Воскресенье, 24.11.2024, 16:51
Приветствую Вас Гость | RSS



Наш опрос
Оцените мой сайт
1. Ужасно
2. Отлично
3. Хорошо
4. Плохо
5. Неплохо
Всего ответов: 39
Статистика

Онлайн всего: 38
Гостей: 38
Пользователей: 0
Рейтинг@Mail.ru
регистрация в поисковиках



Друзья сайта

Электронная библиотека


Загрузка...





Главная » Электронная библиотека » ДОМАШНЯЯ БИБЛИОТЕКА » Познавательная электронная библиотека

Переговоры с коммунистами Аденауэра, Черчилля и Эйзенхауэра

В марте 1952 года, до окончания войны в Корее, Сталин сделал дипломатический заход в целях урегулирования холодной войны, по причинам, совершенно противоположным ожиданиям авторов сдерживания. Эта инициатива была вызвана вовсе не трансформацией советской системы, как они предсказывали. Вместо этого главный идеолог пытался защитить коммунистическую систему от тягот гонки вооружений, с которой, как он, по‑видимому, убедился, она не сможет справиться. И действительно, при том уровне сочетания марксизма и паранойи, Сталин первоначально даже не поверил, что Америка сможет набрать такую мощь для поначалу сугубо оборонительных целей.

В сталинском предложении ничего не говорилось об установлении гармоничного мирового порядка. Вместо того чтобы покончить с предпосылками холодной войны, он призвал к взаимному признанию жупела американского мышления – наличия двух сфер влияния: одной для Америки в Западной Европе, другой для Советского Союза в Восточной Европе, с объединенной, вооруженной, нейтральной Германии посередине.

С той поры историки и политические лидеры спорят, рассматривать ли это предложение Сталина как упущенную возможность окончания холодной войны или целью этого продуманного шага было втянуть демократические страны в переговоры, сам факт начала которых блокировал бы перевооружение Германии. Пытался ли Сталин подтолкнуть Запад на действия, которые подорвали бы его внутреннее единство, или он имел в виду повернуть вспять все углублявшуюся конфронтацию между Востоком и Западом?

Ответ заключается в том, что Сталин, вероятно, сам не решил, как далеко он готов будет зайти, чтобы ослабить напряженность в отношениях с Западом. Хотя он сделал предложения, которые демократии охотно бы приняли четырьмя годами ранее, его поведение в промежуточный период сделало практически невозможным подвергнуть испытанию его искренность, – а на деле этот вопрос уже не играл почти никакой роли. Поскольку, независимо от конечных целей Сталина, их проверка вызвала бы серьезнейшие трения внутри Североатлантического альянса и тем самым сняла бы все предпосылки, приведшие в первую очередь к выдвижению подобного предложения.

В любом случае этот главный мастер хитроумных расчетов не принял во внимание один из решающих факторов: свою собственную смертность. Через год после того, как Сталин сделал это предложение, он уже лежал в гробу. Его преемники не проявили настойчивости в отношении проведения всеобъемлющих переговоров, да и не обладали достаточными полномочиями, чтобы делать такие радикальные уступки, которые потребовались бы для их продолжения. В итоге эта мирная инициатива осталась дразнящим ложными надеждами эпизодом, более всего демонстрирующим наличие огромных расхождений в исходной мотивировке поведения обеих сторон в холодной войне.

Строго руководствуясь предпосылкой о том, что юридические обязательства создают свою собственную реальность, Америка ожидала от Сталина претворения в жизнь Ялтинского и Потсдамского соглашений. Считая соглашение обязательным только в том случае, если оно правильно отражает баланс сил, Сталин ждал, что демократические страны будут настаивать на своих правах тем или иным способом, который даст ему возможность проанализировать плюсы и минусы выполнения этого соглашения. А до этого Сталин бы тянул время, набирая как можно больше переговорных плюсов в ожидании конкретного шага – или того, что Сталин считал конкретным шагом, – со стороны демократических стран.

Казалось, этот момент наступил в начале 1950‑х годов. Соединенные Штаты в 1947 году запустили в действие «план Маршалла» и дали старт Организации Североатлантического договора в 1949 году. Под эгидой Запада возникла Федеративная Республика Германия. Изначальная реакция Сталина была типично агрессивной: отсюда блокада Берлина, переворот в Чехословакии и его одобрение вторжения в Южную Корею. Тем не менее Соединенным Штатам удалось шаг за шагом создать сферу влияния, охватывающую все передовые в промышленном отношении страны мира.

Со своей стороны Сталин преуспел в сооружении пояса безопасности в Восточной Европе – это достижение, которое так или иначе равнялось расширению собственной слабости. Как мастер силовых расчетов, он обязан был понимать, и, вероятно, лучше, чем руководители демократий, что то, чего он добился, не было истинным приращиванием мощи и что с точки зрения баланса орбита сателлитов окажется стоком, через который будут истощаться советские ресурсы. В противоположность этому страны НАТО и Япония демонстрировали огромный потенциал индустриальных резервов. Долгосрочные тенденции, столь любимые марксистскими аналитиками, благоприятствовали американской сфере влияния. Если смотреть с точки зрения реальной политики, то империя Сталина оказалась в большой беде.

Руководимая Америкой группировка во время Корейской войны, если можно так выразиться, приобрела первый военный опыт и создала обширный военный потенциал. Сталин, похоже, отдавал себе отчет в том, что его вызов единству демократических стран рикошетом ударил по нему самому. Его безжалостная и тяжеловесная политика по отношению к Восточной Европе сплотила единство западной коалиции и обеспечила выход на арену перевооруженной Германии.

Гармоничный мир, принятый на веру американским мышлением военного времени, превратился в два вооруженных лагеря, каждый был одержим страхом, на поверку оказавшимся беспочвенным. Американские руководители усматривали в Корейской войне советскую стратегию заманивания Америки в конфликты отдаленной Азии для облегчения советского нападения на позиции союзников в Европе, что было величайшей переоценкой как советской мощи, так и методов Сталина. Ни на одном из этапов своей карьеры этот скрупулезный и хитрый аналитик не бросал на чашу весов все сразу. В то же самое время Сталин воспринимал наращивание мощи Западом не как оборонительное мероприятие, каким оно и было на самом деле, а как предлог для военного противостояния, которого он всегда опасался и которого последовательно стремился избегать. Обе стороны, по существу, готовились к такому развороту событий, какой не отражал намерений ни одной из них, – к прямому полномасштабному вызову.

Сталин не хотел проверять на практике реальность своего кошмара. Как только Сталин оказывался перед лицом возможности возникновения военного конфликта с Америкой, он неизменно отступал. Он сделал это в 1946 году, когда Трумэн потребовал вывода советских войск из Иранского Азербайджана, и он покончил с блокадой Берлина 1948–1949 годов прежде, чем она перешла в фазу военных действий. Теперь он энергично взялся за ликвидацию конфронтации, которую сам же и породил, подавая сигнал о предстоящей перемене курса при помощи одного из туманных заявлений, на которые он был мастер.

В данном случае подход Сталина был исключительно бестолковым, поскольку он не хотел давать даже малейшего намека на собственную слабость противнику, который был в процессе формирования политики с позиции силы. Его целью было показать, что он желает избежать конфронтации, но так, чтобы никто не заподозрил, будто он от нее уклоняется. Предлогом такого поведения Сталина явилась точка зрения, высказанная в сугубо теоретическом труде, опубликованном за несколько лет до этого экономистом Евгением Варгой[1]. Автор утверждал, что капиталистическая система стабилизируется и, следовательно, исчезает фактор неизбежности войны внутри этой системы. Если Варга был прав, то стратегия, которую Сталин проводил, начиная с 1920‑х годов, – игра на разногласиях между отдельными капиталистическими странами – переставала работать. Капиталисты не только не воевали друг с другом, но и могли зайти так далеко, что смогли объединиться против родины социализма. Именно возможность достижения такой цели преследовало создание НАТО и японо‑американского союза.

Сталин противопоставил этой аргументации тщательно продуманное собственное сочинение, озаглавленное «Экономические проблемы социализма в СССР» и опубликованное в октябре 1952 года, накануне предстоящего съезда партии[2]. В своей статье Сталин вновь осветил постулаты истинной коммунистической веры, провозглашенные им в 1934, 1939 и 1946 годах, имея в виду, что капитализм не только не стабилизировался, но стоит перед лицом все набирающего скорость кризиса:

«Говорят, что противоречия между капитализмом и социализмом сильнее, чем противоречия между капиталистическими странами. Теоретически это, конечно, верно. Это верно не только теперь, в настоящее время, – это было верно также перед Второй мировой войной. И это более или менее понимали руководители капиталистических стран. И все же Вторая мировая война началась не с войны с СССР, а с войны между капиталистическими странами»[3].

Как только Сталин вновь завел знакомую проповедь о неизбежности войны между капиталистами, его адепты поняли, что он вознамерился заверить и успокоить их. Согласно извилистой сталинской логике, перспектива конфликта между капиталистами означала, что война между ними и Советским Союзом не является неизбежной. Статья Сталина была, таким образом, указанием для советской дипломатии откладывать прямое столкновение до тех пор, пока внутренние конфликты между капиталистами в достаточной степени их не ослабят.

В 1939 году заявление подобного рода явилось сигналом готовности Сталина искать договоренности с Гитлером. Этот анализ, как утверждал Сталин, оставался правильным и теперь, в 1952 году. Он рассуждал так: учитывая, что война присуща капиталистам, они меньше рискуют, воюя друг с другом, чем если вступят в войну с Советским Союзом, поскольку «…если война между капиталистическими странами ставит вопрос только о преобладании таких‑то капиталистических стран над другими капиталистическими странами, то война с СССР обязательно должна поставить вопрос о существовании самого капитализма»[4].

Эти тяжеловесные теоретические построения являлись методом передачи Сталиным утешительных посланий капиталистам, особенно Соединенным Штатам. На деле он заявлял, что капиталистам нечего предпринимать упреждающие военные действия, поскольку Советский Союз не намеревается бросать вызов военного характера: «…капиталисты, хотя и шумят в целях «пропаганды» об агрессивности Советского Союза, сами не верят в его агрессивность, так как они учитывают мирную политику Советского Союза и знают, что Советский Союз сам не нападет на капиталистические страны»[5].

Другими словами, капиталистам следует правильно понимать правила игры, которую вел Сталин: он хотел нарастить советскую мощь и влияние, но заблаговременно прекратил бы давление со своей стороны, чтобы не допустить войны.

Принимая во внимание, что Сталин знал, что такого рода идеологических пророчеств будет вполне достаточно для его товарищей, он понимал также, что его капиталистическим противникам потребуется гораздо более солидная плата. Для того чтобы ослабить напряженность и возродить надежду на возврат к старой игре натравливания капиталистов друг на друга, Москве надо было снять хотя бы часть давления, приведшего к тому, что Сталин называл искусственным чувством сплоченности внутри капиталистического мира.

Сталин предпринял подобное усилие на дипломатическом уровне и на понятном демократиям языке, когда 10 марта 1952 года выступил с так называемой «мирной нотой» по Германии. После многих лет конфронтации и неуступчивости Советский Союз внезапно оказался заинтересованным в урегулировании. Привлекая внимание к отсутствию мирного договора с Германией, Сталин передавал проект текста договора трем другим оккупационным державам, настаивая на том, чтобы он был рассмотрен «на соответствующей международной конференции с участием всех заинтересованных правительств» и чтобы договор был заключен «в самом ближайшем будущем»[6]. «Мирная нота» призывала к созданию на основе свободных выборов объединенной, нейтральной Германии, которой будет разрешено иметь собственные вооруженные силы, причем все иностранные войска должны будут покинуть ее территорию в течение года.

Как бы то ни было, «мирная нота» содержала немало оговорок, позволявших оттягивать договоренность до бесконечности, даже если бы Запад признал принцип германского нейтралитета. Например, в проекте запрещались «организации, враждебные демократии и сохранению мира», которые, по советской терминологии, могли подразумевать все партии западного образца, – что уже имело место в Восточной Европе. И потом, стоило бы западным демократиям согласиться сесть за стол переговоров, как глава советской делегации, которым наверняка был бы упрямый Молотов или ему подобный, сделал бы все от него зависящее, чтобы ослабить связи Германии с Западом – советский бонус за принятие принципа нейтралитета, – ничего не платя за объединение Германии.

И тем не менее тон и точность выражений ноты Сталина предполагали, что ее цели выходят за рамки чисто пропагандистских и что, скорее всего, она является начальным ходом к переговорам, в которых впервые за послевоенный период Советский Союз, возможно, был готов заплатить значительную цену за ослабление напряженности. И что было весьма нетипичным, «мирная нота» Сталина включала в себя абзац, обозначающий некоторую гибкость: «Предлагая обсудить этот проект, Советское Правительство… выражает готовность рассмотреть и другие возможные предложения по этому вопросу»[7].

Если бы Сталин предложил свою так называемую «мирную ноту» четырьмя годами ранее – до Берлинской блокады, чешского переворота и Корейской войны, – вполне вероятно, что она не допустила бы членства Германии в НАТО на корню. Действительно, вполне вероятно, что вопрос о членстве Германии в Североатлантическом альянсе даже никогда бы и не рассматривался. Поскольку нота имела в виду такого рода переговоры о будущем Европы, к которым призывал Черчилль как во время, так и после войны.

Однако в период, начиная с 1948 года, Североатлантический альянс уже был сформирован, а вооружение Германии началось. Европейское оборонительное сообщество (ЕОС), задуманное как политическое оформление перевооружения Германии, стало предметом дебатов в европейских парламентах. А в Федеративной Республике Аденауэр был избран канцлером, правда, большинством всего в один голос (предположительно его собственным), тайным голосованием в парламенте, в то время как находящиеся в оппозиции социал‑демократы, будучи абсолютными демократами, настаивали на том, что надо добиваться объединения Германии, а не альянса с Западом.

Западные руководители отдавали себе отчет в том, что в случае, если они начнут рассматривать советское предложение, все эти инициативы будут заморожены, а если они будут заморожены, то уже никогда не смогут восстановить динамику. В ряде европейских парламентов, что самое главное, во Франции и Италии, коммунистическим партиям принадлежала примерно треть мест – та же самая пропорция была у коммунистов в Чехословакии до переворота. А западноевропейские коммунистические партии были горячими противниками всех мероприятий, связанных с атлантической или европейской интеграцией. Более того, договор, определяющий судьбу Австрии, обсуждался на переговорах уже седьмой год, а переговоры по перемирию в Корее уже приближались к своему второму году. Насколько известно было демократиям, насколько нам известно, судя по этой книге, целью призыва Сталина к началу переговоров вполне мог бы быть подрыв единства западных союзников и закрепление на орбите собственных сателлитов.

Несомненно, именно в этом состояла оптимальная цель Сталина. Однако совокупность данных говорит также в пользу того, что он был готов изучить возможности полного урегулирования. Одним из свидетельств того, что он стремился сохранить такой вариант, была его реакция на ответы Запада по поводу его «мирной ноты». 25 марта три западные оккупационные державы – Франция, Великобритания и Соединенные Штаты – отправили одинаковые ответы, ставящие своей целью не начало переговоров, а закрытие этой темы. Они соглашались с принципом объединения Германии, но отвергали идею нейтралитета. Объединенная Германия, как подчеркивали они, должна иметь право вступать «в ассоциации, соответствующие целям и задачам Организации Объединенных Наций», – другими словами, оставаться в НАТО. В западном ответе признавался принцип свободных выборов, но он увязывался с такими условиями, как немедленное предоставление права на свободу собраний и свободу слова; оба эти условия могли подорвать советский контроль над восточногерманским коммунистическим режимом задолго до проведения выборов[8]. Целью западных нот было просто отметиться, а не поощрять сделку.

Невероятно, но Сталин немедленно ответил и в примирительном тоне. Более того, он с той же скоростью отвечал на каждое последующее возражение со стороны демократических стран. На западную ноту от 25 марта был дан ответ 9 апреля; нота от 13 мая получила ответ 24 мая; а на ноту от 10 июля было отвечено 23 августа. В каждом из советских ответов делался сдвиг в сторону западной позиции. Лишь на ноту от 23 сентября не было дано ответа[9]. Но в это время Сталин был полностью погружен в подготовку к предстоящему XIX съезду партии и, без сомнения, ждал исхода американских президентских выборов.

Уже имея проблемы со здоровьем, Сталин выступил с краткой речью на съезде партии, в которой он обрядил доктрину мирного сосуществования в воинственно‑идеологизированные одежды[10]. Сразу же за съездом партии, в декабре 1952 года, Сталин объявил, что готов встретиться с еще не вступившим в должность избранным президентом Дуайтом Д. Эйзенхауэром. Предложениями о подобной встрече в верхах никогда не удостаивались ни Рузвельт, ни Трумэн или Черчилль, каждого из которых Сталин своими уловками заставлял сделать шаг первым.

Одновременно возобновление внутренних чисток в Советском Союзе имело знакомый мрачный отпечаток, содержащий предупреждение о грядущих изменениях в политике. Сталин при проведении новой политики никогда не полагался на кадры, которые до того он использовал при прокладке другого курса, даже если тогда эти люди рабски следовали его собственным указаниям, а скорее всего именно в силу этого. Сталин считал пересмотр мнения причиной нелояльности и полагался на наиболее верное средство в виде ликвидации тех, на кого возлагалась ответственность за осуществление подлежащего изменению политического курса. В 1952 году явно готовилось нечто подобное, где потенциальными жертвами могли стать преданные сотрудники прошлых лет – министр иностранных дел Вячеслав Молотов, Лазарь Каганович, старый большевик, член Политбюро, и Лаврентий Берия, глава тайной полиции. Требовался новый круг лиц для исполнения сталинских дипломатических замыслов.

Целью сталинского дипломатического наступления было как минимум выяснить, что Советский Союз мог бы получить, если он избавится от восточногерманского коммунистического режима. Сталин никогда не признавал этот режим как полноправное суверенное государство и дал ему статус, отличный от всех прочих восточноевропейских сателлитов, как раз для того, чтобы сохранять Восточную Германию как козырь, когда объединение Германии будет обсуждаться всерьез.

По мнению Сталина, такой момент, возможно, настал в 1952 году. Предлагая объединение на основе свободных выборов, Сталин как бы подавал сигнал, что восточногерманский коммунистический режим мог бы быть пущен в расход. Поскольку, даже если бы коммунисты победили на восточногерманских выборах, чего опасались западные союзники, гораздо большее по численности население Федеративной Республики обеспечило бы решающую победу прозападных демократических партий. А так как только лично Сталин обладал достаточной силой воли и безжалостностью, чтобы заставить свой измученный народ вступить в схватку с демократическими странами, он и был единственным коммунистическим лидером, имеющим право на то, чтобы разделаться с советским сателлитом.

Когда Сталин совершал просчеты, как произошло в этот раз, то это случалось из‑за его предположения, что его партнеры тоже действуют в рамках реальной политики, причем столь же хладнокровно, что и он сам. В годы, непосредственно следовавшие за окончанием войны, он явно полагал, что ему удастся либо их запугать, либо как минимум дать им понять, что любая попытка добиться уступок от Советского Союза окажется болезненной и продолжительной. Но он также в своих действиях исходил из того, что, когда настанет время урегулирования, Соединенные Штаты пойдут на это, исходя из оценки сложившейся ситуации, и над ними не будет довлеть прошлое. Сталин, казалось, был убежден, что ему не придется платить за грубое и бесцеремонное обращение с демократическими странами.

Все эти допущения оказались, как это ни печально, неверными. Соединенные Штаты не придерживались принципов Realpolitik , – по крайней мере, в том виде, как их понимал Сталин. Для американских руководителей моральные заповеди имели реальное значение, а юридические обязательства были полны смысла. Сталин, возможно, считал блокаду Берлина способом набрать очки для предстоящих переговоров по Германии, а то и возможностью заставить пойти на такие переговоры. А войну в Корее он, вероятно, рассматривал как проверку пределов, до которых могла бы дойти политика сдерживания. Но Америка противостояла этим актам агрессии отнюдь не во имя защиты сферы государственных интересов, а во имя принципов; Америка напрягла все свои силы, чтобы ответить на оскорбление, нанесенное универсальному принципу, а не в ответ на нарушение местного статус‑кво.

Точно так же, как в 1945 году, когда Сталин отнесся к доброй воле Америки как к некоей неизмеримой величине, так и в 1952 году он недооценил пределы разочарования его действиями на протяжении прошедшего периода времени. В период с 1945 по 1948 год руководители Америки были готовы пойти на урегулирование с Советским Союзом, но не желали оказывать, да и были еще не в состоянии саккумулировать массированное давление на Сталина, которое он воспринял бы серьезно. К 1952 году Сталин уже воспринимал давление со стороны Америки достаточно серьезно, но к этому моменту он сумел убедить американских руководителей в своем вероломстве. И потому они восприняли его заход как очередной тактический прием в сражении холодной войны, которая могла окончиться либо победой, либо поражением. Компромисс со Сталиным больше не стоял на повестке дня.

Для инициативы Сталина трудно было выбрать более неподходящее время. «Мирная нота» Сталина появилась менее чем за восемь месяцев до президентских выборов, в которых Трумэн как действующий президент участия не принимал. Даже если бы случилось нечто совершенно невероятное, то есть Трумэн с Ачесоном захотели бы провести переговоры со Сталиным, то у них не хватило бы времени завершить этот процесс.

Для администрации Трумэна «мирная нота» в любом случае предлагала меньше, чем это казалось на первый взгляд. Проблема заключалась не в условиях, которые можно было бы отрегулировать, а в том, каким, судя по этой ноте, видится мир. Германии предстояло стать нейтральной, но вооруженной, причем с ее территории в течение года должны были быть выведены все иностранные войска. И все же каково было точное значение этих терминов? Каким должно было бы быть определение «нейтралитета» и кто будет наблюдать за его соблюдением? Не получит ли Советский Союз постоянного голоса в германских делах, а быть может, и права вето во имя сохранения нейтрального статуса Германии? И в какие места будут выведены иностранные войска? Для западных оккупационных войск ответ был четок и ясен – в Европе не было подходящего места для базы. В 1950‑е годы Франция, возможно, и была бы готова принять значительные американские силы, но ненадолго и не без оговорок. Да и американский конгресс не одобрил бы подобной передислокации в случае образования нейтральной, буферной зоны между советскими и американскими войсками. В то время как американские войска должны были бы вернуться в Америку, советские вооруженные силы должны будут только отойти к польской границе, то есть на 160 километров к востоку. Короче говоря, буквальное выполнение предложения Сталина предусматривало бы демонтаж НАТО, только что возникшей организации, в обмен на уход советских войск на расстояние всего 160 км.

Даже если бы статья о выводе войск подразумевала, что советские войска должны были бы вернуться на советскую территорию, возникли бы новые осложнения. Так как вряд ли любой из режимов стран‑сателлитов мог бы выжить без присутствия советских войск или гарантии осуществления советской интервенции в случае восстания. Согласился ли бы Сталин на запрет повторного введения советских войск в Восточную Европу в случае, если бы свергалось коммунистическое правительство? В условиях 1952 года ответ на вопрос напрашивался сам собой. Демократические лидеры и представить себе не могли – и были абсолютно правы, – что Сталин, старый большевик, согласится на такие пертурбации.

Но самая главная причина того, почему Трумэн и Ачесон равнодушно восприняли заход Сталина, имела отношение к тому, каким в «мирной ноте» виделось будущее Германии в долгосрочном плане. Поскольку, даже если бы оказалось возможным дать такое определение германского нейтралитета, при котором исключалась бы постоянная угроза советской интервенции, и был бы установлен такой уровень германских вооружений, который не оставлял бы Германию на милость Советского Союза, то это только лишь вернуло бы к жизни дилемму, перед лицом которой Европа оказалась после объединения Германии в 1871 году. Сильная, единая Германия, находящаяся в центре континента и проводящая чисто национальную политику, оказалась несовместимой с миром в Европе. Такая Германия была бы сильнее любой из стран Западной Европы, а возможно, сильнее их всех, вместе взятых. А в 1950‑е годы она бы подверглась искушению реваншистскими мечтами, обращенными на Восток, поощряемыми 15 миллионами недавних переселенцев, живших на территориях, которые большинство немцев считали частью своей страны. И это было бы искушением судьбы выпустить на свободу объединенную, нейтральную Германию, да еще так скоро после окончания войны. И более того, такого рода исход дискредитировал бы крупнейшего германского государственного деятеля со времен Бисмарка, отличившегося в истории тем, что он повел Германию в иную сторону от завещанного Бисмарком пути.

Конрад Аденауэр родился в 1876 году в католической Рейнской области, которая вошла в состав Пруссии лишь после Венского конгресса, и он исторически всегда относился с предубеждением к централизованному германскому рейху, управляемому из Берлина. Аденауэр был обер‑бургомистром Кёльна начиная с 1917 года, пока не был смещен нацистами в 1933 году. В период правления Гитлера он ушел из политики и проводил время в монастыре. Восстановленный союзниками в должности обер‑бургомистра Кельна в марте 1945 года, он был в конце то же года вновь снят, на этот раз британскими оккупационными властями, неодобрительно относившимися к его независимой манере держаться.

Обладая словно высеченным из камня обликом римского императора, Аденауэр также имел острые скулы и слегка раскосые глаза, что давало предположение о наличии в его роду какого‑нибудь завоевателя‑гунна, прошедшего по Рейнской области в предыдущее тысячелетие. Церемонные манеры Аденауэра, усвоенные им еще в юности, пришедшейся на период перед Первой мировой войной, отражали душевную ясность и безмятежность, удивительные для руководителя побежденной страны, в которой мало кто из взрослых сограждан мог бы гордиться своим политическим прошлым.

В кабинете Аденауэра во дворце Шаумбург, нарядном белом строении вильгельмовского периода, шторы были всегда задернуты, и каждому, кто туда входил, казалось, будто он попал в некий кокон, в котором время остановилось. Душевное равновесие как раз и было тем качеством, которое больше всего требовалось руководителю, дающему стране, имеющей все основания с сомнением относиться к своему прошлому, смелость глядеть в лицо неведомому будущему. К тому моменту, как Аденауэр в возрасте 73 трех лет был избран канцлером, стало казаться, будто вся его предыдущая жизнь была лишь подготовкой к принятию на себя ответственности за восстановление самоуважения своей оккупированной, деморализованной и разделенной страны.

Чувство внутренней уверенности Аденауэра в себе проистекало скорее из веры, чем анализа. Он не был любителем книг или знатоком истории, как Черчилль или де Голль. Но он провел время ссылки в размышлении; он прошел весь путь общественных потрясений, пережитых его страной, и приобрел исключительную интуицию в отношении главных тенденций своего времени. Ему также было свойственно проницательнейшее понимание психологии своих современников, особенно их слабостей. Как‑то раз, как я вспоминаю, Аденауэр исследовал вопрос отсутствия сильных лидеров в Германии 1950‑х годов. Когда я назвал ему имя одного его самого поразительного современника, Аденауэер ответил в обычной своей лаконичной манере: «Никогда не путайте энергию с силой».

Аденауэр стремился преодолеть бурные страсти Германии приданием своей стране – со всей ее историей экстремизма и ее склонностью к романтизму – репутации надежности. Аденауэр был довольно стар, чтобы помнить Бисмарка в качестве канцлера. Ревностный католический сын Рейнской области, он никогда не принимал в расчет принципы Realpolitik, даже когда Германия объединилась, а кайзеровскую напыщенную Weltpolitik , мировую политику, он полагал неприемлемой для его трезвого и делового стиля работы. Он не испытывал пиетета перед помещичьим классом юнкеров, создавшим императорскую Германию. Он полагал, что крупнейшей ошибкой Бисмарка было основывать безопасность Германии на умелом маневрировании между Востоком и Западом. С его точки зрения, могучая, но свободно плывущая в центре Европы Германия представляла собой угрозу всем подряд с ущербом для ее собственной безопасности.

Аденауэровский ответ на хаос, возникший в мире сразу после окончания войны, заключался в том, что разделенная, оккупированная страна, оторванная от своих исторических корней, нуждалась в стабильной политике, если она хотела бы восстановить какой‑то контроль над собственным будущим. Аденауэр отказывался сойти с этого курса ради тоски по прошлому или ради традиционных неоднозначных отношений любви‑ненависти Германии с Россией. Он безоговорочно избрал Запад, даже ценой отсрочки объединения Германии.

Внутренние противники Аденауэра, социал‑демократы, могли тоже похвастаться незапятнанным прошлым в виде своей оппозиции нацистам. Их исторической базой поддержки была советская зона оккупации Германии, которую силой вынудили стать коммунистической, – такому ходу событий социал‑демократы смело противодействовали. Так же подозрительно относясь к политике сдерживания, как они были привержены демократии, социал‑демократы считали первостепенной задачей достижение единства Германии, а не укрепление атлантических связей. Они противостояли прозападной ориентации Аденауэра и охотно заплатили бы за достижение прогресса в области национальных целей Германии принятием обязательства стать нейтральными. (В середине 1960‑х годов социал‑демократы сменили курс: они одобрили Североатлантический альянс и вступили в «большую коалицию» с христианскими демократами в 1966 году, сохраняя, однако, бо́льшую тактическую гибкость в отношении Востока, чем аденауэровские христианские демократы.)

Аденауэр отвергал сделку по нейтралитету, на которую были готовы пойти социал‑демократы, частично из философских соображений, а частично по причинам сугубо практического характера. Стареющий канцлер не желал возрождать националистические искушения, тем более сейчас, когда существовали два германских государства, которые, как предупреждал Черчилль в речи о «железном занавесе», могут выставить себя на аукцион. И он понимал гораздо лучше своих оппонентов внутри страны, что в исторической обстановке своего времени объединенная, нейтральная Германия может возникнуть лишь в результате мирного урегулирования, организованного против Германии. На новое государство наложат жесткие ограничения, и будет установлен международный контроль. Могущественные соседи обретут постоянное право на вмешательство. Аденауэр считал эту беспрекословную зависимость психологически более опасной для Германии, чем разделенность. Он предпочел равенство и интеграцию с Западом, а также уважение к своей стране.

Мы вряд ли когда‑нибудь узнаем, смог ли бы Сталин преодолеть сомнения Аденауэра и других демократических лидеров и довести дело до крупной дипломатической конференции или какие конкретно уступки, если он и собирался на них пойти, он был бы готов сделать. Его предложение относительно крупной конференции наверняка было бы поддержано Черчиллем. Во всяком случае, смерть Сталина сделала все эти соображения чисто гипотетическими. В какой‑то промежуток времени между ранними часами 1 марта 1953 года, когда он расстался с соратниками, с которыми вместе смотрел фильм, и тремя часами утра 2 марта, когда он был обнаружен лежащим на полу дачи, со Сталиным случился удар. Время, когда это случилось, точно назвать нельзя, так как охрана боялась войти к нему в комнату ранее положенного срока, поэтому вполне возможно, что он пролежал на полу много часов, прежде чем его обнаружили. Соратники Сталина – Маленков и Берия среди прочих – дежурили у его постели, пока он не умер через три с половиной дня[11]. Были вызваны врачи, хотя их действия не могли не нести некоторую двусмысленность. В конце концов, они вполне могли стать очередными жертвами сталинской чистки по делу «кремлевских врачей».

Преемникам Сталина еще больше, чем их бывшему руководителю, нужна была передышка от напряженности с Западом. Они, однако, не обладали его авторитетом, его остротой восприятия, его проницательностью, и, что самое главное, между ними не было политического единства, необходимого для следования столь сложным курсом. Преемников Сталина с неизбежностью разрывала последовавшая борьба за власть. В отчаянной войне всех против всех, в которой каждый пытался сколотить свою фракцию, чтобы подкрепить этим свои претензии на власть, никто не взял бы на себя ответственность пойти на уступки капиталистам. Это стало ясно из того, каким именно образом было объяснено устранение Берии. На самом деле его грех заключался в том, что он слишком много знал и тем самым представлял угрозу для своих влиятельных коллег. Тем не менее его арестовали на заседании Политбюро и казнили вскоре после этого по обвинению в заговоре с целью отдать Восточную Германию, – хотя смысл сталинской «мирной ноты» предыдущего года и всей его последующей переписки с Западом именно в этом и состоял.

Судя по мемуарам Хрущева, преемники Сталина были глубоко обеспокоены возможностью того, что Запад использует смерть Сталина для того вожделенного столкновения с коммунистическим миром. Вероятно, для того, чтобы исключить даже мысли о заговоре, тиран часто предупреждал своих приближенных, что Запад свернет им шеи, как цыплятам, как только его не станет[12]. В то же время подозрительность преемников Сталина в отношении Запада перевешивалась сиюминутными потребностями отчаянной схватки друг с другом за власть. Даже если бы новое руководство жаждало передышки в холодной войне, каждый претендент на власть знал, что дипломатическая гибкость может оказаться фатальной, пока он не добьется абсолютной власти. Но они чувствовали себя неспокойно из‑за продолжающейся напряженности. В 1946 году Черчилль заметил, что Сталин хочет получить плоды войны без войны; в 1953 году преемники Сталина хотели получить плоды ослабления напряженности, не желая идти или не будучи способны идти на какие‑либо уступки. В 1945 году Сталин создал дипломатический тупик, чтобы сохранить переговорные преимущества перед Западом; в 1953 году его преемники нашли пристанище в дипломатическом тупике, чтобы сохранить свои возможности в отношении друг друга.

Когда государственные деятели хотят выиграть время, они предлагают переговоры. 16 марта, немногим более недели после смерти диктатора, Маленков, ставший тогда премьер‑министром, призвал к переговорам, не конкретизируя их содержания:

«В настоящее время нет таких запутанных или нерешенных вопросов, которые нельзя было бы решить мирными средствами на основе взаимной договоренности заинтересованных стран. Это касается наших отношений со всеми государствами, включая Соединенные Штаты Америки»[13].

Но Маленков не сделал никаких конкретных предложений. Новые советские руководители не были уверены в том, как именно следует добиваться ослабления напряженности, и обладали гораздо меньшим авторитетом, чем Сталин, в деле выработки новых подходов. В то же самое время новая администрация Эйзенхауэра так же опасалась предложений относительно переговоров с Советами, как и Советы относились к уступкам американцам.

Причины этих опасений были одинаковы по обе стороны разделительной линии – и Советский Союз, и Соединенные Штаты страшились неизведанных территорий. У каждой стороны были свои трудности, связанные с приспосабливаемостью к изменениям, происшедшим в международной обстановке после окончания войны. Кремль боялся, что отдать Восточную Германию – как и поколением позднее – будет означать разрыв орбиты сателлитов. Если же не отдавать Восточную Германию, то тогда и не светит действительное ослабление напряженности. А Соединенные Штаты были озабочены тем, что начало дискуссий по Германии подорвет НАТО изнутри и, по существу, придется обменять альянс на конфронтацию.

Для того чтобы решить, упустил ли Запад на самом деле какую‑либо возможность сразу после смерти Сталина, следует ответить на три вопроса. Мог ли Североатлантический альянс вести крупные переговоры с Советским Союзом и не распасться? Мог ли Советский Союз в случае нажима на него пойти на значительные предложения? Могло ли советское руководство воспользоваться переговорами как средством для прекращения вооружения Германии и западной интеграции, не отдавая на деле восточногерманского сателлита и не ослабляя хватки в Восточной Европе?

Американские руководители были правы в своей оценке того, что фактический задел на победу на переговорах исключительно мал. Нейтральная Германия могла представлять собой либо опасность, либо объект шантажа. В дипломатии бывают такие эксперименты, на которые нельзя идти, поскольку неудача влечет за собой необратимый риск. А риск краха всего, созданного в рамках Североатлантического альянса, представлялся существенным.

На деле в интересах всех – в первую очередь в интересах Советского Союза – было сохранение Федеративной Республики как составной части системы Запада, хотя никто из неуверенных в себе советских руководителей не был в состоянии признать это. Если Германия останется в составе Севеоатлантического альянса, можно было бы согласовать пределы военного размещения вдоль новых разграничительных линий (что, по существу, снизило бы военный потенциал объединенной Германии). Но если бы нейтральная территория включала в себя всю Германию, НАТО оказалось бы выхолощенной организацией, а Центральная Европа превратилась бы либо в вакуум, либо в потенциальную угрозу.

Преемников Сталина можно было бы склонить к принятию объединенной Германии в составе НАТО (пусть даже с военными ограничениями) лишь в том случае, если бы демократические страны были бы готовы угрожать военными последствиями или, по меньшей мере, усилением холодной войны. Именно это, вероятно, имел в виду Черчилль, который вновь стал премьер‑министром в 1951 году, когда Сталин был еще жив, что зафиксировал личный секретарь Черчилля Джон Колвилл:

«У. (Уинстон) несколько раз делился со мною надеждами на то, что станет возможным совместное обращение к Сталину с целью последующего приглашения его на конгресс в Вену, где вновь была бы возобновлена и завершена Потсдамская конференция. В случае отказа русских сотрудничать мы активизируем холодную войну: «Наши парни, – сказал мне У., – скорее согласились бы быть убитыми, чем поступиться правдой»[14].

Но ни один другой западный руководитель не был готов идти на такой риск или на выдвижение таких предложений, которые могли бы быть охарактеризованы критиками Североатлантического альянса как слишком односторонние. В силу этого руководство Америки саботировало любую крупную инициативу и при этом мешало серьезным попыткам воспользоваться замешательством, охватившим Советы сразу после смерти Сталина. С другой стороны, оно сохранило внутреннее единство Североатлантического альянса.

Ценой установившегося тупика стал перенос спора с проблемы содержания переговоров на их желательность. И именно Черчилль, приближающийся к закату своей карьеры, выступил в роли главного сторонника переговоров, содержание которых он так никогда и не описал в деталях. Была, конечно, некоторая пикантность в том, как почти 80‑летний Черчилль, всю свою жизнь отстаивавший принцип баланса сил, настаивает на встрече на высшем уровне как на самоцели.

Американские руководители приписывали желание Черчилля вести переговоры приближающимся старческим слабоумием. На самом же деле Черчилль был абсолютно последователен в своих действиях, отстаивая переговоры как во время войны, так и сразу же после ее окончания, а также в тот период, когда впервые была сформулирована политика сдерживания (см. семнадцатую и восемнадцатую главы). Менялись лишь условия, при которых делались эти предложения. В 1950‑е годы Черчилль никогда не конкретизировал детали глобального урегулирования, на котором он настаивал. Во время войны оно базировалось на предположении о том, что Америка выведет войска или в любом случае не будет их размещать в Европе, на чем многократно настаивал Рузвельт. И тогда, и будучи лидером оппозиции в 1945–1951 годах, Черчилль, по всей видимости, так представлял себе следующие компоненты полномасштабного урегулирования с Советским Союзом: нейтральная, объединенная Германия, система западного альянса вдоль франко‑германской границы, отвод советских войск к польско‑советской границе и создание правительств на базе финской модели во всех государствах, граничащих с Советским Союзом, – то есть нейтральных демократических правительств, уважающих советские озабоченности, но, по существу, свободных в проведении собственной независимой внешней политики.

Урегулирование в подобном направлении до 1948 года восстановило бы Европу в исторических масштабах. Во время войны и в первые послевоенные годы Черчилль намного опережал свое время. Если бы он не проиграл выборы 1945 года, он, возможно, придал бы начинающейся холодной войне иную направленность – при условии, что Америка и другие союзники готовы были бы пойти на риск конфронтации, которая, похоже, лежала в основе предпочтенной Черчиллем стратегии.

Тем не менее к 1952 году урегулирование, которое виделось Черчиллю, стало почти невозможным, не случись разве что нечто подобное политическому землетрясению. Свидетельством величия Аденауэра является то, что до 1949 года почти нельзя было себе представить ту Федеративную Республику, которую он создал. Три года спустя мир, намеченный в планах Черчилля после 1944 года, потребовал бы прекращения интеграции Федеративной Республики с Западом и заставил бы ее вернуться к первоначальному статусу ничем не связанного национального государства. В 1945 году режимы финского типа в Восточной Европе были бы возвращением к норме. В 1952 году их больше нельзя было устанавливать путем переговоров; они могли лишь стать следствием краха Советского Союза или крупномасштабной конфронтации. Более того, такого рода конфронтация могла бы возникнуть по поводу объединения Германии – и ни одна западноевропейская страна не была бы готова пойти на такой риск ради побежденного врага так быстро после окончания войны.

Если бы Североатлантический альянс был единой нацией, способной на проведение унифицированной политики, он мог бы проводить дипломатию, ведущую к всеобщему урегулированию в очерченных Черчиллем рамках. Но в 1952 году Североатлантический альянс был слишком еще хрупок для таких азартных игр. Президенты от обеих главных политических партий Америки не видели иного выбора, кроме проведения своего болезненного курса ожидания внутренних советских перемен, опираясь на политику с позиции силы.

Новый государственный секретарь Эйзенхауэра Джон Фостер Даллес воспринимал конфликт Восток – Запад как моральную проблему и старался избегать переговоров почти по всем вопросам до тех пор, пока не произойдет коренной трансформации советской системы, тем самым бросая вызов давно устоявшимся британским взглядам. За всю свою историю Великобритания не могла себе позволить ограничиваться ведением переговоров лишь с дружественными или идеологически близкими странами. Не имея, даже в зените своего могущества, таких преимуществ, какие имеет Америка в плане безопасности, Великобритания вела переговоры с идеологическими противниками, как само собой разумеющееся явление, относительно практических договоренностей, касающихся сосуществования. И всегда четкое рабочее определение национального интереса позволяло британской общественности судить об эффективности деятельности своих политиков. Британцы могли время от времени вести споры относительно условий какого‑то конкретного урегулирования, но почти никогда о целесообразности проведения переговоров как таковых.

Верный британской традиции, Черчилль стремился к более терпимому сосуществованию с Советским Союзом посредством ведения более или менее постоянных переговоров. Американские руководители, с другой стороны, скорее хотели изменить советскую систему, чем вести с ним переговоры. Таким образом, англо‑американский спор все больше превращался в обсуждение скорее самой желательности переговоров, чем их существа. Во время избирательной кампании 1950 года, которая обернулась поражением, Черчилль предложил встречу на высшем уровне глав четырех держав – на данном этапе холодной войны это была весьма революционная идея:

«И все же я не могу не вернуться к этой идее о новых переговорах с Советской Россией на самом высшем уровне. Эта идея импонирует мне как попытка перекинуть мост через пропасть между двумя мирами, так, чтобы каждый из них мог жить своей жизнью, если не в дружбе, то, по крайней мере, без ненависти холодной войны»[15].

Дин Ачесон, только что сформировавший Североатлантический альянс, счел данное предприятие преждевременным:

«С Советским Союзом можно иметь дело, как мы убедились на нашем тяжком опыте, только одним способом, а именно создать ситуацию с позиции силы. …Как только мы устраним все слабые места, какие мы сможем, – мы будем в состоянии выработать рабочие соглашения с русскими. …Ничего хорошего не выйдет, если мы возьмем в данный момент на себя инициативу призыва к переговорам…»[16]

Черчилль вернулся на пост премьер‑министра лишь в октябре 1951 года и предпочел не оказывать нажима по поводу этой встречи в верхах в течение всего срока пребывания Трумэна на посту президента. Вместо этого он решил ждать прихода к власти новой администрации во главе со старым товарищем военных лет Дуайтом Д. Эйзенхауэром. Тем временем он столкнулся с возобладавшей тенденцией оправдания идеи встречи в верхах на том основании, что, независимо от личности советского руководителя, он окажется восприимчив к идее заключения соглашения на высшем уровне. В 1952 году этим руководителем был Сталин. В июне того же года Черчилль сказал Джону Колвиллу, что, если будет избран Эйзенхауэр, он попытается «сделать еще одну попытку добиться мира посредством встречи Большой Тройки. …Он полагал, что, пока Сталин жив, мы лучше ограждены от нападения, чем когда он умрет и его заместители начнут бороться друг с другом за правопреемство»[17].

Когда Сталин умер вскоре после того, как Эйзенхауэр стал президентом, Черчилль выступил в пользу переговоров с новым советским руководителем. Эйзенхауэр, однако, не поддержал идею возобновления переговоров с Советами, как и его предшественник. В ответ на предпринятый Маленковым 17 марта 1953 года шаг Черчилль 5 апреля настоятельно призвал Эйзенхауэра не упустить любой шанс, чтобы «выяснить, как далеко режим Маленкова готов пойти для всеобщей разрядки обстановки»[18]. Эйзенхауэр в ответ попросил Черчилля подождать общеполитического заявления, которое он намеревался сделать 16 апреля в Американском обществе газетных издателей, в котором он фактически отверг замысел Черчилля[19]. Эйзенхауэр утверждал, что причины напряженности столь же известны, как и средства ее лечения: перемирие в Корее, Государственный договор с Австрией и «окончание прямых и косвенных покушений на безопасность Индокитая и Малайи». Этим он свел воедино Китай и Советский Союз, что было следствием ложной оценки китайско‑советских отношений, как покажут последующие события, и это привело к постановке явно невыполнимых условий, так как события в Малайе и Индокитае Советскому Союзу были в основном неподконтрольны. Переговоров не требовалось, как заявил Эйзенхауэр: настало время не слов, а дел.

Просматривая заранее проект речи Эйзенхауэра, Черчилль беспокоился о том, что «внезапные заморозки погубят весеннюю завязь». Затем, чтобы показать, что доводы Эйзенхауэра его не убедили, Черчилль предложил встречу держав, ведших переговоры в Потсдаме – Соединенных Штатов, Великобритании и СССР, – которой предшествовала бы подготовительная встреча между Черчиллем и Молотовым, недавно вновь ставшим советским министром иностранных дел. Специально прилагая проект приглашения к письму Эйзенхауэру, Черчилль ссылается на неправдоподобные узы дружбы между ним и Молотовым: «…мы могли бы возобновить наши отношения военного времени, и… я мог бы встретиться с господином Маленковым и другими лицами из Вашего руководства. Естественно, я не предполагаю, что нам удастся разрешить любые серьезные вопросы, угрожающие ближайшему будущему мира. …И, разумеется, мне бы хотелось внести ясность, что я не жду от нашей неформальной встречи каких‑либо крупных решений, но хочу лишь восстановления простой и дружественной основы отношении между нами…»[20]

Для Эйзенхауэра, однако, встреча на высшем уровне представляла собой опасную уступку Советам. С некоторым раздражением он повторил свое требование, чтобы Советы выполнили ряд предварительных условий:

«В моей ноте Вам от 25 апреля я выразил ту точку зрения, что нам не следует чересчур торопить события и что мы не должны позволять существующему в наших странах чувству по поводу встречи между главами государств и правительств подталкивать нас в направлении преждевременных инициатив…»[21]

Хотя Черчилль с этим не согласился, он отдавал себе отчет в том, что зависимость его страны от Соединенных Штатов не позволяла ему роскоши самостоятельных инициатив по тем вопросам, по которым позиция Вашингтона была такой убежденной. Не вступая в непосредственный контакт с Маленковым, он сделал самое лучшее, на что был способен, высказав в палате общин значительную часть того, что намеревался сообщить советскому премьер‑министру в частном порядке. 11 мая 1953 года он показал, в какой степени его анализ отличается от анализа Эйзенхауэра и Даллеса: если американские лидеры боялись повредить внутреннему единству Североатлантического альянса и перевооружению Германии, то Черчилль более всего опасался навредить обнадеживающей эволюции внутри Советского Союза: «…жаль было бы, если бы естественное желание добиться всеобщего урегулирования в области международной политики помешало самопроизвольной и здоровой эволюции, которая, возможно, происходит в России. Я рассматривал некоторые проявления внутреннего характера и явное изменение настроения, как гораздо более важные и значительные, чем то, что происходит вовне. И я опасаюсь, как бы постановка внешнеполитических вопросов державами НАТО фактически не отменила или не приняла во внимание то, что, возможно, является глубочайшим изменением русского мироощущения»[22].

Перед смертью Сталина Черчилль настаивал на переговорах, поскольку он считал, что Сталин является тем самым советским лидером, который самым наилучшим образом может гарантировать исполнение обещанного. Теперь же Черчилль настаивал на саммите с тем, чтобы сберечь обнадеживающие перспективы, возникшие после смерти диктатора. Другими словами, переговоры были нужны независимо от того, что происходит внутри Советского Союза, или того, кто контролирует советскую иерархию. Конференция на самом высшем уровне, как настаивал Черчилль, могла бы решить вопрос принципов и направления будущих переговоров:

«Эта конференция не должна быть перенасыщена громоздкой или жестко регламентированной повесткой дня или углубляться в лабиринты и джунгли технических деталей, яростно оспариваемых огромной массой экспертов и чиновников, создающих плохо управляемые, неповоротливые толпы людей. Конференция должна ограничиваться минимально возможным количеством держав и лиц. …Вполне возможно, что не будет достигнуто ни единого фундированного соглашения, но при этом у собравшихся может создаться такое общее для всех ощущение, что они смогут сделать что‑нибудь более полезное, чем разорвать человеческую расу, включая самих себя, на мелкие кусочки»[23].

Но что конкретно Черчилль имел в виду? Как должны были руководители стран выразить свою решимость не совершать коллективного самоубийства? Единственным конкретным предложением, высказанным Черчиллем, было соглашение по типу Локарнских соглашений 1925 года, по которым Германия и Франция признавали границы друг друга, а Великобритания гарантировала защиту каждой из сторон от агрессии со стороны другой (см. одиннадцатую главу).

Это был не самый лучший пример. Локарно прожило всего лишь десять лет, и с его помощью не было разрешено ни одного кризиса. Само понятие о том, что Великобритания или любая другая страна могла быть столь равнодушной к существу потенциальных противостояний, чтобы одновременно гарантировать (причем при помощи одного и того же инструмента) границу как своего союзника, так и основного противника, выглядело довольно диким в 1925 году. А в эпоху идеологических конфликтов, воцарившуюся через три десятилетия, положение явно не стало лучше. Кто будет гарантировать, какую границу, против каких опасностей? Должны ли державы – участницы Потсдамской конференции гарантировать все европейские границы против любой агрессии? В таком случае дипломатия поворачивалась бы на все 360 градусов и возвращалась к идее «четырех полицейских» Рузвельта. Либо все это означало, что сопротивление запрещается до тех пор, пока его единодушно не разрешат все державы – участницы Потсдама? В таком случае подобная идея становилась бы полной свободой действий для советской агрессии. Поскольку и Соединенные Штаты, и Советский Союз рассматривали другую сверхдержаву как главную проблему для своей безопасности, каким образом совместная гарантия решала бы вопрос для них обеих сразу? Локарнские соглашения были задуманы как альтернатива военному союзу между Францией и Великобританией, и именно в таком виде они были представлены парламенту и общественности. Распустит ли новое соглашение, сделанное по образцу Локарно, уже существующие союзы?

Прецедент с Черчиллем не зависел, однако, от каких‑либо конкретных позиций на переговорах. 1 июля 1953 года он отверг теорию о том, что политика Кремля остается, как всегда, неизменной, а Советский Союз каким‑то образом является первым на свете обществом, не подвергающимся эрозии истории. По мнению Черчилля, дилемма для Запада заключается в сочетании нежелания признать существование орбиты советских сателлитов и своей моральной неготовности пойти на риск войны, чтобы изменить эту ситуацию. Единственный выход из этого положения состоял в том, чтобы провести «разведку боем» с целью определить суть новой советской реальности. Он так писал Эйзенхауэру:

«Я совершенно не расположен к тому, чтобы меня обманули русские, не более чем, когда это было в Фултоне или в 1945 году. Однако я полагаю, что имеют место изменения в мировом балансе сил, в основном вследствие американских действий и перевооружения, но также и вследствие угасания коммунистической философии, что оправдывает хладнокровное изучение фактов свободными нациями, остающимися едиными и сильными»[24].

Черчилль надеялся на то, что «десять лет смягчения обстановки плюс плоды научного творчества создадут новый мир»[25]. Он больше не предлагал глобальное урегулирование, но провозглашал политику, которая позднее станет называться «политикой разрядки». Черчилль признал, что трудности, связанные с проведением политики сдерживания в ее изначальном варианте, заключались в том, что, независимо от силы ее анализа, ее практическое применение сводилось к сроку действия самой этой политики как таковой, вплоть до того самого дня, когда в отдаленном будущем советская система трансформирует сама себя. Сдерживание вполне могло означать весьма впечатляющие цели, но оно мало что предлагало в плане его осуществления на всем этом долгом пути. Альтернативой сдерживанию было немедленное всеобъемлющее урегулирование, которое подразумевало более легкий путь к менее заманчивой цели, но также несло в себе риск возникновения трений внутри Североатлантического альянса и из‑за интеграции Германии с Западом. Это непомерная цена за любое мыслимое quid pro quo , какой‑то эквивалент, если этого не запросят сами германские руководители. Черчилль теперь предлагал то, что представлялось неким компромиссом, – мирное сосуществование, позволявшее времени делать свое дело и ослабить долгосрочную советскую политику.

Психологическое давление эпохи конфронтации без каких‑то видимых проблем подтверждалось изменением отношения со стороны Джорджа Ф. Кеннана. Понимая, что его первоначальная трактовка Советского Союза превращается в рациональное оправдание бесконечной военной конфронтации, он разработал концепцию переговоров по всеобщему урегулированию, весьма сходную с той, какую, по‑видимому, Черчилль имел в виду в 1944–1945 годах.

Кеннан ставил главную цель своей так называемой «схемы выхода из соприкосновения», или разъединения, вывод советских войск из центра Европы. Ради этого Кеннан готов был заплатить сопоставимым выводом американских вооруженных сил из Германии. Горячо ратуя за то, чтобы Германия смогла защитить себя обычным оружием, как она всегда это делала, особенно если советским войскам придется пересечь Восточную Европу для того, чтобы достичь германских границ, Кеннан отрицал чрезмерные упования на применение ядерной стратегии. Он поддержал предложение польского министра иностранных дел Адама Рапацкого о создании безъядерной зоны в Центральной Европе, которая включала бы в себя Германию, Польшу и Чехословакию[26].

Категория: Познавательная электронная библиотека | Добавил: medline-rus (03.05.2018)
Просмотров: 324 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar
Вход на сайт
Поиск
Друзья сайта

Загрузка...


Copyright MyCorp © 2024
Сайт создан в системе uCoz


0%