В конце 1945 года авторы американской политики растерялись. Потсдам и последовавшие за ним конференции министров иностранных дел сошли на нет. Сталин, казалось, навязывал свою волю Восточной Европе, не обращая ни малейшего внимания на американские взывания к демократии. В Польше, Болгарии и Румынии американские дипломаты постоянно наталкивались на советскую непримиримость. В побежденных Германии и Италии Москва, похоже, забыла значение слова «партнерство». Что оставалось делать американским политикам со всем этим?
Весной 1946 года Трумэн начал решение этого вопроса, когда он перешел к «жесткой» политике, потребовав от Советов ухода из (Иранского) Азербайджана. Но сделал он это в вильсоновской манере. Как и Рузвельт, Трумэн отрицал баланс сил, пренебрегал поисками оправдания американским действиям в рамках понятия безопасности и стремился везде, где это возможно, обосновывать их общими принципами, применимыми ко всему человечеству и находящимися в соответствии с новым Уставом Организации Объединенных Наций. Трумэн воспринимал надвигающуюся борьбу между Соединенными Штатами и Советским Союзом как схватку между добром и злом, а не как имеющую отношение к сферам политического влияния.
И тем не менее сферы влияния на самом деле появлялись, независимо от того, как называли их американские государственные деятели, и им суждено было существовать на протяжении четырех десятилетий, пока не настал крах коммунизма. Под руководством Соединенных Штатов произошла консолидация западных оккупационных зон Германии, в то время как Советский Союз стал превращать страны Восточной Европы в свои придатки. Бывшие державы «оси» – Италия, Япония, а после 1949 года и Федеративная Республика Германии – постепенно двигались к союзу с Соединенными Штатами. Хотя Советский Союз начал укреплять свое господство в Восточной Европе посредством Варшавского договора, этот номинально существовавший союз крепился только силой принуждения. Одновременно Кремль делал все от него зависящее, чтобы помешать процессу консолидации Запада, путем содействия партизанской войне в Греции и поддержки массовых выступлений западноевропейских коммунистических партий, особенно во Франции и в Италии.
Американские руководители знали, что им следует противостоять дальнейшей советской экспансии. Но национальная традиция вынуждала их искать оправдание этому противодействию практически на любой основе, кроме призыва к установлению традиционного баланса сил. Поступая так, американские руководители не лицемерили. Когда они наконец осознали, что идея Рузвельта относительно «четырех полицейских» не может быть воплощена в жизнь, они предпочли истолковывать такой ход развития как временное отступление на пути к гармоничному в своей основе мировому порядку. Тут они столкнулись с вызовом философского свойства. Была ли советская неуступчивость просто преходящей фазой, которую Вашингтону следует переждать? Либо американцы, как предположил вице‑президент Генри Уоллес и его последователи, стали невольной причиной параноидальных ощущений у Советов, так как были не в состоянии должным образом донести свои мирные намерения до Сталина? Действительно ли Сталин отвергает послевоенное сотрудничество с самой сильной нацией в мире? Неужели он не хочет быть другом Америки?
Пока в высоких политических кругах Вашингтона рассматривались эти вопросы, прибыл документ, составленный одним из экспертов по России, неким Джорджем Кеннаном, дипломатом сравнительно невысокого ранга из американского посольства в Москве, который должен был стать философской и концептуальной базой осмысления внешней политики Сталина. Этот один из редких докладов из посольств, которому было суждено изменить взгляд Вашингтона на мир, стал известен как «Длинная телеграмма»[1]. Кеннан утверждал, что Соединенным Штатам следует перестать винить самих себя за советскую неуступчивость; истоки советской внешней политики коренятся внутри самой советской системы. По существу, как он рассуждал, советская внешняя политика представляет собой сплав коммунистического идеологического рвения и старомодного царского экспансионизма.
Согласно Кеннану, коммунистическая идеология занимала центральное место в сталинском подходе к миру. Сталин рассматривал западные капиталистические державы как неизменно враждебные. Трения между Советским Союзом и Америкой, таким образом, не проистекают из какого‑либо недопонимания или недоразумений в контактах между Вашингтоном и Москвой, но являются присущими для восприятия Советским Союзом внешнего мира:
«В этой [коммунистической] догме, основанной на альтруизме целей, они нашли оправдание своего инстинктивного страха перед внешним миром, оправдание диктатуры, без которой они не представляли себе управления государством, оправдание жестокости, без которой они не могли обойтись, жертв, которые они считали своим долгом принести. Во имя марксизма они жертвовали любыми моральными ценностями в своих методах и тактике. Сегодня они не могут без этого обойтись. Это фиговый листок их моральной и интеллектуальной респектабельности. Без этого они бы предстали перед лицом истории в лучшем случае в конце длинной череды жестоких и расточительных российских правителей, которые неумолимо подталкивали страну к достижению новых вершин военной мощи для того, чтобы обеспечить внешнюю безопасность своего слабого внутреннего политического режима…»[2]
С незапамятных времен, как утверждал Кеннан, цари стремились расширить свои владения. Они старались подчинить себе Польшу и превратить ее в зависимую страну. Они рассматривали Болгарию как входящую в российскую сферу влияния. Они также рвались овладеть незамерзающим портом на Средиземном море, обеспечивающим контроль над черноморскими проливами.
«У истоков маниакальной точки зрения Кремля на международные отношения лежит традиционное и инстинктивное для России чувство незащищенности. Изначально это было чувство незащищенности аграрных народов, живущих на обширных открытых территориях по соседству со свирепыми кочевниками. По мере налаживания контактов с экономически более развитым Западом к этому чувству прибавился страх перед более компетентным, более могущественным, более организованным сообществом на этой территории. Но эта незащищенность внушала опасение скорее российским правителям, а не русскому народу, поскольку российские правители осознавали архаичность формы своего правления, слабость и искусственность своей психологической организации, неспособность выдержать сравнение или вхождение в контакт с политическими системами западных стран. По этой причине они все время опасались иностранного вторжения, избегали прямого контакта между западным миром и своим собственным, боялись того, что может случиться, если русский народ узнает правду о внешнем мире или же внешний мир узнает правду о жизни внутри России. И они искали пути к обеспечению своей безопасности лишь в упорной и смертельной борьбе за полное уничтожение конкурирующих держав, никогда не вступая с ними в соглашения и компромиссы»[3].
Именно такими, как настаивал Кеннан, и были стоящие перед Советским Союзом цели, и никакие американские обхаживания их не изменят. Америке, как утверждал Кеннан, надлежит быть готовой к длительной борьбе; цели и философские принципы Соединенных Штатов и Советского Союза непримиримы.
Первое систематизированное представление о новом подходе воплотилось в меморандуме Государственного департамента, переданном межведомственному комитету 1 апреля 1946 года. Составленный заведующим Европейским отделом Государственного департамента Г. Фрименом Мэтьюзом меморандум представляет собой попытку перевести в основном философские наблюдения Кеннана в план оперативной внешнеполитической деятельности. Впервые американский политический документ трактует разногласия с Советским Союзом как особенность, присущую советской системе. Москву следует убеждать «в первую очередь дипломатическими средствами, а в конечном счете и при помощи военной силы, если понадобится, что ее нынешний внешнеполитический курс может только привести Советский Союз к катастрофе»[4].
Означали ли эти смелые слова, высказанные менее чем через год после окончания Второй мировой войны, что Соединенные Штаты встанут на защиту каждого находящегося под угрозой района по всему обширному периметру советских границ? Мэтьюз отступил перед собственной смелостью и добавил два условия. Америка, как утверждал он, господствует на море и в воздухе; Советский Союз не имеет себе равных на суше. Обращая внимание на «нашу военную неэффективность на огромных пространствах евразийских земель», меморандум Мэтьюза ограничивает использование силы теми районами, где мощи «советских войск может быть противопоставлено оборонительное противодействие военно‑морских, амфибийных и военно‑воздушных сил США и их потенциальных союзников»[5]. Второе условие предупреждает о недопустимости односторонних действий: «Устав Организации Объединенных Наций предоставляет наилучшие и наиболее неоспоримые средства, с помощью которых США могут воплотить в жизнь свое противодействие советской материальной экспансии»[6].
Но где же могут быть выполнены эти два условия? Документ Мэтьюза оговаривает, что следующие страны или территории могут стать зонами риска: «Финляндия, Скандинавия, Восточная, Центральная и Юго‑Восточная Европа, Иран, Ирак, Турция, Афганистан, Синьцзян и Маньчжурия»[7]. Проблема в том, что ни одно из этих мест не находилось в пределах досягаемости соответствующих американских сил. Демонстрируя продолжающуюся переоценку Америкой возможностей Великобритании, меморандум обращается к ней, чтобы она выполнила ту самую роль балансира, которой американские лидеры всеми силами сопротивлялись еще несколько лет тому назад (см. шестнадцатую главу):
«Если Советская Россия должна быть лишена возможности получить гегемонию в Европе, Соединенному Королевству надлежит сохранять за собой роль главной державы Западной Европы в экономическом и военном отношении. Вследствие этого США… должны оказать всевозможную политическую, экономическую и, в случае необходимости, военную поддержку Соединенному Королевству в рамках Организации Объединенных Наций…»[8]
Меморандум Мэтьюза не пояснял, в каком виде стратегический охват Великобритании превышает аналогичные возможности Соединенных Штатов.
Второе условие выполнить было отнюдь не легче. За свою короткую и бесполезную жизнь Лига Наций продемонстрировала практически полную неспособность в организации коллективных действий против великой державы. А страна, которая обозначена в меморандуме Мэтьюза как главный носитель угрозы безопасности, является членом Организации Объединенных Наций и обладает правом вето. Если Организация Объединенных Наций не захочет действовать, а Соединенные Штаты не смогут действовать, то предполагаемая роль Великобритании сведется к выполнению функций временной затычки.
Кларк Клиффорд, получив одно из первых заданий за время своей продолжительной и замечательной карьеры президентского советника, снял все двусмысленности и ограничения меморандума Мэтьюза. В совершенно секретном докладе от 24 сентября 1946 года Клиффорд согласился с мнением о том, что политика Кремля может кардинально измениться только при наличии противовеса советской мощи: «Основной сдерживающей силой против советского нападения на Соединенные Штаты или на те районы мира, которые жизненно важны для нашей безопасности, явится военная мощь нашей страны»[9].
К тому времени это уже стало общепринятой точкой зрения. Но Клиффорд использовал это как трамплин для провозглашения глобальной миссии Америки по обеспечению безопасности, охватывающей «все демократические страны, для которых СССР может представлять угрозу или опасность любого вида »[10]. Неясно, что имелось в виду под «демократическими». Ограничивало ли это условие оборонные обязательства Америки одной лишь Западной Европой, или то был вежливый термин, применимый к любой угрожаемой зоне и требующий от Соединенных Штатов одновременной защиты джунглей Юго‑Восточной Азии, пустынь Ближнего Востока и густонаселенной Центральной Европы? Со временем последняя интерпретация стала преобладающей.
Клиффорд отрицал какое‑либо сходство между нарождающейся политикой сдерживания и традиционной дипломатией. С его точки зрения, советско‑американский конфликт был вызван не столкновением национальных интересов – что по своей сути могло бы стать предметом переговоров, – но моральной ущербностью советского руководства. Поэтому задачей американской политики было не столько восстановление баланса сил, сколько трансформация советского общества. Точно так же, как в 1917 году Вильсон возлагал на кайзера ответственность за необходимость объявления войны Германии, а не говорил об угрозе американской безопасности со стороны Германии, так и Клиффорд сейчас считал источником напряженности «небольшую правящую клику, а не советский народ»[11]. Требовалась существенная перемена курса советского руководства и, вероятно, появление новой группы советских руководителей, для того чтобы заключение всеобъемлющего советско‑американского соглашения оказалось возможным. В какой‑то решающий момент эти новые руководители сумеют «выработать вместе с нами справедливое и равноправное урегулирование, когда они поймут, что мы слишком сильны, чтобы нас можно было разбить, и достаточно преисполнены решимости, чтобы нас можно было запугать»[12].
Ни Клиффорд, ни кто‑либо из появившихся позднее американских государственных деятелей, вовлеченных в дискуссию по поводу холодной войны, не выдвигал конкретных условий для окончания конфронтации или начала процесса, который мог бы привести к переговорам на эту тему. Пока Советский Союз сохранял свою идеологию, переговоры считались бессмысленными. После смены курса урегулирование достигалось бы почти автоматически. В каждом из этих случаев предварительная выработка условий подобного урегулирования сковывала бы американскую свободу действий – точно такой же аргумент выдвигался во время Второй мировой войны, чтобы избежать дискуссий по послевоенному устройству мира.
Теперь у Америки была концептуальная основа для оправдания практического противодействия советскому экспансионизму. С конца войны советское давление осуществлялось согласно российским историческим стереотипам. Советский Союз контролировал Балканы (за исключением Югославии), а в Греции разгоралась партизанская война, поддерживаемая с баз в коммунистической Югославии и оказавшейся в советской орбите Болгарии. Предъявлялись территориальные претензии Турции одновременно с запросом на предоставление Советскому Союзу баз в проливах – примерно в том же ключе, в каком были предъявлены Сталиным требования Гитлеру 25 ноября 1940 года (см. четырнадцатую главу).
С самого окончания войны Великобритания стала поддерживать как Турцию, так и Грецию и в экономическом, и в военном отношении. Зимой 1946/47 года правительство Эттли проинформировало Вашингтон, что более не может нести это бремя. Трумэн был готов принять на себя историческую роль Великобритании по сдерживанию русского продвижения в Средиземноморье, но ни американская общественность, ни конгресс не в состоянии были одобрить традиционное британское геополитическое обоснование. Отпор советскому экспансионизму должен был вытекать из принципов, базирующихся строго на американском подходе к вопросам внешней политики.
Это требование проявилось на ключевой по значению встрече в Овальном кабинете 27 февраля 1947 года. Трумэн, государственный секретарь Маршалл и заместитель государственного секретаря Дин Ачесон пытались убедить делегацию конгресса, возглавляемую сенатором‑республиканцем от штата Мичиган Артуром Ванденбергом, в исключительной важности помощи Греции и Турции – непростом деле, поскольку традиционно изоляционистски настроенные республиканцы контролировали обе палаты конгресса.
Маршалл начал с бесстрастного анализа, описывающего связь между предлагаемыми программами помощи и американскими интересами. Он вызвал традиционное ворчание на тему «таскания каштанов из огня за Великобританию», безнравственности баланса сил и обременительности помощи зарубежным странам. Осознавая, что администрация вот‑вот потерпит поражение, Ачесон шепотом спросил Маршалла, будет ли он продолжать вести борьбу в одиночку или кто‑либо еще сможет подключиться к дискуссии. Получив слово, Ачесон продолжил, как выразился один из помощников, «выступать на полную катушку». Ачесон храбро обрисовал собравшимся перспективы мрачного будущего, в котором силы коммунизма имеют все шансы на успех:
«В мире останутся только две великие державы. …Соединенные Штаты и Советский Союз. Мы дошли до такой ситуации, какой не было никогда в нашей истории с античных времен. Со времени противостояния Рима и Карфагена не было такой поляризации сил на нашей земле. …Для Соединенных Штатов принятие мер по усилению стран, которым угрожает советская агрессия или коммунистический заговор… равносильно защите самих Соединенных Штатов – равносильно защите свободы как таковой»[13].
Когда стало ясно, что Ачесону удалось тронуть сердца членов делегации, администрация стала следовать его подходу. С этого момента программа помощи Греции и Турции представлялась как часть глобальной схватки между демократией и диктатурой. И когда 12 марта 1947 года Трумэн выступил с доктриной, которая позднее стала называться его именем, он опустил стратегический аспект ачесоновского анализа и заговорил в традиционных рамках вильсонианства относительно борьбы между двумя образами жизни:
«Один образ жизни опирается на волю большинства и характеризуется свободными институтами, представительным правительством, свободными выборами, гарантиями личной свободы, свободы слова и вероисповедания и свободы от политического угнетения. Второй образ жизни целиком основывается на воле меньшинства, насильственно навязываемой большинству. Он опирается на террор и угнетение, контролируемые прессу и радио, подтасованные выборы и подавление личных свобод»[14].
Более того, при защите независимых стран Соединенные Штаты действовали от имени демократии и мирового сообщества, даже если советское вето мешало формальной санкции Организации Объединенных Наций: «Оказывая помощь свободным и независимым странам отстаивать свою свободу, Соединенные Штаты будут проводить в жизнь принципы Устава Организации Объединенных Наций»[15].
Если бы советские руководители лучше знали американскую историю, они бы поняли грозную суть того, о чем говорит президент. Доктрина Трумэна обозначила водораздел, потому что, коль скоро Америка бросила моральный вызов, с реальной политикой в том виде, в котором Сталин понимал ее лучше всего, было покончено раз и навсегда, и о торговле по поводу каких‑либо взаимных уступок не может идти и речи. С тех пор конфликт мог быть разрешен, только если произойдет перемена в советских целях, наступит крах советской системы или произойдет и то и другое одновременно.
Трумэн провозгласил свою доктрину как «политику Соединенных Штатов в поддержку свободных народов, которые противостоят попыткам порабощения со стороны вооруженного меньшинства или давлению извне»[16]. Это неизбежно вызвало критику с обеих сторон интеллектуального спектра. Одни протестовали, считая, что Америка защищает страны, которые, несмотря на свою важность, не заслуживали этого по моральным соображениям. Другие возражали, считая, что Америка связывает себя обязательствами защищать сообщества, которые, были ли они свободными или нет, не имели жизненно важного значения для безопасности Америки. Эта двусмысленность так и не пропала, вызвав дебаты об американских целях почти в каждом из кризисов, которые не закончились и по сей день. С той поры американская внешняя политика вынуждена лавировать между теми, кто клеймит ее за аморальность, и теми, кто критикует ее за выход за рамки национальных интересов посредством воинствующего морализаторства.
Когда проблема была определена как имеющая непосредственное отношение к судьбам демократии, Америка не стала ждать фактического возникновения гражданской войны, как это случилось в Греции; в американском национальном характере заложено стремление попытаться заняться лечением. 5 июня, менее чем через три месяца после провозглашения доктрины Трумэна, государственный секретарь Маршалл в обращении на церемонии по случаю присуждения ученых степеней в Гарварде сделал именно это, объявив о приверженности Америки задаче искоренения социальных и экономических предпосылок, приводящих к агрессии. Америка поможет восстановлению Европы, как объявил Маршалл, чтобы избежать «политических беспорядков» и «отчаяния», чтобы восстановить мировую экономику и поддерживать свободные институты. Поэтому «любое правительство, выражающее желание оказать содействие в выполнении задачи по восстановлению, встретит, как я уверен, полнейшую поддержку со стороны правительства Соединенных Штатов»[17]. Иными словами, участие в «плане Маршалла» было открыто даже для правительств советской сферы влияния – намек этот тотчас же нашел отклик в Варшаве и Праге, так же быстро подавленный Сталиным.
Будучи привязанными к платформе социально‑экономической реформы, Соединенные Штаты объявили, что станут выступать не только против любого правительства, но и против любой организации, которая будет препятствовать процессу европейского восстановления. Маршалл конкретно назвал коммунистические партии и их подставные организации: «…правительства, политические партии или группировки, стремящиеся увековечить человеческие страдания, чтобы извлечь из этого политическую или иную выгоду, встретятся с противодействием со стороны Соединенных Штатов»[18].
Только такая же идеалистическая, как и готовая к освоению неизведанных пространств и такая же относительно неопытная страна, как Соединенные Штаты, могла выдвинуть план глобального экономического возрождения, основанный на базе одних лишь ее собственных ресурсов. И всего лишь сам размах такого видения вызвал общенациональную поддержку, которая станет опорой поколения холодной войны вплоть до окончательной в ней победы. Программа экономического восстановления, по словам государственного секретаря Маршалла, будет «направлена не против какой‑либо страны или доктрины, а против голода, нищеты, отчаяния и хаоса»[19]. И точно так же, как при провозглашении Атлантической хартии, глобальный крестовый поход против голода и отчаяния импонировал американцам больше, чем призыв к защите насущных интересов страны или к восстановлению баланса сил.
В итоге всех этих более или менее разрозненных инициатив возник документ, который на протяжении жизни более чем одного поколения послужит в качестве библии для политики сдерживания. Все различные направления американской послевоенной мысли были сведены воедино в этой исключительной по содержанию статье, опубликованной в журнале «Форин афферс» за июль 1947 года. Хотя под ней стояла анонимная подпись «Х», автором ее, как выяснилось позднее, оказался Джордж Ф. Кеннан, тогда уже руководитель управления политического планирования Государственного департамента. Из тысяч статей, написанных после окончания Второй мировой войны, «Истоки советского поведения» Кеннана представляют собой совершенно особое явление. Эта написанная ясным языком, наполненная страстной аргументацией литературная адаптация кеннановской «Длинной телеграммы» поднимает вопросы советского вызова до уровня философии истории.
Ко времени появления статьи Кеннана советская неуступчивость стала главной темой в политических документах. Особенным вкладом Кеннана стало объяснение того, почему враждебность к демократическим странам являлась неотъемлемой частью советского внутреннего устройства и почему эта структура невосприимчива к примирительной западной политике.
Трения с внешним миром были присущи коммунистической философии и, более того, являлись неотъемлемой составляющей внутреннего функционирования советской системы. Внутри страны единственной структурно организованной группой была только партия, а остальным была уготована роль аморфной массы. Таким образом, непримиримая враждебность Советского Союза к внешнему миру проистекает из попытки приспособить международные дела к ритму внутренней жизни. Главная забота советской политики заключалась в том, чтобы «во что бы то ни стало заполнить все уголки и впадины в бассейне мировой власти. Но если на своем пути она наталкивается на непреодолимые барьеры, она воспринимает это философски и приспосабливается к ним. Главное, чтобы не иссякал напор, упорное стремление к желанной цели. В советской психологии нет и намека на то, что эта цель должна быть достигнута в определенные сроки»[20].
Советскую стратегию можно победить лишь при помощи «политики решительного сдерживания, чтобы противопоставить русским несгибаемую силу в любой точке земного шара, где они попытаются посягнуть на интересы мира и стабильности»[21].
Как почти во всех внешнеполитических документах того времени, в статье Кеннана, за подписью «Х», игнорируется разработка конкретных дипломатических целей. Обрисованное им в общих чертах представляет собой вековую американскую мечту о мире, достигнутом путем метаморфозы противника, хотя описано все гораздо более возвышенным языком и изображено с гораздо большей определенностью в восприятии, чем это сделал бы любой его современник. Но Кеннан отличался от всех других экспертов тем, что он описал механизм, при помощи которого рано или поздно, в результате того или иного вида силовой схватки, советская система будет фундаментально трансформирована. Поскольку у той системы никогда не было «законного» порядка передачи власти, Кеннан полагал возможным, что в какой‑то момент соперники в борьбе за власть «обратятся к политически незрелым и неопытным массам, чтобы заручиться их поддержкой. Если верно последнее, то коммунистической партии нужно ожидать непредсказуемых последствий: ведь рядовые члены партии учились работать лишь в условиях железной дисциплины и подчинения, и совершенно беспомощны в искусстве достижения компромиссов и согласия. …Если, соответственно, произойдет нечто такое, что нарушит единство и эффективность партии как политического инструмента, то Советская Россия может мгновенно превратиться из одной из сильнейших в одну из самых слабых и жалких стран мира»[22].
Ни один из документов не предвидел так точно то, что произойдет на самом деле после прихода к власти Михаила Горбачева. И теперь, после полнейшего краха Советского Союза, было бы ненужной придиркой указывать на то, какую трудную задачу ставил Кеннан перед своим народом. Поскольку он возлагал на Америку задачу противодействия советскому давлению в течение неопределенного времени на обширных пространствах, вобравших в себя культуру Азии, Ближнего Востока и Европы. Более того, Кремль свободно выбирал для себя точки атаки, предпочтительно там, где, по его расчетам, он получит наибольшую выгоду. В продолжение последующих кризисов американской политической целью считалось сохранение статус‑кво, чтобы совокупными усилиями обеспечить окончательный крах коммунизма лишь после продолжительной серии не завершившихся ничем конфликтов. Это было, конечно, проявлением высшей степени национального оптимизма и неослабного чувства уверенности американцев в себе, которые позволили такому искушенному наблюдателю, каким был Джордж Кеннан, поручить своему обществу роль такую глобальную, такую тяжелую и в то же время такую активно реагирующую на все.
Эта непреклонная, даже героическая доктрина вечной борьбы привела американский народ к бесконечному соревнованию по правилам, отдававшим инициативу противнику и сводящим роль Америки к усилению стран, уже стоящих на ее стороне, – типичная политика сфер влияния. Отказываясь от переговоров, политика сдерживания теряла драгоценное время в период величайшего относительного могущества Америки – пока она все еще обладала атомной монополией. И действительно, с учетом предпосылки в виде сдерживания – а положение с позиции силы надо было еще создать, – холодная война оказалась как милитаризированной, так и пропитанной неточными представлениями об относительной слабости Запада.
Спасение Советского Союза, таким образом, становилось конечной целью политики; стабильность могла возникнуть только тогда, когда зло было бы полностью изгнано. И не случайно статья Кеннана заканчивалась резюме, призывающим миролюбивых соотечественников оценить такую добродетель, как терпение, и осмысливать их роль в международных делах как испытание значимости их собственной страны:
«Советско‑американские отношения – это, по существу, пробный камень международной роли Соединенных Штатов как государства. …Всякий, кто внимательно следит за развитием советско‑американских отношений, не будет сетовать на то, что Кремль бросил вызов американскому обществу. Напротив, он будет в какой‑то мере благодарен судьбе, которая, послав американцам это суровое испытание, поставила саму их безопасность как нации в зависимость от их способности сплотиться и принять на себя ответственность морального и политического руководства, которое уготовано им историей»[23].
Одной из выдающихся черт столь благородных проявлений чувств являлась их странная двусмысленность. Они возлагали на Америку глобальную миссию, но делали задачу столь сложной, что Америке грозил бы буквально раскол на части, если бы она попыталась ее исполнить. И тем не менее сама эта двусмысленность сдерживания, казалось, давала мощный стимул американской политике. Хотя в основе своей дипломатия по отношению к Советскому Союзу была пассивной, политика сдерживания все же вызвала к жизни здоровые творческие силы, когда дело дошло до создания «позиции силы» в военной и экономической сферах. Это произошло потому, что политика сдерживания вобрала в себя уроки и представления, извлеченные из двух наиболее важных испытаний предшествующего поколения американцев: из «Нового курса», когда появилась вера в то, что угрозы политической стабильности возникают в первую очередь из‑за пропасти между социально‑экономическими ожиданиями и реальностью, и потому возник «план Маршалла»; из Второй мировой войны, которая научила Америку тому, что наилучшей защитой от агрессии является наличие подавляющей силы и готовность их использовать, и потому возник Североатлантический альянс. «План Маршалла» был предназначен для того, чтобы дать Европе возможность экономически встать на ноги. А Организация Североатлантического договора (НАТО) была предназначена для того, чтобы обеспечить ее безопасность.
НАТО как организация была первым в истории Америки военным альянсом мирного времени. Непосредственным толчком создания альянса послужил коммунистический переворот в Чехословакии в феврале 1948 года. После провозглашения «плана Маршалла» Сталин усилил коммунистический контроль над Восточной Европой. Он стал относиться жестко, если не параноидально, к вопросам верности восточноевропейских стран Москве. Старые коммунистические лидеры, заподозренные в наличии у них даже намека на национальные чувства, были подвергнуты чисткам. В Чехословакии в результате свободных выборов коммунисты оказались самой сильной партией и контролировали правительство. Но и этого Сталину было недостаточно. Избранное правительство было свергнуто, а не член коммунистической партии, министр иностранных дел Ян Масарик, сын основателя Чехословацкой республики, разбился насмерть, выпав из окна кабинета, почти наверняка после того, как его оттуда вытолкнули коммунистические убийцы. В Праге установилась коммунистическая диктатура.
Вторично на протяжении одного десятилетия Прага стала символом, вокруг которого сформировалось сопротивление тоталитаризму. Точно так же, как оккупация Праги нацистами стала последней каплей, переполнившей чашу терпения Великобритании в 1939 году, коммунистический переворот через девять лет после этого заставил Соединенные Штаты и демократии Западной Европы объединиться, чтобы предотвратить повторение подобного в любой другой европейской стране.
Жестокость чешского переворота вновь вызвала к жизни опасения в том, что Советы могут организовать такого же рода захваты власти в других местах, к примеру, содействуя коммунистическому перевороту путем признания нового коммунистического правительства и его поддержки при помощи военной силы. Таким образом, в апреле 1948 года ряд западноевропейских стран создал Брюссельский пакт – оборонительный пакт, имеющий целью противодействовать любым попыткам свергнуть силой демократические правительства. Однако все исследования соотношения сил показывали, что Западная Европа не обладает достаточной мощью, чтобы отразить советское нападение. Так возникла Организация Североатлантического договора как форма привязки Америки к обороне Западной Европы. НАТО явилась беспрецедентным отступлением от обычной американской внешней политики: американские войска вместе с канадскими присоединялись к европейским армиям под международным командованием НАТО. Результатом стала конфронтация между двумя военными союзами и появление двух сфер влияния на протяжении всей разграничительной линии в Центральной Европе.
В Америке, однако, этот процесс воспринимался совсем не так. Вильсонианство было еще слишком сильно, чтобы позволить Америке называть союзом любую организацию, защищающую статус‑кво в Европе. Каждый представитель администрации Трумэна изо всех сил пытался показать различие между НАТО и коалицией традиционного типа, создаваемой для защиты баланса сил. С учетом провозглашенного принципа создания «позиции силы» это требовало весьма большого мастерства. Но представители администрации оказались на уровне поставленной задачи. Когда Уоррен Остин, бывший сенатор, ставший послом в Организации Объединенных Наций, давал показания от имени НАТО в сенатском комитете по международным делам в апреле 1949 года, он справился с этой проблемой, объявив баланс сил мертвым:
«Старый ветеран, принцип баланса сил, получил полную отставку, как только была образована Организация Объединенных Наций. Взятые на себя входящими в Организацию Объединенных Наций народами обязательства объединять свои усилия в международном сотрудничестве ради сохранения мира и безопасности во всем мире, а также принимать эффективные коллективные меры в этих целях, ввели в официальную практику элемент главенства силы во имя мира. Так ушел в прошлое старый знакомый принцип баланса сил»[24].
Сенатский комитет по иностранным делам с радостью принял эту концепцию. Большинство свидетелей, выступавших от имени Североатлантического альянса, в значительной степени заимствовали свою аргументацию из подготовленного Государственным департаментом документа, озаглавленного так: «Различия между Североатлантическим договором и традиционными военными союзами»[25]. Этот исключительный в своем роде документ имел целью стать историческим исследованием семи союзов, начиная с первой половины XIX века, от Священного союза 1815 года вплоть до нацистско‑советского пакта 1939 года. Его вывод состоял в том, что Североатлантический договор отличается от них всех «как по форме, так и по существу». В то время как «большинство» традиционных союзов «клятвенно» отрицали «агрессивные или экспансионистские намерения», на самом деле их задачи зачастую были далеки от оборонительных.
Поразительно, но составленный Государственным департаментом документ утверждал, что НАТО задумана вовсе не для того, чтобы защищать статус‑кво в Европе, что, безусловно, было новостью для союзников Америки. В нем говорилось, что Североатлантический альянс отстаивает принцип, а не территорию; он не отвергает изменений, а лишь противодействует применению силы для внесения изменений. Из сделанного Государственным департаментом анализа вытекало, что Североатлантический договор «не направлен ни против кого конкретно; он направлен исключительно против агрессии как таковой. Он не преследует цели повлиять на изменение «баланса сил», а создан для того, чтобы сохранить «баланс принципов». Документ приветствовал как Североатлантический договор, так и одновременно с ним подписанный «Пакт Рио» за защиту Западного полушария в качестве «дальнейшего развития концепции коллективной безопасности» и одобрял утверждение председателя сенатского комитета Тома Коннелли о том, что этот Договор не создавал военный альянс, а «союз против войны как таковой»[26].
Ни один аспирант исторического факультета не получил бы положительную оценку за подобный анализ. Исторически альянсы редко упоминали страны, против которых они были нацелены. Вместо этого в них оговаривались условия, при которых союзные обязательства вступали в силу, что и имелось в Североатлантическом договоре. Поскольку в 1949 году единственным потенциальным агрессором в Европе был Советский Союз, то было еще меньше необходимости называть конкретные страны, чем в прошлом. А настоятельные утверждения о том, что Соединенные Штаты защищают принцип, а не территорию, всегда были свойственны сугубо американскому мышлению, хотя вряд ли подобное заявление могло бы успокоить страны, как огня боявшиеся советской территориальной экспансии. Утверждение же о том, что Америка выступает только против силовых преобразований, было в равной степени стереотипом и источником беспокойства; на протяжении всей долгой истории Европы вряд ли возможно насчитать значительное количество территориальных изменений, произведенных без помощи силы, если таковые вообще имели место.
Тем не менее мало документов Государственного департамента было встречено со столь единодушным одобрением со стороны обычно преисполненного подозрительности сенатского комитета. Сенатор Коннелли неутомимо продвигал выдвинутый администрацией тезис о том, что намерением НАТО является противодействие самой концепции агрессии, а не какой‑либо конкретной стране. Примером безграничного энтузиазма со стороны Коннелли может служить выдержка из свидетельских показаний государственного секретаря Дина Ачесона:
«ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (сенатор Коннелли): Итак, господин секретарь, Вы заявили достаточно четко – ничего не случится, если и повторить эти слова, – что данный договор не направлен против какой‑либо страны конкретно. Он направлен лишь против какой‑либо нации или какой‑либо страны, которая готовит или реально осуществляет вооруженную агрессию против подписавших пакт договаривающихся сторон. Это верно?
СЕКРЕТАРЬ АЧЕСОН: Это верно, сенатор Коннелли. Он не направлен против какой‑либо страны; он направлен только против вооруженной агрессии.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Иначе говоря, если какая‑либо нация, не являющаяся участником договора, не предполагает, не задумывает и не осуществляет агрессию или вооруженное нападение по отношению к другой нации, ей нечего опасаться данного договора.
СЕКРЕТАРЬ АЧЕСОН: Совершенно точно, сенатор Коннелли, и мне представляется, что если какая‑либо страна утверждает, что этот договор направлен против нее, ей следует припомнить библейскую притчу о том, как нечестивый бежит, когда никто не гонится за ним»[27].
И едва комитет проникся духом этого вопроса, он практически сам начинает свидетельствовать от имени всех других свидетелей – как, к примеру, это имело место во время следующего диалога с министром обороны Луисом Джонсоном:
«ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: По существу, этот договор не является обычным военным союзом в каком бы то ни было смысле. Он ограничивается защитой против вооруженного нападения.
МИНИСТР ДЖОНСОН: Так точно, сэр.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Это полностью противоречит самому принципу военного союза.
СЕНАТОР ТАЙДИНГС: Он исключительно оборонительный.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Он исключительно оборонительный. Это мирный альянс, если вообще кто‑либо желает пользоваться словом «альянс».
МИНИСТР ДЖОНСОН: Мне нравится Ваша терминология.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Это союз против вооруженного нападения, это союз против войны, и в договоре отсутствуют какие бы то ни было существенные признаки основополагающих обязательств, характерных для военного союза в том виде, как мы себе представляем военные союзы вообще, это так?
МИНИСТР ДЖОНСОН: Так точно, сэр»[28].
Иными словами, Североатлантический альянс, не будучи на самом деле союзом, претендовал на некую моральную универсальность. Он объединял большинство мира, противостоящее меньшинству нарушителей порядка. В каком‑то смысле роль Североатлантического альянса сводилась к тому, чтобы действовать до тех пор, пока Совет Безопасности Организации Объединенных Наций не «примет меры, необходимые для восстановления мира и безопасности»[29].
Дин Ачесон был в высшей степени умудренным опытом государственным секретарем, который знал, что к чему. Можно представить себе язвительный блеск в его глазах, когда он позволял председателю сенатского комитета пропустить его через его же собственное руководство с вопросами и ответами. Ачесон отчетливо представлял себе требования в отношении баланса сил, свидетельством чему являются проводимые им тонкие наблюдения аналитического характера по конкретным геостратегическим вопросам[30]. Но он был также в достаточной мере американцем в своем подходе к дипломатии. Он был убежден в том, что, если пустить все в Европе на самотек, то будет хаос вместо баланса сил и что для того, чтобы понятие равновесия приобрело хоть какую‑то значимость для американцев, надо было заложить в него некий более возвышенный идеал. В речи, произнесенной перед Ассоциацией выпускников Гарвардского университета, уже по прошествии значительного времени с момента ратификации договора, Ачесон все еще продолжал защищать Североатлантический альянс в типично американской манере – как новый подход к международным делам:
«…он продвинул международное сотрудничество по поддержанию мира, продвижению прав человека, поднятию уровня жизни и достижению уважительного отношения к принципу равноправия и самоопределения народов»[31].
Короче говоря, Америка готова была сделать все для Североатлантического альянса, но не соглашалась называть его союзом. Она готова была проводить на практике историческую политику коалиций до тех пор, пока ее действия могли бы быть оправданы доктриной коллективной безопасности, которую впервые выдвинул еще Вильсон в качестве альтернативы системе союзов. Таким образом, европейская система баланса сил была возрождена к жизни при помощи однозначно американской риторики.
Настолько же важным, как и Североатлантический альянс, было, хотя оказавшееся не в центре внимания американской общественности, создание Федеративной Республики Германии посредством слияния американской, британской и французской оккупационных зон. С одной стороны, новое государство означало, что труд Бисмарка был уничтожен, потому что на неопределенный срок Германия оставалась бы разделенной. С другой стороны, само существование Федеративной Республики становилось непрекращающимся вызовом советскому присутствию в Центральной Европе, поскольку Федеративная Республика не собиралась признавать коммунистическое восточногерманское советское государство (созданное Советами из своей зоны оккупации). На протяжении двух десятилетий Федеративная Республика отказывалась признавать то, что стало называться Германской Демократической Республикой, и угрожала разрывом дипломатических отношений с любой страной, которая бы ее признала. После 1970 года Федеративная Республика отказалась от так называемой доктрины Хальштейна и установила дипломатические отношения с восточногерманским сателлитом, хотя и не отказываясь от претензий выступать от имени всего немецкого населения.
Решительность, с которой Америка бросилась заполнять вакуум силы в Европе, удивила даже самых ревностных сторонников политики сдерживания. «Я мало задумывался, – позднее рассуждал Черчилль, – в конце 1944 года, что не пройдет и двух лет, как Государственный департамент, поддержанный преобладающей массой американской общественности, не только примет и начнет осуществлять начатый нами курс, но и осуществит смелые и дорогостоящие мероприятия, даже военного характера, чтобы он принес свои плоды»[32].
Через четыре года после безоговорочной капитуляции держав «оси» международный порядок был во многом сходен с периодом перед самым началом Первой мировой войны: имело место наличие двух жестко организованных союзов при весьма ограниченном пространстве для дипломатического маневра, но на этот раз в масштабе всего земного шара. Было, правда, одно отличие кардинального характера: союзы перед началом Первой мировой войны сплачивало опасение каждой из сторон, как бы перемена партнерства любым из членов союза не привела к краху всю систему, с которой они увязывали свою безопасность. Фактически наиболее воинственный партнер получал возможность толкать всех остальных в пропасть. Во время холодной войны каждая сторона возглавлялась сверхдержавой, фактически незаменимой для него и фактически неохотно идущей на риски вовлечения любого своего союзника в войну. А наличие ядерного оружия исключало иллюзии 1914 года относительно того, что война, дескать, может быть короткой и безболезненной.
Американское руководство Альянса гарантировало, что новый международный порядок можно будет оправдать моральными и подчас мессианскими категориями. Руководство Америки делало всяческие усилия и шло на беспрецедентные для коалиций мирного времени жертвы во имя фундаментальных ценностей и достижения всеобъемлющих решений, а не исходя из оценок национальной безопасности и равновесия, характерных для европейской дипломатии.
Позднее критики этой политики станут подчеркивать якобы имевший место цинизм такой моральной риторики. Но ни один человек, знакомый со стратегами политики сдерживания, не мог усомниться в их искренности. И никогда Америка не выдержала бы четыре десятилетия тяжелейшего напряжения сил во имя политики, не отражавшей ее основополагающие ценности и идеалы. Это в полной мере демонстрируется тем, что моральные ценности переполняют даже документы наивысшей степени секретности, абсолютно не предназначенные для сведения общественности.
Примером является документ Совета национальной безопасности (СНБ‑68), подготовленный в апреле 1950 года в качестве официального обоснования стратегии Америки в период холодной войны. СНБ‑68 определял национальный интерес преимущественно с позиции морального принципа. Согласно этому документу, моральные издержки были даже более опасны, чем материальные:
«…поражение свободных институтов где‑либо является поражением всеобщим. Шок, испытанный нами при уничтожении Чехословакии, вызывался не мерой материальной важности для нас Чехословакии. В материальном смысле ее потенциальные возможности уже находились в распоряжении Советского Союза. Но когда была уничтожена неприкосновенность чехословацких институтов, то гораздо более разрушительным, чем ущерб в материальном плане, оказался понесенный нами урон в сфере незыблемых нематериальных ценностей»[33].
И как только жизненно важные интересы были приравнены к моральным принципам, стратегические цели Америки стали рассматриваться скорее в ценностных терминах, чем с точки зрения соотношения сил, для того, чтобы «сделать нас сильными и в том, как нами утверждаются наши ценности в процессе развития нашей национальной жизни, и в том, как мы развиваем наше политическое и экономическое могущество»[34]. Доктрина американских «отцов‑основателей» о том, что их нация является маяком свободы для всего человечества, проходила через всю американскую философию холодной войны. Отвергая то направление американского мышления, которое было сформулировано в предупреждении Джона Куинси Адамса относительно «похода за границу в поисках подлежащих уничтожению чудовищ», авторы документа СНБ‑68 предпочли видеть Америку в роли крестоносца: «Только утверждением на практике, как за рубежом, так и у себя дома, незыблемости наших основополагающих ценностей мы сможем сохранить нашу собственную целостность, в чем и состоит реальный крах планов Кремля»[35].
В данных условиях целью холодной войны стала трансформация противника: «способствовать фундаментальному изменению в природе советской системы», определявшемуся как «принятие Советским Союзом конкретных и четко определенных условий, необходимых для международной обстановки, в которой могут процветать свободные институты и благодаря которой народы России получат новый шанс определить свою собственную судьбу»[36].
Хотя в документе СНБ‑68 было продолжено описание различных военно‑экономических мер, жизненно важных для создания силовых позиций, его центральной темой не была ни традиционная дипломатия взаимных уступок, ни апокалиптическая финальная схватка. Нежелание воспользоваться ядерным оружием или угрожать его использованием в период американской атомной монополии обосновывалось типично американской аргументацией: победа в подобной войне даст неустойчивый и, следовательно, неудовлетворительный результат. Что же касается решения на основе переговоров, то «… единственной предполагаемой основой общего урегулирования явилось бы установление сфер влияния, а также ничейных сфер – а именно такое «урегулирование» Кремль с готовностью использовал бы для себя с максимальной выгодой»[37]. Иными словами, Америка отказывалась рассматривать вариант победы в войне или даже достижения всеобъемлющего урегулирования, которое не приводило бы к трансформации противника.
Несмотря на весь свой предельно расчетливый реализм, документ СНБ‑68 начинался с восхваления демократии и завершался утверждением о том, что история, в конце концов, сделает выбор в пользу Америки. Примечательной чертой этого документа явилось сочетание призывов универсального характера с отказом от применения силы. Еще никогда ранее великая держава не ставила перед собой цели, столь обременительные для собственных ресурсов, с расчетом не на какой‑либо ответный конкретный результат, но лишь на возможность распространения собственных национальных ценностей. Достигнуть этого можно было лишь путем глобальной реформы, а не обычным для крестоносцев путем глобального завоевания. Случилось так, что могущество Америки, хотя и на короткое время, оказалось беспрецедентно велико, несмотря на то что Америка убедила себя в своей относительной военной слабости.
На этих ранних этапах следования Америки политике сдерживания никто даже представить себе не мог, какое нарастающее напряжение будет испытывать ее психика из‑за конфликтов, единственная цель которых состояла во внутренней трансформации противника и которые не имели никаких критериев оценки успеха каждого промежуточного шага. Тогда преисполненным уверенности в себе американским лидерам казалось невероятным, что их стране понадобится всего два десятилетия, чтобы от мучительных сомнений в правильности избранного направления перейти к уверенности в том, что предположение о крахе коммунизма будет реализовано на практике. Некоторое время они были полностью заняты тем, чтобы страна взяла на себя новую роль в международных делах, и отбивали критику в адрес такого революционного поворота в американской внешней политике.
По мере того как политика сдерживания медленно принимала конкретные формы, критика, на которую она натолкнулась, велась представителями трех различных философских школ. Первой из них можно считать школу «реалистов», типичный представитель которой Уолтер Липпман утверждал, что политика сдерживания приведет к психологическому и геополитическому перенапряжению при одновременном истощении американских ресурсов. Наиболее ярко отобразил ход мыслей сторонников второй школы Уинстон Черчилль, возражавший против отсрочки переговоров до тех пор, пока не будет обеспечен перевес в политике с позиции силы. Довод Черчилля состоял в том, что позиция Запада никогда вновь не станет столь же сильной, как в самом начале такого явления, которое станет известно как холодная война, и что его относительные переговорные возможности будут только ухудшаться. Наконец, был еще и Генри Уоллес, который изначально отказывал Америке в моральном праве проводить политику сдерживания. Постулируя фундаментальное моральное равенство обеих сторон, Уоллес утверждал, что советская сфера влияния в Центральной Европе вполне законна, а сопротивление этому со стороны Америки лишь усиливает напряженность. Настаивая на возвращении к тому, что он полагал рузвельтовской политикой: покончить с холодной войной односторонним решением Америки.
Будучи наиболее красноречивым защитником дела «реалистов», Уолтер Липпман отвергал предположение Кеннана относительно того, что советское общество уже несет в себе семена собственного упадка. Он считал эту теорию слишком умозрительной, чтобы лечь в основание американской политики:
«По оценке мистера Х, запасы на черный день отсутствуют. Нет подушки прочности на случай неудачного стечения обстоятельств, недостатков управления, ошибок и непредвиденных ситуаций. Он призывает принять как данность, что советская власть уже слабеет. Он изо всех сил призывает нас поверить в то, что наши самые большие надежды вскоре воплотятся в жизнь»[38].
Политика сдерживания, по утверждению Липпмана, загонит Америку в тылы расширившихся внешних границ советской империи, включающей в себя, с его точки зрения, множество стран, не являющихся государствами в современном смысле слова. А военные обязательства так далеко от дома не смогут укрепить безопасность Америки и ослабят ее решимость. Политика сдерживания, если верить Липпману, позволит Советскому Союзу выбирать точки максимального расстройства планов Соединенных Штатов, сохраняя при этом не только дипломатическую, но и даже военную инициативу.
Липпман подчеркивал важность выработки критериев для определения того, в каких районах противодействие советской экспансии жизненно важно для американских интересов. Без такого критерия Соединенные Штаты вынуждены будут организовывать «неоднородную смесь сателлитов, клиентов, иждивенцев и марионеток», что позволит новоявленным союзникам Америки эксплуатировать политику сдерживания в своих собственных интересах. Соединенные Штаты попадут в западню, будучи вынуждены поддерживать нежизнеспособные режимы, что поставит Вашингтон перед печальным выбором между «умиротворением и поражением с потерей лица или… их поддержкой (союзников США) непомерной ценой»[39].
|