Все начиналось с наилучших побуждений. На протяжении двух десятилетий после окончания Второй мировой войны Америка приняла на себя ведущую роль в строительстве нового международного порядка из осколков разбитого вдребезги мира. Она вернула к жизни Европу, восстановила Японию, осадила коммунистическую экспансию в Греции, Турции, Берлине и Корее, впервые связала себя союзными договорами в мирное время и запустила программу технического содействия развивающемуся миру. Страны, находящиеся под американским зонтиком, жили в мире, процветании и стабильности.
Однако в Индокитае все прежние модели и шаблоны, определявшие вовлеченность Америки за рубежом, оказались разрушенными. Впервые в истории внешнеполитической деятельности Америки в XX веке вступили в столкновение прямые, носившие чуть ли не причинно‑следственный характер отношения, которые всегда существовали между странами, когда речь зашла о столкновении между ценностями и достижениями. Чересчур универсальное применение этих ценностей заставило американцев поставить их под сомнение и задаться вопросом, почему изначально они должны были привести американцев во Вьетнам. Разверзлась пропасть между верой американцев в исключительность их национального опыта и двойственностью, присущей геополитике сдерживания коммунизма. В суровых испытаниях, связанных с Вьетнамом, американская исключительность пожрала саму себя. В американском обществе, в отличие, не исключено, от других, не дебатировались практические недостатки политики страны, акцент делался на моральное право Америки играть какую‑либо роль на международной арене. Именно этот аспект споров относительно Вьетнама породил раны, оказавшиеся такими болезненными и такими труднозаживающими.
Редко когда последствия действий той или иной страны оказались бы столь далекими от первоначальных намерений. Во Вьетнаме Америка утеряла связь с основополагающим принципом внешней политики, сформулированным Ришелье еще три столетия назад: «…дело, которое должно быть поддержано, и сила, с которой надо его поддержать, должны находиться в геометрической пропорции друг к другу» (см. третью главу). Геополитический подход применительно к анализу национального интереса должен был бы отличаться по тому, что является стратегически важным, и по тому, что носит лишь периферийный характер. Следовало бы задать вопрос, почему Америка сочла для себя безопасным стоять в стороне, когда в 1948 году коммунисты завоевали значительную часть Китая, и восприняла как проблему своей национальной безопасности ситуацию в гораздо меньшей азиатской стране, лишившейся независимости 150 лет назад и никогда не обладавшей независимостью в нынешних границах.
Когда в XIX веке Бисмарк, признанный мастер Realpolitik , обнаружил, что два его ближайших союзника, Австрия и Россия, оказались на ножах из‑за беспорядков на Балканах, находившихся в нескольких сотнях километров от границ Германии, то он ясно заявил, что Германия в связи с Балканами воевать не собирается. Для Бисмарка Балканы, по его словам, не стоили того, чтобы там сложил кости даже один‑единственный померанский гренадер. Но Соединенные Штаты свои расчеты не поверяли подобного рода алгеброй. В XIX веке президент Джон Куинси Адамс, проницательный профессионал на внешнеполитическом фронте, предостерегал своих соотечественников, чтобы они не рисковали за рубежом в поисках «далеких монстров». И тем не менее вильсонианский подход к вопросам внешней политики не делал различия между подлежащими уничтожению монстрами. Универсалистски трактуя мировой порядок как таковой, вильсонианство не занималось анализом сравнительной важности отдельных стран. Америка была обязана сражаться за то, что являлось правым делом, независимо от местных обстоятельств и в отрыве от геополитики.
На протяжении всего XX века один президент за другим провозглашал отсутствие у Америки «эгоистических» интересов; получалось, что ее главной, если не единственной, международной целью является достижение всеобщего мира и прогресса. В этом духе Трумэн в инаугурационном обращении 20 января 1949 года торжественно подтвердил приверженность своей страны достижению цели построения мира, в котором «все страны и все народы могли бы свободно избирать для себя наиболее подходящую, с их точки зрения, систему правления…». Не преследовалось ничего похожего на национальный интерес в чистом виде: «Мы не искали для себя новых территорий. Мы никому не навязывали свою волю. Мы не просили для себя привилегий, которые бы не предоставляли другим». Соединенные Штаты «укрепляли бы свободолюбивые страны на случай опасностей агрессии» путем предоставления «военных консультаций и техники свободным нациям, желающим сотрудничать с нами в деле поддержания мира и обеспечения безопасности»[1]. Свобода каждой отдельной независимой нации становится национальной задачей для Соединенных Штатов, независимо от стратегической важности для Америки этих наций.
В своих двух инаугурационных обращениях Эйзенхауэр поднимал ту же тему, причем в еще более возвышенных выражениях. Он описывал мир, в котором опрокидывались троны, сметались с лица земли обширные империи и возникали новые нации. И посреди всего этого хаоса судьба возложила на Америку задачу защищать свободу, независимо от географических соображений и расчетов национального интереса. Поистине, Эйзенхауэр имел в виду, что подобные расчеты шли вразрез с системой американских ценностей, в рамках которой все нации и народы имеют равный статус: «Понимая, что дело защиты свободы, как и сама свобода, едино и неделимо, мы относимся ко всем континентам и народам с равным отношением и уважением. Мы отвергаем любые инсинуации о том, что та или иная раса, тот или иной народ в каком бы то ни было смысле ниже или являются одноразовым расходным материалом»[2].
Эйзенхауэр описывал внешнюю политику Америки как такую, какой нет ни у одной другой нации; она была скорее продолжением моральных обязательств Америки, чем результатом баланса рисков и выгод. Лакмусовой бумажкой американской политики была не столько ее осуществимость – считавшаяся само собой разумеющейся – сколько достойность. «Речь о том, что история не вверит на долгий срок защиту свободы нерешительным и слабым»[3]. Лидерство уже само по себе является моральным воздаянием; выгода Америки определялась в виде привилегии помогать другим стать в состоянии помочь самим себе. Подобным образом трактуемый альтруизм не мог иметь ни политических, ни географических границ.
В своем единственном инаугурационном обращении Кеннеди развивал дальше тему беззаветности и долга Америки перед миром. Объявляя свое поколение прямыми наследниками первой в мире демократической революции, он высокопарным языком обещал, что его администрация «не допустит медленного и последовательного обесценения тех самых прав человека, делу которых наша нация была предана всегда и которому мы преданы теперь как у себя в стране, так и во всем мире. Пусть знает каждая нация, независимо от того, желает она нам добра или зла, что мы заплатим любую цену, перенесем любые невзгоды, вынесем любые тяготы, поддержим любого друга и выступим против любого врага, чтобы обеспечить сохранение и успех дела свободы»[4]. Всеобъемлющие обязательства Америки, носящие глобальный характер, не были привязаны к каким‑то конкретным интересам национальной безопасности и не делали исключений для какой‑либо страны или региона. Красноречивые утверждения Кеннеди были прямо противоположны девизу Пальмерстона, гласившему, что у Великобритании нет друзей, а есть только интересы. Америка же в деле защиты свободы не имела интересов, а имела только друзей.
К инаугурации Линдона Б. Джонсона 20 января 1965 года превалировало устоявшееся мнение, выразившееся в предположении о том, что обязательства Америки за рубежом, естественным образом вытекающие из демократической системы правления, полностью стерли грань между внутренними и международными обязательствами. Для Америки, как утверждал Джонсон, нет чужих среди тех, кто находится в безнадежном положении: «Ужасающие опасности и беды, которые мы когда‑то называли «чужими», теперь постоянно живут среди нас. И если должны быть принесены в жертву американские жизни, если должны быть потрачены американские ценности в странах, о которых нам почти ничего неизвестно, то такова цена, которую затребовала та перемена в силу нашей убежденности и наличия у нас бремени моральных обязанностей высшего плана»[5].
Много позднее стало модно цитировать подобные заявления в качестве примеров высокомерия силы или как лицемерные предлоги для претензий Америки на господство. Этакий легкий цинизм неверно толкует сущность американского политического кредо, которое является в какой‑то мере как бы «наивным» и самой своей наивностью дает стимул для чрезвычайных усилий. Большинство стран вступает в войну ради отражения конкретных, четко определяемых угроз собственной безопасности. В нынешнем столетии Америка вступала в войну – начиная с Первой мировой войны и кончая войной 1991 года в Персидском заливе – в основном ради того, что ей представлялось моральными обязательствами по отражению агрессии или устранению несправедливости в качестве опекуна коллективной безопасности.
Это обязательство особенно остро ощущалось тем поколением американских руководителей, которое в юности стало свидетелем трагедии Мюнхена. Им глубоко в душу запал урок о том, что неспособность противостоять агрессии – где и когда бы она ни случилась – предопределяет с абсолютной точностью вероятность того, что ее придется отражать позднее и при гораздо худших обстоятельствах. Начиная с Корделла Халла все государственные секретари высказывались на эту тему. Это был единственный пункт, по которому существовало согласие между Дином Ачесоном и Джоном Фостером Даллесом[6]. Геополитический анализ конкретных опасностей, порождаемых коммунистическим завоеванием отдаленной страны, считался второстепенным в свете двух лозунгов абстрактного противостояния агрессии и предотвращения дальнейшего распространения коммунизма. Победа коммунистов в Китае подкрепила убежденность американских политических деятелей в том, что дальнейшее распространение коммунизма недопустимо.
Документы по вопросам внешней политики и официальные заявления того периода показывают, что такого рода убеждение в основном не вызывало возражений. В феврале 1950 года, за четыре месяца до начала Корейского конфликта, Совет национальной безопасности в директиве № 64 сделал вывод о том, что Индокитай является «ключевым районом Юго‑Восточной Азии и что он находится под непосредственной угрозой»[7]. Этот меморандум представлял собой дебют так называемой «теории домино», предсказывавшей, что в случае падения Индокитая Бирма и Таиланд вскоре последуют за ним и что «баланс сил в Юго‑Восточной Азии подвергнется серьезнейшей опасности»[8].
В январе 1951 года Дин Раск объявил, что «игнорировать следование нынешнему курсу на пределе возможностей окажется губительным для наших интересов в Индокитае и, соответственно, в остальной части Юго‑Восточной Азии»[9]. В апреле предыдущего года в документе № 68 Совета национальной безопасности делался вывод, что глобальное равновесие сил ставится под угрозу в Индокитае: «…любое дальнейшее значительное расширение господства Кремля в данном районе усилило бы возможность того, что не удастся собрать коалицию, которая была бы в состоянии противостоять Кремлю с большими силами»[10].
Но соответствовало ли истине утверждение документа, будто бы любое завоевание коммунизма в данном районе расширяло контролируемую Кремлем сферу, – особенно при наличии опыта титоизма? И мыслимо ли было утверждать, что включение Индокитая в состав коммунистического лагеря могло само по себе нарушить глобальный баланс сил? Поскольку подобные вопросы не ставились, Америка так и не осознала геополитической реальности, состоящей в том, что в Юго‑Восточной Азии она подходила к точке, в которой глобальные обязательства перерастали в перенапряжение сил – как раз так, как предостерегал ранее Уолтер Липпман (см. восемнадцатую главу).
На деле, однако, существовали огромные отличия в характере угрозы. В Европе главная угроза исходила от советской сверхдержавы. В Азии угроза американским интересам приходила от держав второстепенных, обладавших в лучшем случае лишь слабым подобием советской мощи, советский контроль над которыми был – или должен был подразумеваться как существующий – ненадежным. На самом же деле, как только разразилась война во Вьетнаме, Америке пришлось воевать с подобием подобия, каждое из которых глубочайшим образом не доверяло соответствующему старшему партнеру. Согласно американскому анализу, глобальному равновесию угрожал Северный Вьетнам, как предполагалось, контролируемый Пекином, который, в свою очередь, как представлялось, контролировался Москвой. В Европе Америка защищала исторически сложившиеся государства; в Индокитае Америка имела дело с обществами, которые в данных параметрах впервые создавали государства. Европейские страны имели давние традиции сотрудничества в области защиты сложившегося баланса сил. В Юго‑Восточной Азии государственность только возникала, концепция баланса сил представлялась инородной, не было и прецедента сотрудничества среди существовавших государств.
Такие фундаментальные геополитические различия между Европой и Азией, а также в американских интересах к каждой из них оказались погребенными под универсалистским, идеологизированным подходом Америки к вопросам внешней политики. Переворот в Чехословакии, блокада Берлина, испытание советской атомной бомбы, победа коммунистов в Китае и нападение коммунистов на Южную Корею – все это было поставлено американскими руководителями на одну доску и воспринималось как единая глобальная угроза, поистине как централизованно контролируемый глобальный заговор. Realpolitik , как реальная политика, трактовала бы корейскую войну в максимально узких рамках; манихейское же восприятие этого конфликта Америкой срабатывало в противоположном направлении. Придавая Корее глобальное значение, Трумэн в дополнение к отправке туда американских войск объявил о значительном увеличении военной помощи Франции, которая вела тогда собственную войну против движения коммунистических партизан в Индокитае (именовавшегося тогда Вьетминем), и о направлении Седьмого флота на защиту Тайваня. Американские политики проводили аналогию между одновременным ударом Германии и Японии во Второй мировой войне соответственно по Европе и Азии и маневрами Москвы и Пекина в 1950‑е годы, в которой Советский Союз выступал в роли Германии, а Китай подменял Японию. В 1952 году треть французских расходов в Индокитае субсидировалась Соединенными Штатами.
Вступление Америки в Индокитай вызвало к жизни совершенно новую с моральной точки зрения постановку вопроса. НАТО защищало демократические страны; американская оккупация Японии привнесла в эту страну демократические институты; корейская война велась для того, чтобы дать отпор покушению на независимость малых стран. В Индокитае, однако, дело, оправдывающее сдерживание, изначально имело почти исключительно геополитический характер, что делало еще более трудным подведение этого случая под господствовавшую в Америке идеологию. С одной стороны, защита Индокитая прямо и недвусмысленно противоречила американской традиции антиколониализма. Формально все еще оставаясь французскими колониями, государства Индокитая не были ни демократическими, ни тем более независимыми. Хотя в 1950 году Франция преобразовала свои три колонии в лице Вьетнама, Лаоса и Камбоджи в «ассоциированные государства Французского Союза», их новый статус еще не свидетельствовал о наличии у них реальной независимости, поскольку Франция опасалась, что, если этим территориям предоставить полный суверенитет, придется сделать то же самое и для трех североафриканских владений – Туниса, Алжира и Марокко.
Американские антиколониальные настроения времен Второй мировой войны особенно остро сфокусировались на Индокитае. Рузвельту не нравился де Голль, и по этой причине он не принадлежал к числу поклонников Франции, особенно после ее краха в 1940 году. На протяжении всей войны Рузвельт носился с идеей передать Индокитай под опеку Организации Объединенных Наций[11], хотя прекратил афишировать этот план уже в Ялте. А администрация Трумэна полностью от него отказалась, так как нуждалась во французской поддержке в деле создания Североатлантического альянса.
К 1950 году администрация Трумэна решила, что безопасность свободного мира требовала, чтобы Индокитай не попадал в руки коммунистов, – что на практике означало подчинение американских антиколониалистских принципов необходимости поддержки французской борьбы в Индокитае. Трумэн и Ачесон не видели иного выбора, поскольку Объединенный комитет начальников штабов пришел к выводу, что американские вооруженные силы перенапряжены до предела вследствие одновременного выполнения ими обязательств по НАТО и Корее и что следует сделать все возможное для защиты Индокитая, – даже если туда вторгнется Китай[12]. Отсюда у них не было иного выбора, как полагаться на французскую армию, которая должна была бы сдерживать индокитайских коммунистов при финансовой и материальной поддержке Америки. После победы в этой борьбе Америка намеревалась привести в соответствие свои стратегические и антиколониальные убеждения, оказав давление с тем, чтобы этим территориям была предоставлена независимость.
Как случилось потом, первоначальная вовлеченность Америки в дела Индокитая еще в 1950‑е годы привела к созданию модели ее будущих обязательств: достаточно масштабных, чтобы Америка оказалась ими связанной, но недостаточно значимых, чтобы оказаться решающими. На ранних стадиях существования этой трясины сложившаяся ситуация была в основном результатом непонимания реальных условий и почти полной невозможности проводить операции при наличии двух уровней французской колониальной администрации, а также бесчисленных местных властей, которые было позволено создавать так называемым ассоциированным государствам Вьетнама, Лаоса и Камбоджи.
Не желая быть заклейменными как сторонники колониализма, Объединенный комитет начальников штабов и Государственный департамент старались защитить моральные фланги собственной страны путем оказания нажима на Францию с тем, чтобы та дала клятвенное обещание о предоставлении независимости в будущем[13]. Такое тонкое балансирование в конце концов оказалось в руках Государственного департамента, который выразил свое полное понимание всех связанных с этим сложностей, назвав свою программу по Индокитаю операцией «Яичная скорлупа». К несчастью, в это название оказалось заложено гораздо больше пророческого смысла, чем содержание самой программы приближало решение проблемы. Идея заключалась в том, чтобы подтолкнуть Францию в направлении предоставления независимости Индокитаю, настаивая в то же время на продолжении ею антикоммунистической войны[14]. Никто не объяснял, почему Франция должна рисковать жизнями своих граждан в войне, рассчитанной на то, чтобы сделать ее присутствие в этом регионе необязательным.
Дин Ачесон описал эту дилемму с присущей ему едкостью. С одной стороны, как сказал он, Соединенные Штаты могут «потерпеть неудачу», если будут продолжать поддерживать «старомодные колониальные взгляды» Франции; с другой стороны, если нажим окажется чересчур сильным, Франция может просто выйти из игры со словами: «Ну, ладно, забирайте всю страну себе. Нам она не нужна»[15]. «Решение» по Ачесону оказалось лишь подтверждением уже наличествующих в американской политике противоречий: увеличение американской помощи Индокитаю и одновременное требование от Франции и от поставленного ею местного правителя Бао Дая «привлечь националистов на свою сторону»[16]. Ачесон не предложил никакого плана для разрешения этой дилеммы.
Ко времени истечения срока полномочий администрации Трумэна уклончивость превратилась в официальную политику. В 1952 году документ Совета национальной безопасности формально закрепил «теорию домино» и придал ей максимально широкую трактовку. Называя военное нападение на Индокитай опасностью, «являющейся неотъемлемой частью самого факта существования враждебного и агрессивного коммунистического Китая»[17], документ утверждал, что потеря даже одной южноазиатской страны приведет «к относительно быстрому подчинению коммунистам или присоединению к коммунизму оставшихся стран. Более того, присоединение к коммунизму остальных стран Юго‑Восточной Азии и Индии, а в более долгосрочном плане стран Ближнего и Среднего Востока (с возможными исключениями, по крайней мере, в виде Пакистана и Турции) может со всей вероятностью постепенно произойти»[18].
Вполне очевидно, что, если бы этот расчет соответствовал действительности, такой вселенский крах непременно должен был бы представлять угрозу также и для безопасности и стабильности Европы и «создать исключительные трудности для недопущения постепенного втягивания Японии в коммунизм»[19]. Меморандум СНБ не предлагал никакого анализа, доказывающего, почему крах непременно будет автоматическим или будет таким глобальным. Более того, авторы не смогли проработать возможность установления защитных зон на границах Малайи и Таиланда, обладающих намного большей стабильностью, чем Индокитай, – чему благоприятствовали британские руководители. Европейские союзники Америки тоже не разделяли ее перспективного видения грядущих опасностей и потому в последующие годы последовательно отказывались от участия в защите Индокитая.
Вслед за этим анализом, из которого следовало, что в Индокитае зреет потенциальная катастрофа, последовало лечение, даже отдаленно не сопоставимое с сущностью проблемы, – да и вряд ли в данном случае это можно было бы назвать лечением. Поскольку тупик в Корее свел на нет – по крайней мере, на какое‑то время – желание Америки вести еще одну наземную войну в Азии. «Мы не можем позволить себе еще одну Корею, мы не можем ввести сухопутные войска в Индокитай», – настаивал Ачесон. Было бы «бесполезно и ошибочно защищать Индокитай в Индокитае»[20]. Это непонятное высказывание, по‑видимому, означало, что, если Индокитай и впрямь является неотъемлемой частью глобального равновесия, а Китай действительно является возмутителем спокойствия, то Америке следует атаковать как раз Китай, по крайней мере, военно‑воздушными и военно‑морскими силами, – то есть совершить именно то, против чего Ачесон так решительно выступал, когда речь шла о Корее. Документ оставлял открытым вопрос о том, как следует Америке реагировать, если французы и их индокитайские союзники потерпят поражение от местных коммунистических сил, а не вследствие вступления в войну китайцев. Если Ханой был заместителем Пекина, а Пекин представлял Москву, как в это верила исполнительная власть и конгресс, Соединенные Штаты должны были бы делать выбор между геополитическим подходом и своими антиколониальными убеждениями.
Сегодня нам известно, что вскоре после победы в гражданской войне коммунистический Китай стал рассматривать Советский Союз как самую серьезную угрозу своей независимости и что исторически Вьетнам испытывал точно такой же страх перед Китаем. В силу этого победа коммунистов в Индокитае в 1950‑е годы, по всей вероятности, обострила бы все эти линии соперничества. Это также представляло бы вызов Западу, но вовсе не как централизованно управляемый глобальный заговор.
С другой стороны, содержавшиеся в меморандуме СНБ доводы вовсе не были так уж легковесны, как это представлялось позднее. Даже в отсутствие централизованного заговора, «теория домино» все равно могла оказаться правильной. Мудрый и вдумчивый премьер‑министр Сингапура Ли Куан Ю полагал именно так, а он обычно оказывался прав. В эпоху, непосредственно следовавшую после мировой войны, коммунизм по‑прежнему обладал значительным идеологическим динамизмом. Наглядная демонстрация банкротства его экономического управления произойдет поколением позднее. Многие в демократических странах, и особенно в недавно получивших независимость государствах, полагали, что коммунистический мир уверенно превзойдет капиталистический мир по промышленным мощностям. Правительства многих новых независимых стран были неустойчивы и находились под угрозой внутренних беспорядков. Как раз во время подготовки меморандума СНБ в Малайе коммунисты развернули партизанскую войну.
Вашингтонские политики имели все основания опасаться захвата Индокитая движением, которое уже захлестнуло Восточную Европу и привело к смене правительства в Китае. Независимо от того, была ли коммунистическая экспансия организована из единого центра или нет, она, как представляется, обладала достаточной движущей силой, чтобы смести новые хрупкие страны Юго‑Восточной Азии в антизападный лагерь. Вопрос на самом деле заключался не в том, упадут ли определенные костяшки по принципу домино в Юго‑Восточной Азии, что было вполне вероятно, а в том, что может не найтись лучших мест в регионе для того, чтобы провести ограничительную черту, – к примеру, вокруг таких стран, где политика и безопасность были в одной упряжке, как в Малайе и Таиланде. И, конечно, вывод политического характера, сделанный СНБ, – о том, что в случае падения Индокитая даже Европа и Япония смогут поверить в необратимость коммунистического течения и, соответственно, ввести свои коррективы, – оказался чересчур далеко идущим.
Наследием Трумэна, доставшимся его преемнику Дуайту Д. Эйзенхауэру, оказалась программа военной помощи Индокитаю на сумму порядка 200 миллионов долларов (то есть свыше одного миллиарда в долларах 1993 года) и стратегическая теория, не имевшая под собой политической базы. Администрация Трумэна не была обязана обращать внимание на потенциальный разрыв между своей стратегической доктриной и своими моральными убеждениями или сталкиваться с дилеммой выбора между геополитическим обоснованием и американскими возможностями. На Эйзенхауэра легла ответственность применительно к первой части дилеммы; на Кеннеди, Джонсона и Никсона – применительно ко второй.
Администрация Эйзенхауэра не ставила под сомнение унаследованные ею обязательства по обеспечению Америкой безопасности Индокитая. Она стремилась примирить стратегическую доктрину с собственными моральными убеждениями путем усиления давления в пользу проведения реформ в Индокитае. В мае 1953 года – то есть через четыре месяца после принятия президентской присяги – Эйзенхауэр настоятельно потребовал от американского посла во Франции Дугласа Диллона оказать давление на французов, чтобы те назначили новых руководителей, дав им полномочия в отношении «достижения победы» в Индокитае, и одновременно сделали «четкие и недвусмысленные заявления публичного характера, повторяемые так часто, как это возможно», что независимость будет предоставлена, «как только будет одержана победа над коммунизмом»[21]. В июле Эйзенхауэр пожаловался сенатору Ральфу Фландерсу, что обязательства французского правительства о предоставлении независимости сделаны «в туманной и обтекаемой манере – вместо того чтобы прозвучать смело, прямо и настойчиво»[22].
Для Франции вопрос давно уже вышел за рамки политической реформы. Ее вооруженные силы в Индокитае уже давно увязли в изматывающей партизанской войне, опыта ведения которой у них вообще не было. В обычной войне с установившимися линиями фронта обычно одерживает победу превосходящая огневая мощь. В противоположность этому партизанская война, как правило, не ведется на заранее подготовленных позициях, а партизанская армия скрывается среди населения. В обычной войне речь идет о контроле над территорией, в партизанской войне – о безопасности населения. Поскольку партизанская армия не привязана к защите конкретной территории, она вправе сама определять для себя поле боя в значительной степени и регулировать людские потери с обеих сторон.
В обычной войне успех на 75 процентов предопределял бы победу. В партизанской войне защита населения в течение 75 процентов времени обеспечивает поражение. 100‑процентная безопасность на 75 процентах территории значительно лучше 75 процентов защиты на 100 процентах территории страны. Если обороняющиеся силы не могут обеспечить практически полной безопасности для населения, – по крайней мере, на тех территориях, которые они считают для себя жизненно важными, – партизаны рано или поздно победят.
Базовое уравнение партизанской войны столь же просто, сколь сложно выполнимо на практике: партизанская армия побеждает до тех пор, пока не терпит поражения; обычная армия обречена на поражение, если не одержит решительной победы. Почти никогда не случаются тупиковые ситуации. Любая страна, втянувшаяся в партизанскую войну, должна приготовиться к длительной схватке. Партизанская армия может применять тактику молниеносного нанесения удара и бегства с места удара в течение довольно продолжительного времени, даже с намного сократившимися силами. Однозначная победа случается крайне редко; успешные партизанские войны обычно выдыхаются в течение длительного времени. Наиболее примечательными примерами являются победы над партизанскими силами в Малайе и Греции, в которых обороняющиеся силы одержали верх, поскольку партизаны оказались отрезаны от источников снабжения (в Малайе в силу причин географического характера, в Греции из‑за разрыва Тито с Москвой).
Ни французская армия, ни американская армия, которая сменила первую десять лет спустя, так и не разрешили ребус партизанской войны. И та и другая вели единственно понятную для себя войну, которой их обучали и для которой их вооружали, – классическую, обычную войну, боевые действия в которой основывались на наличии четко очерченных линий фронта. Обе армии, полагаясь на превосходство огневой мощи, стремились вести войну на истощение. Обе увидели, что эта стратегия обернулась против них самих по воле противника, который, ведя боевые действия в своей собственной стране, способен был измотать их своим терпением и накопить такое внутреннее давление для того, чтобы прекратить конфликт. Потери продолжали расти, в то время как критерии определения прогресса оставались труднодостижимыми.
Франция признала поражение гораздо быстрее, чем Америка, поскольку ее вооруженные силы были распылены в их стремлении удержать Вьетнам силами, составлявшими треть сил, направленных потом Америкой для защиты лишь половины этой территории. Франция дважды терпела поражение точно так же, как через десять лет Америка: каждый раз, когда она концентрировала свои силы вокруг крупных населенных пунктов, коммунисты, бывало, овладевали почти всей сельской местностью; когда же она пыталась выдвинуться на защиту сельской местности, коммунисты начинали нападения на города и укрепрайоны один за другим.
Во Вьетнаме было что‑то такое, отчего всегда происходило помрачение сознания у попадавших туда иностранцев. Странно и удивительно, но французская вьетнамская война достигла своего пика на пересечении дорог в местечке, именуемом Дьенбьенфу, расположенном в отдаленном уголке на северо‑западе Вьетнама неподалеку от лаосской границы. Франция разместила там отборные войска в надежде заставить коммунистов провести генеральное сражение на истощение, но по ходу сражения загнала себя в проигрышную ситуацию. Если бы коммунисты предпочли проигнорировать французскую дислокацию, эти войска понапрасну бы сидели на позициях, отдаленных от районов, имеющих хоть какое‑то стратегическое значение. Если бы коммунисты ухватили приманку, единственной мотивацией подобного поведения была бы вера в то, что они находятся в шаге от решающей победы. Франция свела все варианты выбора к нулю или поражению.
Французы в значительной степени недооценили стойкость и изобретательность своих противников – точно так же, как и американцы десять лет спустя. 13 марта 1954 года северные вьетнамцы начали общее наступление на Дьенбьенфу. Уже в ходе начальной стадии атаки им удалось овладеть двумя передовыми укрепрайонами на господствующих высотах. Им удалось это сделать благодаря использованию артиллерии, которой они, как считалось, не имели и которая была поставлена Китаем по окончании корейской войны. С этого момента стало лишь вопросом времени, когда остатки французских сил лягут в землю. Ведущее войну на истощение, не видящее смысла в военных действиях лишь ради того, чтобы потом под давлением американцев уйти из страны, новое французское правительство в конце концов приняло советское предложение провести в апреле того же года в Женеве конференцию по Индокитаю.
Близость конференции заставила коммунистов усилить военный натиск и вынудила администрацию Эйзенхауэра сделать выбор между теорией и возможностями. Падение Дьенбьенфу вынуждало бы Францию уступить значительную часть Вьетнама, если не всю его территорию, коммунистам. И тем не менее Дьенбьенфу можно было бы спасти лишь такого рода эскалацией военных усилий, на которую у Франции уже не было ни ресурсов, ни воли. Соединенные Штаты должны были бы решить, стоит ли им подкрепить «теорию домино» своим прямым военным вмешательством.
Когда начальник Генерального штаба Франции генерал Поль Эли посетил 23 марта Вашингтон, председатель Объединенного комитета начальников штабов адмирал Артур Редфорд дал ему понять, что он рекомендовал бы нанести массированный удар с воздуха по коммунистическим позициям в окрестностях Дьенбьенфу, – не исключено, даже с применением ядерного оружия. Даллес, однако, был слишком большим приверженцем идеи коллективной безопасности, чтобы рассматривать подобный шаг, не заложив какую‑то дипломатическую основу для этого. В важной речи 29 марта 1954 года он фактически настаивал на совместных военных действиях по спасению Индокитая от коммунизма, приводя при этом классический довод школы противников умиротворения – что отказ от немедленных действий повлечет за собой намного дороже обходящиеся действия в дальнейшем: «…навязывание Юго‑Восточной Азии политической системы коммунистической России и ее китайского коммунистического союзника какими бы то ни было средствами представляло бы собой серьезнейшую угрозу всему свободному миру. Соединенные Штаты считают, что подобного рода возможность не может быть принята пассивно, что ей следует дать отпор совместными действиями. Это может повлечь за собой серьезные риски, но эти риски гораздо меньше, чем те, перед лицом которых мы окажемся через несколько лет, если не осмелимся на решительные действия сегодня…»[23]
Под лозунгом «совместных действий» Даллес предложил сформировать коалицию в составе Соединенных Штатов, Великобритании, Франции, Новой Зеландии, Австралии и Ассоциированных государств Индокитая для предотвращения коммунистического распространения в Индокитае. В призыве к коллективным действиям его поддержал Эйзенхауэр, хотя он скорее был против интервенции, чем пропагандировал ее. Глава администрации президента Эйзенхауэра Шерман Адамс так описывал поведение президента: «Избежав одной тотальной войны с красным Китаем год назад в Корее, когда у него была поддержка Организации Объединенных Наций, он (Эйзенхауэр) не горел желанием провоцировать еще одну войну в Индокитае… без британских и других западных союзников»[24].
Эйзенхауэр явился живым воплощением странного феномена американской политики, когда президенты, казавшиеся самыми простоватыми, часто оказывались самыми сложными. В этом смысле Эйзенхауэр был предтечей Рональда Рейгана, так как ему удавалось скрыть исключительное умение манипулировать под покровом теплой приветливости. Как это будет через два года в связи с Суэцем и позднее в связи с Берлином, слова Даллеса подразумевали проведение жесткой линии – в данном случае плана Редфорда относительно нанесения воздушных ударов или какого‑либо его варианта. Эйзенхауэр же почти наверняка предпочел бы обойтись без военного вмешательства вообще. Он слишком хорошо знал военное дело, чтобы поверить, что единичный воздушный удар может иметь решающее значение, и относился весьма сдержанно к идее массированного возмездия (что являлось официальной стратегией) по отношению к Китаю. И он опасался вести продолжительную наземную войну в Юго‑Восточной Азии. Более того, Эйзенхауэр обладал достаточным опытом коалиционной дипломатии, чтобы понимать, насколько невероятно добиться договоренности о «совместных действиях» за то время, когда еще можно было бы решить судьбу Дьенбьенфу. Эйзенхауэру это обстоятельство, несомненно, обеспечивало удобный вариант выхода, поскольку он предпочитал потерю Индокитая клейму приверженца колониализма, которое было бы наложено на Америку. В неопубликованном разделе мемуаров он писал: «… положение Соединенных Штатов как самой мощной антиколониальной державы является бесценным активом для всего свободного мира. …Таким образом, следовало отстаивать моральную позицию Соединенных Штатов гораздо сильнее, чем Тонкинскую дельту, а фактически и весь Индокитай»[25].
Но, независимо от личных предубеждений, Даллес и Эйзенхауэр предприняли всевозможные усилия, чтобы договориться о совместных действиях. 4 апреля 1954 года Эйзенхауэр в пространном письме обращался к Черчиллю, бывшему тогда последний год премьер‑министром:
«Если они (Франция) не доведут это дело до конца и Индокитай падет в руки коммунистов, конечные последствия для нашей и вашей глобальной стратегической позиции, с учетом последующего сдвига в соотношении сил во всей Азии и на Тихом океане, могут оказаться катастрофическими. И, как я знаю, это неприемлемо ни для Вас, ни для меня. Трудно себе представить, как тогда можно будет предотвратить переход Таиланда, Бирмы и Индонезии в руки коммунистов. Этого мы допустить не можем. Угроза Малайе, Австралии и Новой Зеландии станет прямой. Разорвется цепь прибрежных островов. Экономическое давление на Японию, которая лишится некоммунистических рынков, источников продуктов питания и сырья, окажется через некоторое время таким, что трудно будет предугадать, как Японии удастся уйти от сотрудничества с коммунистическим миром, который тогда в состоянии будет объединить людские ресурсы и природные богатства Азии с промышленным потенциалом Японии»[26].
Черчилля, однако, не убедили эти доводы, и Эйзенхауэр больше не делал попыток привлечь его на свою сторону. Даже будучи приверженцем «особых отношений» с Америкой, Черчилль был прежде всего англичанином и видел в связи с Индокитаем больше опасностей, чем возможных выгод. Он не признавал предположения о том, что костяшки домино упадут с такой неумолимостью или что потеря одной колониальной территории автоматически повлечет за собой глобальную катастрофу.
Черчилль и Энтони Иден полагали, что наилучшим местом для защиты Юго‑Восточной Азии являются границы Малайи; Черчилль потому направил ни к чему не обязывающий ответ о том, что Иден передаст решение кабинета Даллесу, намеревавшемуся вылететь в Лондон. Уход Черчилля от сути дела не оставлял ни малейших сомнений относительно того, что Великобритания ищет способы смягчить удар в связи с отказом участвовать в совместных действиях. Если бы новости были благоприятны, Черчилль, безусловно, сообщил бы их сам. Более того, нелюбовь Идена к Даллесу была общеизвестна. Еще до прибытия государственного секретаря Иден «полагал нереалистичным ожидать, что условия победителя могут быть навязаны непобежденному противнику»[27].
26 апреля Черчилль выразил свою озабоченность лично адмиралу Редфорду, прибывшему в Лондон. Согласно официальным отчетам, Черчилль сделал предупреждение относительно «войны на окраинах, где русские сильны и способны мобилизовать энтузиазм борцов за национальное освобождение и угнетенных народов»[28]. И действительно, не существовало никаких политически разумных побудительных мотивов для участия Великобритании в деле, которое Черчилль обрисовал следующим образом:
«На британский народ трудно произвести особенное впечатление тем, что происходит в отдаленных джунглях ЮВА; но зато им известно, что существует мощная американская база в Восточной Англии и что война с Китаем, которая приведет в действие китайско‑советский пакт, может означать удар водородными бомбами по этим островам»[29].
Главным образом такая война помешала бы исполнению заветной мечты старого воина в последний год своего пребывания у власти – провести с пришедшим после Сталина руководством встречу на высшем уровне, «рассчитанную на то, чтобы довести до сознания русских полное представление о силе Запада и убедить их в безумии войны»[30] (см. двадцатую главу).
Но к тому моменту уже прошло достаточно времени, так что, независимо от решения Великобритании, совместные действия уже не могли спасти Дьенбьенфу, который пал 7 мая, хотя в это время дипломаты вели переговоры по поводу Индокитая в Женеве. Как это часто бывает в тех случаях, когда заходит речь о коллективной безопасности, организация совместных действий превратилась в своеобразное алиби для ничегонеделания.
Дебаты по поводу интервенции в Дьенбьенфу показали главным образом путаницу вокруг вьетнамской политики и растущие трудности увязки геополитического анализа, стратегической доктрины и моральных убеждений. И если это правда, что коммунистическая победа в Индокитае заставит костяшки домино падать от Японии до Индонезии, как Эйзенхауэр предсказывал в письме Черчиллю и на пресс‑конференции 7 апреля, Америка должна была где‑то остановиться, знать предел допустимого, независимо от реакции других стран, тем более что военный вклад потенциальных участников совместных действий оказался бы в значительной степени чисто символическим. Хотя коллективные усилия были бы предпочтительнее, они, безусловно, не были предварительным условием для защиты глобального баланса, если бы таковое на самом деле ставилось на карту. С другой стороны, примерно тогда же, когда администрация пыталась организовать коллективные действия, она изменила военную доктрину, выдвинув стратегию «массированного возмездия». Предложение ударить по источнику агрессии на практике означало, что война по поводу Индокитая будет направлена против Китая. И тем не менее не было ни морального, ни политического основания воздушным ударам против страны, лишь косвенно участвующей во вьетнамской войне, и во имя дела, которое Черчилль назвал в беседе с Редфордом второстепенным и слишком опасным, чтобы западная общественность позитивно относилась к нему в течение длительного периода.
Вне всякого сомнения, постсталинские лидеры в Кремле, находясь первый год у власти, с огромной неохотой ввязались бы в конфронтацию с Америкой из‑за Китая. Однако поскольку военные руководители Америки были не в состоянии назвать или примерные цели, или возможный результат массированного возмездия против Китая (или в данном конкретном случае в пределах Индокитая) и поскольку независимость Индокитая была только в проекте, не существовало никакого реалистичного обоснования для интервенции. Эйзенхауэр мудро откладывал военное противостояние, пока не будет достигнута гармония между отдельными линиями американского подхода к этому вопросу. К сожалению, и через десять лет гармония не была достигнута, когда Америка, пренебрегая масштабностью этого дела, уверенно взялась за осуществление этой задачи, которую Франция завершила с таким позором.
Поскольку как Советский Союз, так и Китай опасался американской интервенции, проводимая Эйзенхауэром/Даллесом дипломатия скрытых угроз способствовала принятию на Женевской конференции таких решений, которые на поверку оказались гораздо лучше, чем могла бы диктовать военная ситуация, сложившаяся на полях сражений. Женевские соглашения, подписанные в июле 1954 года, предусматривали разделение Вьетнама по линии 17‑й параллели. Чтобы оставить открытым путь к объединению страны, разделение было названо не как «политическая граница», а как административная мера для содействия перегруппировке вооруженных сил перед проведением выборов под международным контролем. Они должны были состояться в течение двух лет. Все посторонние силы должны были бы быть выведены с территорий трех индокитайских государств в течение 300 дней; запрещалось создание на этих территориях иностранных баз и вступление в военные союзы с другими странами.
Классификация различных положений, однако, создает ложное впечатление официальности и строгости Женевских соглашений. Различные части соглашения были скреплены множеством подписей, но там не было договаривающихся сторон, а следовательно, не было и «коллективных обязательств»[31]. Ричард Никсон так обобщил всю эту сборную солянку: «Девять стран собрались на конференцию и произвели на свет шесть односторонних деклараций, три двухсторонних соглашения о прекращении огня и одно неподписанное заявление»[32].
Все это, вместе взятое, стало путем окончания военных действий, раздела Вьетнама и откладывания политического результата на будущее. Непрофессиональные аналитики часто трактуют двусмысленность подобных соглашений как наглядное доказательство непоследовательности или двуличия участников переговоров – такое обвинение позднее было дано Парижским мирным соглашениям 1973 года. И тем не менее в большинстве случаев такие неоднозначные документы, как Женевские соглашения, являются отражением реальности; они регулируют лишь то, что можно урегулировать, с полным осознанием того, что дальнейшее совершенствование возможно лишь при новом повороте событий. Иногда промежуточный вариант позволяет появиться без всяких конфликтов новой политической плеяде; иногда конфликт разгорается вновь, и это вынуждает каждую из сторон пересмотреть принятые на себя обязательства.
В 1954 году возникла неловкая пауза, которую пока ни одна из сторон не была готова прервать. Советский Союз не был готов к конфронтации так скоро после смерти Сталина, и его национальные интересы в Юго‑Восточной Азии были минимальными; Китай опасался новой войны с Америкой менее чем через год после окончания корейского конфликта (особенно в свете новой американской доктрины массированного возмездия); Франция находилась в процессе ухода из региона; у Соединенных Штатов отсутствовала как разработанная стратегия, так и поддержка интервенции со стороны общественности; а вьетнамские коммунисты еще не были достаточно сильны, чтобы продолжать войну без внешних источников снабжения.
В то же самое время ничто из достигнутого на Женевской конференции не изменило основополагающие взгляды главных действующих лиц. Администрация Эйзенхауэра так и не отказалась от своего убеждения в том, что Индокитай является ключом к азиатскому – а возможно, и глобальному – балансу сил; не отказалась она окончательно от идеи военной интервенции, но только интервенции на стороне колониальной Франции. А Северный Вьетнам не отказался от своей цели объединить весь Индокитай под властью коммунистов, во имя чего его руководители сражались два десятилетия. Новое советское руководство продолжало декларировать свою приверженность делу международной классовой борьбы. С точки зрения своей доктрины Китай выступал как самая радикальная из коммунистических стран, хотя, как стало известно несколько десятилетий спустя, его идеологические убеждения преломлялись через призму собственного национального интереса. А понимание Китаем собственного национального интереса служило мотивом глубинно неоднозначного отношения к возникновению на своей южной границе крупной державы – неизбежного результата объединения Индокитая под коммунистическим руководством.
Даллес умело маневрировал через все эти дебри. Почти наверняка он предпочел военное вмешательство и разгром коммунизма, даже на Севере. Например, 13 апреля 1954 года он заявил, что единственным «убедительным» результатом был бы полный уход коммунистов из Индокитая[33]. Вместо этого он оказался на конференции, единственно возможным исходом которой было бы придание законности коммунистическому правлению в Северном Вьетнаме, что, в свою очередь, позволило бы коммунистическому влиянию распространиться на весь Индокитай. Ведя себя, как «пуританин, попавший в публичный дом»[34], Даллес попытался выработать такое урегулирование, которое, хотя и «было бы тем, о чем мы должны были молчать в тряпочку», не имело бы также «никаких проявлений французского колониализма»[35]. Впервые за все время американской вовлеченности во Вьетнаме совпали и стратегический анализ, и моральная убежденность. Даллес определил стоящую перед Америкой задачу как оказание содействия в «выработке решений, которые помогут странам региона мирно пользоваться плодами территориальной целостности и политической независимости при стабильных и свободно избранных правительствах и с возможностью развивать собственную экономику»[36].
Непосредственная трудность, разумеется, заключалась в том, что Соединенные Штаты отказались принять официальное участие в Женевской конференции. Они пытались одновременно присутствовать и отсутствовать – в достаточной степени пребывать на сцене, чтобы подкреплять свои принципы, и в то же время в достаточной степени находиться в стороне, чтобы избежать внутренних упреков по поводу отказа хотя бы от некоторых из них. Двойственность поведения Америки лучше всего проявилась в заключительном заявлении, в котором объявлялось, что Соединенные Штаты «принимают к сведению» положения итоговых деклараций и «воздерживаются от угрозы и от применения силы для того, чтобы их нарушить». Одновременно заявление предостерегало, что «они будут рассматривать любое возобновление агрессии в нарушение вышеуказанных договоренностей с глубокой озабоченностью и как серьезную угрозу международному миру и безопасности»[37]. Я не знаю другого такого случая за всю историю дипломатии, когда бы страна гарантировала урегулирование, под которым она отказалась подписаться и по поводу которого имела такие серьезные оговорки.
Даллес не сумел предотвратить коммунистическую консолидацию в Северном Вьетнаме, но надеялся предотвратить падение остальных костяшек домино в Индокитае. Столкнувшись с тем, что он и Эйзенхауэр воспринимали как двойную угрозу колониализма и коммунизма, он выбросил за борт, как балласт, французский колониализм и с той поры сосредоточил усилия на сдерживании коммунизма. Он считал достоинством Женевских соглашений создание политических рамок, позволивших найти гармонию между политическими и военными задачами Америки и обеспечивших юридическую основу для отражения дальнейших действий коммунизма.
Со своей стороны коммунисты были сильно озабочены созданием собственной системы управления к северу от 17‑й параллели, задачей, которой они занимались с характерной жестокостью, убив, по меньшей мере, 50 тысяч человек и заключив еще 100 тысяч в концентрационные лагеря. От 80 до 100 тысяч коммунистических партизан переместились на Север, а почти миллион северных вьетнамцев сбежал в Южный Вьетнам, где Соединенные Штаты нашли в Нго Динь Зьеме лидера, которого, по их мнению, они могли поддержать. У него оказалась ничем не запятнанная репутация националиста; к сожалению, приверженность демократии не была его сильной стороной.
Мудрое решение Эйзенхауэра не связываться с Вьетнамом в 1954 году оказалось тактическим, а не стратегическим. После Женевы и он, и Даллес сохраняли убежденность в решающем стратегическом значении Индокитая. Пока Индокитай разбирался сам в себе, Даллес навел последний глянец на систему коллективной безопасности, которая не сработала в начале года. Организация Договора Юго‑Восточной Азии (СЕАТО), появившаяся на свет в сентябре 1954 года, состояла, в дополнение к Соединенным Штатам, из Пакистана, Филиппин, Таиланда, Австралии, Новой Зеландии, Соединенного Королевства и Франции. Ей не хватало ни общей политической цели, ни средств для взаимной поддержки. В действительности страны, отказавшиеся вступить в СЕАТО, были более важными, чем члены этой организации. Индия, Индонезия, Малайя и Бирма предпочли искать безопасность в нейтралитете, а Женевские соглашения запрещали всем трем индокитайским государствам вступать в какие‑то союзы. Что же касается европейских союзников Америки, то Великобритания и Франция, судя по всему, не стремились рисковать ради региона, из которого их только что изгнали. В действительности Франция и – в меньшей степени – Англия почти наверняка вступили в СЕАТО, чтобы приобрести право вето на случай, как они полагали, потенциально опрометчивых американских действий.
Официальные обязательства, предусмотренные договором о создании СЕАТО, были весьма расплывчатыми. Требуя от договаривающихся сторон ответить на «общую опасность», привлекая свои «конституционные процедуры», договор не устанавливал критериев определения общей опасности и не компоновал механизм совместных действий – как было сделано в НАТО. Тем не менее СЕАТО служило целям Даллеса, обеспечивая юридические рамки для защиты Индокитая. Именно поэтому, как это ни странно, организация СЕАТО с большей точностью квалифицировала коммунистическую агрессию против трех стран Индокитая, – которым Женевскими соглашениями было запрещено участие в ней, – чем коммунистическое нападение на страны – участницы договора. Отдельным протоколом угрозы Лаосу, Камбодже и Южному Вьетнаму определялись как угрожающие миру и безопасности договаривающихся сторон, что, по сути дела, являлось односторонней гарантией[38].
Теперь все зависело от того, превратятся ли новые государства Индокитая, особенно Южный Вьетнам, в полноценно функционирующие страны. Ни одна из них еще никогда не управлялась как политическое образование в рамках существующих границ. Город Хюэ был древней столицей империи. Французы разделили Вьетнам на три региона – Тонкин, Аннам и Кохинхину, – управляемые соответственно из Ханоя, Хюэ и Сайгона. Территории вокруг Сайгона и в дельте реки Меконг были колонизованы вьетнамцами сравнительно недавно, в течение XIX века, примерно одновременно с приходом французов. Существующая власть представляла собой комбинацию из прошедших обучение во Франции государственных служащих и лабиринта тайных обществ – так называемых сект, – часть которых имела религиозные корни, но все они без исключения занимались самообеспечением и поддержкой автономного статуса, заставляя раскошелиться местное население.
Новый правитель Нго Динь Зьем был сыном сановника при императорском дворе в Хюэ. Получив образование в католических учебных заведениях, он в течение ряда лет работал чиновником колониальной администрации в Ханое, но ушел в отставку, когда французы отказались проводить в жизнь некоторые из предложенных им реформ. Последующие два десятилетия он провел как ученый‑отшельник в собственной стране, а также в качестве изгнанника за рубежом – в основном в Америке, – отказываясь от предложений японцев, коммунистов и поддерживаемых французами вьетнамских руководителей войти в состав различных правительств.
Лидеры так называемых освободительных движений, как правило, не демократы; они в течение долгих лет изгнания и тюрем поддерживали себя представлениями о будущих преобразованиях, которые они осуществят, как только придут к власти. Смирение редко является их характерной чертой; если бы это было так, тогда они вовсе не были бы революционерами. Создание правительства, руководитель которого был бы сменяем – в этом состоит сущность демократии, – представляется для большинства из них логическим противоречием. Лидеры борьбы за независимость стремятся быть героями, а герои, как правило, не бывают приятными спутниками.
Особенности характера Нго Динь Зьема сформировались под влиянием конфуцианской политической традиции Вьетнама. В отличие от демократической теории, согласно которой истина рождается в столкновении мнений, конфуцианство утверждает, что истина объективна и может быть познана лишь путем усердных занятий и образования, на что способны лишь очень немногие. В своем поиске истины конфуцианство вовсе не рассматривает противоречащие друг другу идеи как имеющие равную ценность, что характерно для теории демократии. Поскольку существует только одна истина, то, что не является истиной, не может претендовать на признание и не может обрести силу в соперничестве с другими мнениями. Конфуцианство по своей сути иерархично и элитарно, оно делает упор на преданность семье, уважение государственных структур и власти. Ни одно общество, находящееся под влиянием этой идеологии, пока еще не породило нормально функционирующей плюралистической системы (ближе всего к ней в 1990‑е годы подошел Тайвань).
В 1954 году в Южном Вьетнаме было мало оснований для формирования нации и еще меньше для демократии. И тем не менее ни в стратегических расчетах Америки, ни в ее уверенности в том, что Южный Вьетнам должен быть спасен посредством демократических реформ, эти реалии не были приняты во внимание. С энтузиазмом невинных младенцев администрация Эйзенхауэра с головой окунулась в дело защиты Южного Вьетнама от коммунистической агрессии и в задачу национального строительства во имя того, чтобы дать возможность обществу, чья культура резко отличается от американской, сохранить только что обретенную независимость и исповедовать свободу в американском смысле слова.
Даллес настаивал на безоговорочной поддержке Нго Динь Зьема на том основании, что это «единственная годная лошадка». В октябре 1954 года Эйзенхауэр, стремясь получить выгоду от неприятной обязанности, написал Нго Динь Зьему, пообещав ему помощь, обусловленную характером «мероприятий… по проведению необходимых реформ». Американская помощь «будет соотноситься» со степенью независимости Вьетнама, в зависимости от «наличия у него сильного правительства… и в такой степени идущего навстречу национальным чаяниям своего народа», чтобы это вызывало уважение к себе как внутри страны, так и за рубежом[39].
|