться непреклонными, а по временам и чрезмерно жесткими.
Слабость переговорного стиля Гопкинса усугублялась тем, что оставался еще огромный запас доброй воли в отношении Сталина и Советского Союза, сохранившийся со времени военного союзничества. К июню 1945 года Сталин в одностороннем порядке установил как восточные, так и западные границы Польши, грубо насадил в правительство советских марионеток и откровенно нарушил данное в Ялте обещание провести свободные выборы. Даже в данных обстоятельствах Гарри Гопкинс счел для себя возможным назвать советско‑американские разногласия в разговоре со Сталиным «цепью событий, каждое само по себе малозначительное, но накопившихся из‑за польского вопроса»[12]. Опираясь на тактику Рузвельта времен Тегерана и Ялты, он попросил Сталина умерить свои требования по Восточной Европе с тем, чтобы снять давление на администрацию Трумэна внутри страны.
Сталин выразил готовность выслушать любые соображения по поводу того, как сделать новое польское правительство соответствующим американским принципам. Он призвал Гопкинса назвать четыре‑пять демократических деятелей, которых можно было бы включить в варшавское правительство, созданное, по его утверждению, Советским Союзом «под воздействием» военной необходимости[13]. Конечно, символическое участие в коммунистическом правительстве не было главной целью; таковой были свободные выборы. А коммунисты уже показали потрясающее умение разваливать коалиционные правительства. В любом случае, Гопкинс не смог поразить Сталина пониманием Америки ситуации в Польше, когда он признался, что у него нет конкретных имен лиц, которых можно было бы рекомендовать для участия в польском правительстве.
Настаивая на свободе действий по отношению к соседям, Сталин следовал традиционной российской практике. С того момента, как Россия двумя столетиями ранее появилась на международной арене, ее руководство пыталось решать споры со своими соседями путем двусторонних переговоров, а не посредством международных конференций. Ни Александр I в 1820‑е годы, ни Николай I тридцатью годами позднее, ни Александр II в 1878 году не понимали, отчего Великобритания настоятельно вмешивается в отношения между Россией и Турцией. В этих и сходных случаях русские руководители вставали на ту точку зрения, что они имеют право на свободу действий в отношениях со своими соседями. Если им оказывалось противодействие, они стремились прибегнуть к силе. А прибегнув однажды к силе, уже не отступали, разве что под угрозой войны.
Визиты эмиссаров Трумэна в Лондон и Москву доказали, в первую очередь, что он по‑прежнему пытается проводить курс между рузвельтовской точкой зрения на поддержание мира, в котором у Америки не было бы партнеров, и своим растущим неприятием советской политики в Восточной Европе, в отношении которой у него пока еще не было выработано никакой политики. Трумэн не был готов посмотреть в лицо геополитическим реалиям, порожденным победой, или выбросить за борт рузвельтовское видение мирового порядка, управляемого «четырьмя полицейскими». Америка никогда бы не согласилась с тем, что баланс сил является необходимой частью международного порядка, а не отклонением от нормы в европейской дипломатии.
Мечта Рузвельта о «четырех полицейских» ушла в небытие на Потсдамской конференции, продолжавшейся с 17 июля по 2 августа 1945 года. Трое руководителей встретились в Цецилиенхофе, дворцовом ансамбле с многочисленными арочными проходами в английском деревенском стиле, окруженном обширным парком, который являлся резиденцией последнего германского кронпринца. Потсдам был выбран в качестве места проведения конференции потому, что находился в советской зоне оккупации, к нему можно было добраться на поезде (Сталин не любил летать), и он мог быть защищен советскими силами безопасности.
Когда американская делегация прибыла на переговоры, она все еще пребывала во власти представлений военных лет о новом мировом порядке. В информационном документе Госдепартамента, служившем для нее ориентировкой, утверждалось, что установление сфер интересов стало бы величайшей угрозой международному миру. Исходя из устоявшихся вильсонианских принципов, документ утверждал, что сферы интересов «будут представлять собой силовую политику в чистом виде со всеми сопутствующими неблагоприятными последствиями. …Нашей первейшей задачей будет устранение причин, заставляющих страны считать, что такие сферы больше необходимы для обеспечения их безопасности, чем содействие одной стране в накапливании сил против другой»[14]. Государственный департамент не пояснил, однако, что в отсутствие силовой политики может заставить Сталина пойти на компромисс или что может являться причиной конфликта, как не столкновение интересов. Тем не менее вездесущий Джозеф Дэвис, выступивший в роли советника президента по советским руководителям, казался весьма довольным собственными рекомендациями, которые сводились к тому, что надо потакать Сталину. В какой‑то момент, по ходу весьма напряженного обмена мнениями, Дэвис передал Трумэну записку, где говорилось: «По‑моему, Сталин чувствует себя обиженным, пожалуйста, будьте с ним полюбезнее»[15].
Нянчиться с кем бы то ни было, а особенно с коммунистами, не было свойственно Трумэну. И все же он сделал героическую попытку. Первоначально ему более импонировал немногословный стиль Сталина, чем красноречие Черчилля. Он так писал матери: «Черчилль все время говорит, а Сталин просто хрюкает, но зато ты знаешь, что он хочет сказать»[16]. На частном обеде 21 июля Трумэн выложился на всю катушку, как он потом признавался Дэвису: «…мне хотелось убедить его, что мы «действуем открыто» и заинтересованы в мире и нормальной международной обстановке, не имеем враждебных намерений по отношению к ним; что мы не хотим для себя ничего, кроме безопасности для нашей страны, мира, дружбы и добрососедских отношений, и что добиться этого есть наша совместная работа. Я «хватил через край», и, думаю, он мне верит. Я имею в виду, каждому слову»[17]. К сожалению, у Сталина не было критериев для сравнения собеседников, выказывающих свою незаинтересованность в обсуждаемых ими вопросах.
Руководители на Потсдамской конференции старались избежать организационных проблем, так мешавших ходу Версальской конференции. Вместо того чтобы углубляться в детали и работать в цейтноте, Трумэн, Черчилль и Сталин сосредоточились на обсуждении общих принципов. Последующая работа по уточнению деталей мирных соглашений с побежденными державами «оси» и их союзниками была возложена на министров иностранных дел.
Даже с учетом этих ограничений, повестка дня конференции была весьма обширной, включая в себя репарации, будущее Германии и статус таких союзников Германии, как Италия, Болгария, Венгрия, Румыния, или таких партнеров, как Финляндия. Сталин дополнил этот перечень представленным им каталогом требований, в свое время врученным Молотовым в 1940 году Гитлеру и повторенным Идену годом позже. Эти требования включали в себя более благоприятные для России условия прохода через проливы, наличие советской военной базы на Босфоре и долю итальянских колоний. Повестка дня такого масштаба никак не могла быть рассмотрена уставшими главами правительств за двухнедельный срок.
Потсдамская конференция быстро превратилась в диалог глухих. Сталин настаивал на укреплении его сферы влияния. Трумэн и в меньшей степени Черчилль требовали отстаивания и поддержки своих принципов. Сталин пытался выставить условием советского признания Италии признание Западом навязанных Советским Союзом правительств Болгарии и Румынии. Тем временем Сталин настойчиво саботировал требования демократических стран провести свободные выборы в странах Восточной Европы.
В конце концов, каждая из сторон воспользовалась правом вето во всех возможных случаях. Соединенные Штаты и Великобритания отказались признать требование Сталина о выплате Германией репараций в размере 20 млрд долларов (половина которых должна была пойти Советскому Союзу), а также о выделении активов из своих зон на эти цели. С другой стороны, Сталин продолжал укреплять позиции коммунистических партий во всех странах Восточной Европы.
Сталин также воспользовался двусмысленностью текста Ялтинского соглашения в отношении рек Одер и Нейсе, чтобы продвинуть границы Польши еще дальше на запад. В Ялте было решено, что эти реки послужат демаркационной линией между Польшей и Германией, хотя, как уже было отмечено, никто, как представляется, не знал, что на самом деле существуют две реки под названием «Нейсе». Черчилль думал, что границей послужит восточная. Но в Потсдаме Сталин раскрыл, что он предназначил Польше всю территорию между восточной и западной реками под названием «Нейсе». Сталин четко рассчитал, что враждебность между Германией и Польшей станет и вовсе неустранимой, если Польша получит исторические германские территории, включая старинный немецкий город Бреслау, и изгонит оттуда более пяти миллионов немцев. Американский и британский руководители молча согласились со «свершившимся фактом», устроенным Сталиным, отговорившись малозначительной оговоркой о том, что они оставляют за собой окончательное мнение по вопросам границ до мирной конференции. Эта оговорка, однако, лишь увеличила зависимость Польши от Советского Союза и представляла собой немногим больше, чем пустое сотрясение воздуха, поскольку речь шла о территориях, откуда уже было изгнано немецкое население.
Черчилль приехал в Потсдам, не слишком прочно чувствуя себя дома. Действительно, ритм конференции был роковым образом прерван 25 июля 1945 года, когда британская делегация запросила устроить перерыв, чтобы выехать на родину и там ждать результатов всеобщих выборов, проводившихся впервые с 1935 года. Черчилль никогда больше не возвращался в Потсдам, потерпев сокрушительное поражение. Его место в качестве нового премьер‑министра занял Клемент Эттли, а в качестве министра иностранных дел прибыл Эрнест Бевин.
Потсдам мало что решил. Многие из требований Сталина были отвергнуты: база на Босфоре, его заявка на советскую опеку над какой‑либо из африканских территорий, принадлежавших Италии, а также стремление установить четырехсторонний контроль над Руром и добиться признания Западом поставленных Москвой правительств в Румынии и Болгарии. Трумэну тоже помешали исполнить ряд его предложений – прежде всего, проект интернационализации Дуная. Трем главам государства удалось‑таки смастерить кое‑какие соглашения. Так, был установлен четырехсторонний механизм по рассмотрению связанных с Германией вопросов. Трумэну удалось уговорить Сталина принять его точку зрения по репарациям: каждая держава будет получать их от своей зоны оккупации в Германии. Ключевой вопрос относительно западной границы Польши решили таким образом – Соединенные Штаты и Великобритания согласились на сталинскую линию по Одеру‑Нейсе, но сохранили за собой право пересмотреть это решение в более поздний срок. Наконец, Сталин согласился оказать содействие в ведении войны против Японии. Многое осталось неопределенным и недоделанным, и, как это часто бывает, когда главы государств не могут договориться, вызывающие раздражение проблемы были переданы министрам иностранных дел для дальнейшего обсуждения.
Не исключено, наиболее значительный инцидент во время Потсдамской конференции был связан с событием, не предусмотренным официальной повесткой дня. В какой‑то момент Трумэн отвел Сталина в сторону и сообщил ему о существовании у США атомной бомбы. Сталин, конечно, уже знал об этом от своих советских шпионов; собственно говоря, он узнал о ней задолго до самого Трумэна. С учетом его паранойи, Сталин, без сомнения, решил, что за сообщением Трумэна скрывается очевидная попытка запугивания. И предпочел никак не отреагировать на появление новой технологии и к ней отнестись, не демонстрируя особого любопытства. «Русский премьер, – писал Трумэн в мемуарах, – не выказал особого интереса. Он лишь сказал, что рад это слышать и что он надеется, что мы «должным образом используем его против японцев»[18]. Такой и оставалась советская тактика в отношении ядерных вооружений до тех пор, пока у Советского Союза не появились свои собственные.
Позднее Черчилль говорил, что если бы он был переизбран, то поставил бы в Потсдаме вопросы ребром и постарался бы настоять на их урегулировании[19]. Он никогда не уточнял, что конкретно имел в виду. Факт состоит в том, что Сталина можно было принудить к урегулированию, если таковое вообще было возможно, только под исключительно сильным давлением, и даже в таком разе только в самый последний момент. Стремление Черчилля к достижению всеобъемлющего решения лишь подчеркивало стоявшую перед Америкой дилемму: ни один американский государственный деятель не был готов выдвинуть такие угрозы или осуществить такой нажим, которые мог бы себе представить Черчилль и которые соответствовали бы сталинской психологии. Американские руководители еще не прониклись реальностью того, что, чем больше времени будет дано Сталину на создание однопартийных государств на территории Восточной Европы, тем труднее будет заставить его переменить курс. В конце войны американская общественность устала от войны и конфронтации и превыше всего хотела, чтобы ее парни вернулись домой. Она еще не была готова грозить новой конфронтацией, и в еще меньшей степени ядерной войной, в защиту политического плюрализма в Восточной Европе и ее границ. Единодушие в отношении противостояния дальнейшему коммунистическому натиску равнялось единодушию в отношении нежелательности идти на любые военные риски.
А конфронтация со Сталиным отнюдь не стала бы похожа приглашением на чай. Масштабы готовности Сталина применять любой нажим для достижения собственных дипломатических целей втолковывал мне Андрей Громыко в беседе после его отставки в 1989 году. Я спросил у него, почему Советский Союз рискнул пойти на блокаду Берлина вскоре после такой опустошительной войны и перед лицом ядерной монополии Америки. Значительно смягчившийся в отставке, Громыко ответил, что ряд советников высказывал ту же самую озабоченность Сталину, который отверг ее, исходя из трех предпосылок. Во‑первых, Соединенные Штаты, по его словам, никогда не применили бы ядерное оружие из‑за Берлина. Во‑вторых, если бы Соединенные Штаты попытались провести колонну машин в Берлин по автостраде, Красная Армия оказала бы им отпор. И, наконец, если бы Соединенные Штаты собрались атаковать по всему фронту, Сталин оставлял право принятия окончательного решения лично за собой. Похоже, если бы дело дошло до этой точки, он предположительно пошел бы на урегулирование.
Практическим результатом Потсдамской конференции стало начало процесса, разделившего Европу на две сферы влияния, как раз именно такого сценария, которого американские руководители военных лет больше всего хотели бы избежать. Неудивительно, что совещание министров иностранных дел оказалось не более продуктивным, чем была встреча на высшем уровне их руководителей. Обладая меньшими полномочиями, они также обладали и меньшей гибкостью. Для Молотова политическое, равно как и физическое, выживание зависело от самого твердого и точного следования инструкциям Сталина.
Первая встреча министров иностранных дел состоялась в Лондоне в сентябре и начале октября 1945 года. Ее целью была выработка мирных договоров с Финляндией, Венгрией, Румынией и Болгарией, странами, воевавшими на стороне Германии. Американская и советская позиции со времени Потсдама не изменились. Государственный секретарь Джеймс Бирнс настаивал на свободных выборах; Молотов не желал ничего и слышать об этом. Бирнс надеялся, что демонстрация ужасающей силы атомной бомбы в Японии усилит положение Америки на переговорах. Вместо этого Молотов вел себя столь же шумно, как всегда. К концу конференции стало ясно, что атомная бомба не сделала Советы сговорчивее – по крайней мере, в отсутствие более угрожающей дипломатии. Бирнс заявил своему предшественнику Эдварду Р. Стеттиниусу: «…перед нами была новая Россия, полностью отличная от той, с которой мы имели дело год назад. Пока они нуждались в нас во время войны и мы их снабжали поставками, между нами были удовлетворительные отношения, но теперь, когда война закончилась, они прибегают к агрессивной тактике и безапелляционно настаивают на политико‑территориальных вопросах, что не имеет оправдания»[20].
Мечта о «четырех полицейских» умирала трудно и долго. 27 октября 1945 года, через несколько недель после срыва конференции министров иностранных дел, Трумэн, выступая на праздновании Дня военно‑морского флота, объединил исторические темы американской внешней политики с призывом к советско‑американскому сотрудничеству. Соединенные Штаты, как сказал он, не ищут себе ни территорий, ни баз, «ничего, что принадлежит какой‑то другой державе». Американская внешняя политика, будучи отражением моральных ценностей нации, «твердо основывается на фундаментальных принципах справедливости и права» и на отказе от «компромисса со злом». Ссылаясь на традиционное для Америки тождество между личной и общественной моралью, Трумэн пообещал, что «мы не пожалеем наших сил, чтобы ввести «Золотое правило нравственности» в международные отношения во всем мире». Сделанный Трумэном акцент на нравственном аспекте внешней политики служил предпосылкой для еще одного призыва крепить советско‑американское примирение. Не было «безнадежных или непримиримых» разногласий между союзниками военных лет, как уверял Трумэн. «Между победоносными державами не существует столь глубоких конфликтов интересов, чтобы их нельзя было разрешить»[21].
Этому не суждено было случиться. На следующей конференции министров иностранных дел в декабре 1945 года возникли в некотором роде советские «уступки». Сталин принял Бирнса 23 декабря и предложил трем западным демократиям направить комиссию в Румынию и Болгарию, чтобы дать рекомендации правительствам этих стран, как они могли бы расширить свои кабинеты министров, включив в их состав некоторых демократических политиков. Цинизм этого предложения, конечно, скорее демонстрировал уверенность Сталина в силе захвата коммунистами этих сателлитов, чем его восприимчивость демократических истин. Таково же было мнение Джорджа Кеннана, который высмеял сталинские уступки, назвав их «фиговыми листками демократической процедуры, призванным прикрыть обнаженную суть сталинистской диктатуры»[22].
Бирнс, однако, истолковал инициативу Сталина как признание того, что Ялтинское соглашение требовало какого‑то демократического жеста, и он позволил себе признать Болгарию и Румынию еще до подписания мирного договора с этими странами. Трумэн был взбешен тем, что Бирнс пошел на компромисс, не посоветовавшись с ним. Хотя, после некоторых колебаний, Трумэн согласился с Бирнсом, это стало началом разрыва между президентом и его государственным секретарем, что привело к отставке Бирнса в течение года.
В 1946 году состоялись еще две встречи министров иностранных дел в Париже и Нью‑Йорке. На них была доведена до конца выработка текстов дополнительных договоров, но там же проявилось и усиление напряженности, так как Сталин превращал Восточную Европу в политический и экономический придаток Советского Союза.
Культурная пропасть между американскими и советскими руководителями способствовала началу холодной войны. Американские участники переговоров действовали так, словно одно лишь упоминание их юридических и моральных прав должно привести к желаемым результатам. Но Сталину требовались гораздо более убедительные мотивы, которые заставили бы его изменить свой курс. Когда Трумэн говорил о «Золотом правиле нравственности», американская аудитория воспринимала его в буквальном смысле слова и искренне верила в возможность существования мира, управляемого на основе норм права. Для Сталина слова Трумэна представляли собой бессмыслицу, если не очередную хитрость и пустословие. Тот новый международный порядок, который он имел в виду, представлял собой панславизм, подкрепленный коммунистической идеологией. Югославский коммунист диссидент Милован Джилас припоминает беседу, в ходе которой Сталин сказал: «Если славяне останутся едины и проявят солидарность, то никто в будущем не будет в состоянии даже пальцем шевельнуть. Даже одним пальцем!» – повторил он (Сталин), подчеркивая свою мысль рассекающим воздух указательным пальцем»[23].
Парадоксально, но сползание к холодной войне ускорялось тем, что Сталин прекрасно отдавал себе отчет в том, насколько на самом деле слаба его страна. Советская территория к западу от Москвы была опустошена, поскольку стандартной практикой отступающих армий – вначале советской, потом немецкой – было взрывать чуть ли не каждую трубу, чтобы лишить наступающих преследователей крова в условиях ужасного русского климата. Число советских потерь от войны (включая гражданских лиц) составило свыше 20 миллионов. В дополнение к этому число погибших в сталинских чистках, в лагерях, от принудительной коллективизации и преднамеренно организованного голода составляет еще примерно 20 миллионов, при наличии 15 миллионов человек, которым удалось пережить заключение в ГУЛАГе[24]. И теперь эта истощенная страна оказалась лицом к лицу с технологическим прорывом Америки, создавшей атомную бомбу. Могло ли это означать, что настал тот самый миг, которого так долго опасался Сталин, и капиталистический мир теперь сможет навязывать свою волю? Неужели все страдания и лишения, невыносимые даже по российским предельно антигуманным и тираническим стандартам, не принесли им ничего лучшего, чем одностороннюю выгоду для капиталистов?
С почти бесшабашной бравадой Сталин предпочел сделать вид, будто Советский Союз действует с позиции силы, а не слабости. Добровольные уступки, по разумению Сталина, являются признанием уязвимости, и он воспринимал любое такое проявление как несомненный призыв к новым требованиям и новому нажиму. Поэтому он держал свои войска в центре Европы, где постепенно насаждал советские марионеточные правительства. Зайдя еще дальше, Сталин создал имидж столь неумолимой свирепости, что многие даже предполагали, будто он готовится к прыжку к Ла‑Маншу, – эти опасения впоследствии были признаны не имеющей основания химерой.
Сталин сочетал преувеличение советской мощи и воинственности с систематическими попытками принизить могущество Америки, особенно ее такого наиболее мощного оружия, как атомная бомба. Сталин первым задал тон своей показной индифферентностью, когда Трумэн известил его о существовании бомбы. Коммунистическая пропаганда, подкрепленная заявлениями благонамеренных академических последователей по всему миру, разрабатывали тему о том, что появление ядерного оружия не отменяет законов военной стратегии и что стратегическая бомбардировка может оказаться неэффективной. В 1946 году Сталин заложил основы официальной доктрины: «Атомная бомба предназначена для того, чтобы запугать слабонервных, но она не может решить судьбу войны…»[25] В советских официальных заявлениях это утверждение Сталина было мгновенно положено в основу различия между «временным» и «постоянным» стратегическими факторами, где атомная бомба квалифицировалась как временное явление. «Поджигатели войны, – писал в 1949 году маршал авиации Константин Вершинин, – преувеличивают роль военно‑воздушных сил сверх всякой меры… [рассчитывая на то], что народы СССР и стран народной демократии будут напуганы так называемой «атомной» войной или «войной автоматов»[26].
Ординарный лидер избрал бы передышку для общества, измученного войной и ей предшествовавшими нечеловеческими лишениями. Но демонический советский генеральный секретарь не пожелал сделать никакого послабления для своего народа; на самом деле он посчитал – и, по‑видимому, был прав, – что стоит дать своему обществу временное послабление, оно начнет задавать вопросы, касающиеся самих основ коммунистического правления. В своем обращении к командному составу победоносной Красной Армии вскоре после Дня победы в мае 1945 года Сталин в последний раз воспользовался эмоциональной риторикой военного времени. Обратившись к собравшимся: «Мои друзья, мои соотечественники», он так описал отступления 1941 и 1942 годов:
«Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошел на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. И это доверие русского народа Советскому правительству оказалось той решающей силой, которая обеспечила историческую победу над врагом человечества – над фашизмом. Спасибо ему, русскому народу, за это доверие!»[27]
Это был последний случай признания Сталиным своих ошибок и последнее его обращение к народу в качестве главы правительства. (Интересно, что в своем обращении Сталин отдает должное только русскому народу, но не другим национальностям советской империи.) В течение нескольких месяцев Сталин опять вернется на прежний пост генерального секретаря Коммунистической партии как основы его власти, его манера обращения к советскому народу вновь вернется к стандартному коммунистическому обращению «товарищи», так как он приписал именно Коммунистической партии исключительную заслугу в победе советского народа.
В еще одной важной речи 9 февраля 1946 года Сталин дал указания на послевоенный период:
«Наша победа означает прежде всего, что победил наш советский общественный строй, что советский общественный строй с успехом выдержал испытания в огне войны и доказал свою полную жизнеспособность. (Теперь речь идет о том, что) советский общественный строй оказался более жизнеспособным и устойчивым, чем несоветский общественный строй, что советский общественный строй является лучшей формой организации общества, чем любой несоветский общественный строй»[28].
Описывая причины возникновения войны, Сталин выказал истинно коммунистическую убежденность: война, как заявлял он, была вызвана не Гитлером, но порождена самой капиталистической системой:
«Марксисты не раз заявляли, что капиталистическая система мирового хозяйства таит в себе элементы общего кризиса и военных столкновений, что ввиду этого развитие мирового капитализма в наше время происходит не в виде плавного и равномерного продвижения вперед, а через кризисы и военные катастрофы. Дело в том, что неравномерность развития капиталистических стран обычно приводит с течением времени к резкому нарушению равновесия внутри мировой системы капитализма, причем та группа капиталистических стран, которая считает себя менее обеспеченной сырьем и рынками сбыта, обычно делает попытки изменить положение и переделить «сферы влияния» в свою пользу путем применения вооруженной силы»[29].
Если сталинский анализ был верен, то не было существенной разницы между Гитлером и союзниками Советского Союза в войне с Гитлером. Новая война рано или поздно становилась неизбежной, и то состояние, в котором находился Советский Союз, представляло собой перемирие, а не настоящий мир. Задача, которую Сталин ставил перед Советским Союзом, была той же самой, что и перед войной: стать достаточно сильными, чтобы изменить и превратить неизбежный конфликт в капиталистическую гражданскую войну и отвести удар от коммунистического отечества. Ушла теплившаяся слабая перспектива того, что мир облегчит повседневную долю советских народов. Делается упор на развитие тяжелой промышленности, продолжение коллективизации в сельском хозяйстве и разгром внутренней оппозиции.
Речь Сталина была представлена в стандартном довоенном формате – она представляла собой своего рода наставление, катехизис, в котором Сталин вначале ставил вопросы, а потом отвечал на них. Для парализованной аудитории рефрен был слишком хорошо знаком: пока еще неназванным врагам угрожали уничтожением за попытку помешать строительству социализма. С учетом личного опыта почти каждого советского человека эти заявления вовсе не воспринимались как пустые угрозы. Одновременно Сталин также выдвигал новые амбициозные цели: десятикратное увеличение производства чугуна, пятнадцатикратное увеличение выплавки стали и четырехкратный рост добычи нефти. «Только при этом условии можно считать, что наша Родина будет гарантирована от всяких случайностей. На это уйдет, пожалуй, три новых пятилетки, если не больше. Но это дело можно сделать, и мы должны его сделать»[30]. Три пятилетки означали, что никто из уцелевших в период чисток и во время Второй мировой войны никогда не будет жить нормальной жизнью.
Когда Сталин произносил эту речь, министры иностранных дел победоносного союза по‑прежнему регулярно встречались, американские войска быстрыми темпами выводились из Европы, а Черчилль еще не произнес свою речь про «железный занавес». Сталин восстанавливал политику конфронтации с Западом, потому что понимал, что вылепленная им коммунистическая партия не устоит в условиях международного и внутреннего окружения, нацеленного на мирное сосуществование.
Возможно – на самом деле я считаю вполне вероятно, – что Сталин не столько специально создавал то, что стало известно как орбита спутниковых государств, сколько укреплял свои силы для неизбежного дипломатического противостояния. На деле сталинский абсолютный контроль над Восточной Европой оспаривался демократическими странами чисто риторически и никогда в такой форме, чреватой риском, который Сталин воспринял бы действительно серьезно. В результате Советский Союз оказался в состоянии превратить военную оккупацию в сеть режимов‑сателлитов.
Реакция Запада на собственную ядерную монополию усугубляла тупиковую ситуацию. По иронии судьбы ученые, задавшиеся целью предотвратить ядерную войну, начали поддерживать потрясающее предположение о том, что ядерное оружие не меняет предполагаемых уроков Второй мировой войны, – что стратегическое сбрасывание атомных бомб не может быть решающим фактором[31]. В то же самое время широко принималась кремлевская пропаганда относительно неизменности стратегической обстановки, несмотря на атомную бомбу. Причина того, что американская военная доктрина 1940‑х годов совпала именно с этой точкой зрения, имеет под собой собственное сугубо бюрократическое обоснование. Отказываясь признать один вид оружия решающим, руководство американских военных ведомств выставляло свои собственные организации как более необходимые. В оправдание этого они разработали концепцию, согласно которой ядерное оружие рассматривалось как просто более мощное и эффективное взрывчатое вещество, которое можно использовать в общестратегических целях на основе опыта Второй мировой войны. В период относительно наибольшего могущества демократий эта концепция приводила к ложной оценке того, что Советский Союз сильнее в военном отношении, поскольку располагает более крупными традиционными вооруженными силами.
Как и в 1930‑е годы, Черчилль, теперь уже лидер оппозиции, попытался призвать демократические страны решать насущные задачи. 5 марта 1946 года в городе Фултоне, штат Миссури, он забил в набат по поводу советского экспансионизма[32], заявив о «железном занавесе», который опустился «от Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике». Советы установили прокоммунистические правительства в каждой стране, которая была оккупирована Красной Армией, а также в советской зоне послевоенной Германии, наиболее полезная часть которой, как не преминул он заметить, была передана Советам Соединенными Штатами. В итоге это даст «побежденным немцам возможность устроить торг между Советами и западными демократиями».
Черчилль сделал вывод, что необходим союз между Соединенными Штатами и Британским Содружеством наций для того, чтобы отразить непосредственную угрозу. Долгосрочным решением, однако, по его словам, является европейское единство, «от которого ни одну сторону не следует отталкивать навсегда». Черчилль, первый и ведущий противник Германии 1930‑х годов, стал, таким образом, первым и ведущим защитником Германии 1940‑х. Центральной темой Черчилля, однако, было то, что время не на стороне демократических стран и что всеобщего урегулирования надо добиваться как можно скорее:
|