К началу последнего десятилетия XX века вильсонианство, похоже, торжествует победу. Коммунистический идеологический и советский геополитический вызовы оказались побеждены одновременно. Цель морального противостояния коммунизму слилась с геополитической задачей сопротивления советскому экспансионизму. Неудивительно, что президент Буш провозгласил свои надежды на новый мировой порядок в классической вильсонианской терминологии:
«Перед нами встает ви́дение нового партнерства наций, которое переходит границы холодной войны. Партнерства, основанного на консультациях, сотрудничестве и коллективных действиях, особенно через международные и региональные организации. Партнерства, объединенного принципом и властью закона и поддерживаемого справедливым распределением затрат и обязательств. Партнерства, целью которого является приращение демократии, приращение процветания, приращение мира и сокращение вооружений»[1].
Преемник Буша от Демократической партии президент Билл Клинтон описал стоящие перед Америкой задачи в сходных выражениях, развивая тему «расширения демократии»:
«В новую эру опасностей и возможностей нашей всепоглощающей целью должно стать расширение и усиление мирового сообщества рыночных демократий. Во времена холодной войны мы стремились сдерживать угрозу выживанию свободных институтов. Теперь мы стремимся расширить круг народов, которые живут при наличии этих свободных институтов, так как нашей мечтой является такой день, когда мнения и энергия каждого человека на свете получат возможность полного самовыражения в мире бурно процветающих демократических стран, сотрудничающих друг с другом и живущих в мире»[2].
В третий раз на протяжении нынешнего столетия Америка подобным образом провозгласила свои намерения строить новый мировой порядок, применяя свои внутренние ценности во всем мире. И в третий раз Америка, как представляется, возвышается над всей международной ареной. В 1918 году Вильсон затмил Парижскую мирную конференцию, на которой союзники слишком зависели от Америки, чтобы громко высказать свои опасения. К концу Второй мировой войны Франклин Делано Рузвельт и Трумэн, казалось, имели возможность перекроить весь глобус по американской модели.
Конец холодной войны породил даже больший соблазн переделать мир по американскому образу и подобию. Вильсона ограничивал изоляционизм на родине, а Трумэн столкнулся со сталинским экспансионизмом. В мире по окончании холодной войны Соединенные Штаты остаются единственной сверхдержавой, которая обладает возможностью вмешательства в любой части земного шара. Тем не менее могущество стало расплывчатым и уменьшилось количество вопросов, для решения которых военная сила имела бы значение. Победа в холодной войне ввела Америку в мир, имеющий много общего с системой европейских государств XVIII и XIX веков и с практикой, которую американские государственные деятели и мыслители постоянно подвергали сомнению. Отсутствие как всеобъемлющей идеологической, так и стратегической угрозы позволяет странам проводить внешнюю политику, во все большей степени базирующуюся на сиюминутном национальном интересе. В международной системе, для которой характерно наличие, возможно, пяти или шести великих держав и множества меньших государств, порядок должен возникнуть в основном, как и в прошлые столетия, на базе примирения и баланса конкурирующих национальных интересов.
Как Буш, так и Клинтон говорил о новом мировом порядке, как будто он не за горами. На деле он по‑прежнему проходит период вызревания и окончательные его формы станут ощутимы лишь когда‑нибудь в будущем столетии. Будучи частично продолжением прошлого, а частично беспрецедентным, новый мировой порядок, как и те, на чье место он приходит, должен возникнуть как ответ на три вопроса. Что является фундаментальными составляющими мирового порядка? Каковы их способы взаимодействия? Каковы цели, ради которых происходит подобное взаимодействие?
Международные системы представляют собой ненадежный механизм. Каждый «мировой порядок» выражает стремление к постоянству; уже само это определение несет на себе стремление к вечности. И все же его составные элементы находятся в непрерывном движении; действительно, с каждым столетием продолжительность существования международных систем уменьшается. Порядок, выросший из Вестфальского мира, продержался 150 лет; международная система, созданная Венским конгрессом, продержалась 100 лет; международный порядок, для которого была характерна холодная война, закончился через 40 лет. (Версальское урегулирование никогда не функционировало как система, приемлемая для великих держав, и представляла собой немногим большее, чем просто перемирие между двумя мировыми войнами.) Никогда ранее компоненты мирового порядка, их способность взаимодействовать друг с другом и их цели не менялись настолько быстро, настолько глубоко или настолько глобально.
Как только составляющие международной системы меняют свой характер, неизбежно следует период потрясений. Тридцатилетняя война в значительной степени велась в связи с переходом от феодальных обществ, основанных на традиции и претензиях на универсальность, к современной государственной системе, опирающейся на raison d’etat, то есть на государственный интерес. Войны времен Великой французской революции означали переход к национальным государствам, определяемым наличием общего языка и культуры. Войны XX века были связаны с распадом Габсбургской и Оттоманской империй, вызовом, связанным с претензиями на господство в Европе, и концом колониализма. В каждый из этих переходных периодов то, что ранее принималось как должное, вдруг становилось анахронизмом: многонациональные государства в XIX веке, колониализм в XX.
Со времен Венского конгресса внешняя политика стала соотносить народы друг с другом – отсюда термин «международные отношения». В XIX веке появление хотя бы одной новой нации – такой, как объединенная Германия, – порождало десятилетия смуты. После окончания Второй мировой войны появилось на свет почти сто новых стран, многие из которых совершенно отличаются от исторически сложившихся европейских, национальных государств. Крах коммунизма в Советском Союзе и распад Югославии повлекли за собой возникновение еще 20 стран, некоторые из них сосредоточились на возобновлении вековой жажды крови.
Европейское государство XIX века основывалось на общности языка и культуры и, с учетом технологии своего времени, стремилось оптимально возможным способом достичь безопасности, экономического роста и роста своего влияния на международные события. В мире по окончании холодной войны традиционные европейские национальные государства – страны, составлявшие «Европейский концерт» вплоть до Первой мировой войны, – не обладают достаточными ресурсами для того, чтобы играть глобальную роль. Успешность их усилий по своей консолидации в Европейском союзе предопределит их будущее влияние. Будучи объединенной, Европа продолжит свое существование как великая держава; разделившись на национальные государства, она скатится на второстепенные роли.
Частично потрясения, связанные с возникновением нового мирового порядка, происходят из того факта, что взаимодействуют по крайней мере три типа государств, зовущих себя «нациями», но обладающих, однако, слишком малым числом исторических атрибутов государства‑нации. С одной стороны, это этнические осколки распавшихся империй типа государств – преемников Югославии или Советского Союза. Одержимые историческими обидами и вековым стремлением к самоутверждению, они в первую очередь стремятся возобладать в своих древних этнических соперничествах. Цели международного порядка находятся за пределами их интересов, а часто и за пределами их воображения. Подобно мелким государствам, порожденным Тридцатилетней войной, они стремятся сохранить свою независимость и увеличить собственную мощь, не принимая во внимание более космополитические соображения международного политического порядка.
Некоторые из постколониальных стран являются примером еще одного любопытного феномена. Ведь у многих из них нынешние границы представляют собой административное решение, принятое ради удобства империалистических держав. Французская Африка, обладавшая весьма протяженной береговой линией, была расчленена на 17 административных единиц, каждая из которых ныне превратилась в государство. Бельгийская Африка – тогда называвшаяся Конго, а ныне Заиром – имела только очень узкий выход к морю, а потому управлялась как единое целое, хотя и занимала территорию, равную Западной Европе. При подобных обстоятельствах государство очень часто означает армию, которая и становится единственным «национальным» институтом. Когда происходит крушение подобного государства, гражданская война часто становится последствием этого. Если к таким нациям применять стандарты государственности XIX века или вильсоновские принципы самоопределения, радикальная и непредсказуемая переделка границ стала бы неизбежной. Для них альтернатива нынешнему территориальному статус‑кво лежит в бесконечном и жестоком гражданском конфликте.
Наконец, существуют государства континентального типа, – которые, возможно, станут основными ячейками нового мирового порядка. Индийская нация, возникшая в результате британского колониального правления, объединяет многоязычие, многообразие религий и множество национальностей. Поскольку она более чувствительно реагирует на религиозные и идеологические течения в соседних государствах, чем европейские нации XIX века, разграничительная линия между внутренней и внешней политикой у нее совершенно другая и намного тоньше. Соответственно Китай является конгломератом различных языков, объединенных общей письменностью, культурой и историей. Такой могла бы стать Европа, если бы не религиозные войны XVII века, и такой она еще может оказаться, если Европейский союз оправдает чаяния своих сторонников. Точно так же и обе сверхдержавы периода холодной войны никогда не были государствами‑нациями в европейском смысле. Америке удалось создать четко самобытную культуру на базе многоязычного национального состава; Советский Союз представлял собой империю, включавшую в себя множество национальностей. Его государства‑преемники – особенно Российская Федерация – раздираемы, на момент написания этой книги, между дезинтеграцией и новой империализацией, точно так же, как это было с Габсбургской и Оттоманской империями в XIX веке.
Все это радикально меняет содержание, методику и, что важнее всего, широту охвата международных отношений. Вплоть до современного периода различные континенты действовали в основном в изоляции друг от друга. Невозможно было бы соразмерить мощь, к примеру, Франции и Китая, поскольку у этих двух стран не было средств коммуникации. Но как только технологические возможности расширились, будущее других континентов стало определяться «концертом» европейских держав. Ни один из предыдущих международных порядков не обладал крупными силовыми центрами, размещенными по всему земному шару. И никогда еще государственные деятели не были обязаны заниматься дипломатической деятельностью в такой обстановке, когда события воспринимаются мгновенно и одновременно как руководством, так и общественностью их стран.
На каких принципах может быть организован новый мировой порядок, исходя из роста количества государств и их возможности взаимодействия? С учетом сложности новой международной системы могут ли вильсонианские концепции типа «расширения демократии» служить в качестве главного руководства для американской внешней политики и в качестве замены стратегии сдерживания периода холодной войны? Безусловно, эти концепции не были ни безоговорочным успехом, ни безоговорочной неудачей. Некоторые из самых лучших поступков дипломатии XX века уходят своими корнями в идеализм Вудро Вильсона: «план Маршалла», смелое обязательство по сдерживанию коммунизма, защита свободы Западной Европы и даже злосчастная Лига Наций, а также более позднее ее воплощение – Организация Объединенных Наций.
В то же время вильсонианский идеализм породил превеликое множество проблем. Некритическое применение принципа этнического самоопределения в том виде, как это отражено в «14 пунктах», не смогло учесть соотношение сил и дестабилизирующий эффект одностороннего преследования этническими группами целей, связанных с накопившимся за долгую историю соперничеством и давней ненавистью. Неспособность снабдить Лигу Наций механизмом военного принуждения усугубляла проблемы, лежавшие в основе вильсоновского понятия коллективной безопасности. Неудачный пакт Бриана – Келлога 1928 года, в соответствии с которым нации отвергали войну как политическое средство, демонстрировал пределы чисто юридических ограничений. Как предстояло это доказать Гитлеру, в мире дипломатии заряженное орудие часто обладает бо́льшей потенциальной силой, чем юридическое обоснование. Призыв Вильсона к Америке следовать путем демократии произвел действия большой творческой активности. Он также привел ее к таким катастрофическим крестовым походам, как Вьетнам.
Окончание холодной войны создало ситуацию, которую многочисленные наблюдатели называют «однополюсным» или миром «одной сверхдержавы». Но Соединенные Штаты на деле оказались не в самом лучшем положении, чтобы иметь возможность в одностороннем порядке диктовать глобальную международную деятельность, чем это было в начале холодной войны. Америка добилась большего преобладания, чем 10 лет назад, но, по иронии судьбы, сила ее стала более распыленной. Таким образом, способность Америки воспользоваться ею для того, чтобы менять облик остального мира по своему желанию, на самом деле уменьшилась.
Победа в холодной войне сделала еще более затруднительным воплощение вильсонианской мечты о всеобщей коллективной безопасности. В отсутствие потенциально доминирующей державы основные страны не воспринимают угрозы миру одинаково, и они также не желают идти на такие же риски в преодолении тех угроз, которые они действительно признают (см. десятую, одиннадцатую, пятнадцатую и шестнадцатую главы). Мировое сообщество вполне готово сотрудничать в деле «поддержания мира» – то есть в обеспечении существующих соглашений, не оспариваемых какой‑либо из сторон, но в достаточной мере уклончиво относится к миротворчеству – то есть подавлению реальных вызовов мировому порядку. Это неудивительно, поскольку даже Соединенные Штаты до сих пор еще не выработали ясной концепции относительно того, чему они будут противодействовать в одностороннем порядке после окончания холодной войны.
Как подход к вопросам внешней политики, вильсонианство предполагает, что Америка обладает исключительными качествами, проявляющимися в неоспоримых добродетелях и неоспоримой мощи. Соединенные Штаты были до такой степени уверены в собственной силе и высокой моральности своих целей, что всегда видели себя в роли борца за собственные ценности в мировом масштабе. Американская исключительность должна была стать отправной точкой вильсонианской внешней политики.
По мере приближения XXI столетия появятся огромные глобальные силы, так что с течением времени Соединенные Штаты утратят часть своей исключительности. В обозримом будущем американская военная мощь по‑прежнему не будет иметь себе равных. И тем не менее стремление Америки направить эту мощь на несметное количество мелкомасштабных конфликтов, которым мир, судя по всему, станет свидетелем в течение наступающих десятилетий – Босния, Сомали и Гаити, явится ключевым концептуальным вызовом для американской внешней политики. Соединенные Штаты, вероятнее всего, на протяжении большей части будущего столетия сохранят самую мощную в мире экономику. И все же благосостояние распространится гораздо шире, точно так же, как технологии, обеспечивающие благосостояние. И Соединенные Штаты столкнутся с экономической конкуренцией такого рода, с какой они не сталкивались в период холодной войны.
Америка останется самой великой и самой могущественной нацией, но нацией, живущей вместе с другими такими же странами; primus inter pares , первой среди равных, но тем не менее одной из ряда подобных. Американская исключительность, которая являлась неотъемлемой основой вильсонианской внешней политики, скорее всего, станет утрачивать свое значение в наступающем столетии.
Американцам не следует рассматривать это как унижение Америки или симптом национального упадка. На протяжении значительной части своей истории Соединенные Штаты были фактически одной из многих стран, а не абсолютной сверхдержавой. Подъем других силовых центров – Западной Европы, Японии и Китая – не должен тревожить американцев. В конце концов, совместное использование мировых ресурсов и развитие иных обществ и экономик были типично американской задачей еще со времен «плана Маршалла».
Тем не менее, если предпосылка вильсонианства становится менее значимой, а обязательные установки вильсонианской внешней политики – коллективная безопасность, преобразование чьих‑то соперников по американскому образу и подобию, международная система решения споров правовым путем и безусловная поддержка этнического самоопределения – во все меньшей степени находят воплощение на практике, то на каких же принципах Америке следует основывать свою внешнюю политику в наступающем столетии? История не предлагает никаких путеводителей, ни даже аналогий, которые бы полностью всех устраивали. И тем не менее история учит на примерах. И поскольку Америка отправляется в плавание по неизведанным водам, ей стоило бы сопоставить эпоху, предшествовавшую появлению Вудро Вильсона, и «американский век», чтобы найти подсказки для грядущих десятилетий.
Концепция Ришелье относительно raison d’etat , другими словами, принцип оправдания интересами данного государства средств, которыми оно пользуется, чтобы обеспечить эти интересы, всегда была отвратительна американцам. Речь не идет о том, что американцы никогда не применяли принцип raison d’etat – имеется много примеров начиная со времен хитроумных сделок «отцов‑основателей» с европейскими державами в первые десятилетия существования республики и вплоть до целенаправленного проведения экспансии на свой Запад, проходившей под лозунгом «предначертания судьбы». Но американцы всегда чувствовали себя неловко, открыто признавая наличие у них эгоистических интересов. Воюя в мировых войнах или участвуя в локальных конфликтах, американские руководители всегда заявляли, что сражаются во имя принципа, а не ради какого‑то интереса.
Для любого изучающего европейскую историю концепция баланса сил представляется чем‑то само собой разумеющимся. Но баланс сил, как и учет высших интересов государства, является продуктом последних двух столетий, изначально введенных в обиход еще английским королем Вильгельмом III, который пытался обуздать экспансионистские устремления Франции. Следовательно, концепция коалиции более слабых государств, объединяющихся, чтобы стать противовесом более сильному, не является чем‑то из ряда вон выходящим. И все же поддержание баланса сил требует неустанной заботы. В следующем столетии американским руководителям придется четко сформулировать перед своей общественностью концепцию национального интереса и объяснить, как следует обеспечивать этот интерес – и в Европе, и в Азии – при помощи поддержания баланса сил. Америке потребуются партнеры для сохранения равновесия в ряде регионов мира, и этих партнеров не всегда придется выбирать из одних только моральных соображений. Четкое определение национального интереса должно стать важным руководством для американской политики.
Международная система, просуществовавшая самый длительный срок без большой войны, была той, что возникла в результате Венского конгресса. Она сочетала в себе легитимность и равновесие сил, общность ценностей и дипломатию по поддержанию баланса сил. Общность ценностей ограничивала объем требований со стороны отдельных стран, в то время как равновесие ограничивало возможности настаивать на них. В XX веке Америка дважды пыталась создать мировой порядок, почти исключительно основывающийся на ее ценностях. Многое из того, что считается хорошим в современном мире, было достигнуто благодаря героическим усилиям того периода. Но вильсонианство не может являться единственной основой в эпоху после окончания холодной войны.
Рост демократии продолжает оставаться одним из главных чаяний Америки, однако необходимо понимать и препятствия, с которыми она сталкивается как раз в момент кажущегося философского триумфа. Ограничение власти центрального правительства стало предметом главной заботы западных политических теоретиков, в то время как во многих других обществах политическая теория была направлена на укрепление авторитета государства. Нигде не было столь настоятельного требования расширения личных свобод. Эволюция западной демократии привела к созданию гомогенных обществ, наделенных продолжительной общей историей (даже Америка, со своим многоязычным населением, создала мощнейшую культурную самобытность). Общество и в каком‑то смысле нация предшествовали государству и не нуждались в том, чтобы оно их создавало. В такой обстановке политические партии представляют собой вариации лежащего в их основе согласия и единства; сегодняшнее меньшинство – это потенциально завтрашнее большинство.
Во многих других частях света государство предшествовало нации; оно было и часто остается главнейшим элементом ее формирования. Политические партии, там, где они существуют, отражают фиксированную, как правило общинную, идентичность; меньшинство или большинство, как правило, носят постоянный характер. В таких обществах политический процесс заключается в господстве, а не в смене пребывания у власти, которая, если это вообще имеет место, происходит скорее посредством неконституционных переворотов, чем в результате конституционных процедур. Концепция лояльной оппозиции – суть современной демократии – редко имеет место. Гораздо чаще оппозиция рассматривается как угроза национальному единству, приравнивается к измене и безжалостно подавляется.
Демократия западного стиля предполагает наличие консенсуса в отношении ценностей, который устанавливает пределы партийным пристрастиям. Америка не была бы верна себе самой, если бы не настаивала на универсальной применимости идеи свободы. Не подлежит сомнению тот факт, что Америка обязана отдавать предпочтение демократическим правительствам, а не репрессивным, и быть готовой платить определенную цену за свою моральную убежденность. Совершенно ясно и то, что существуют зоны свободы действий по своему усмотрению в отношении правительств и институтов, воплощающих на деле демократические ценности и права человека. Трудность возникает тогда при определении точной цены, которую следует заплатить, и ее соотношения с другими важными американскими приоритетами, включая национальную безопасность и всеобщий геополитический баланс. Если американские проповеди должны выходить за рамки патриотической риторики, то они должны отражать реалистичное понимание пределов возможностей Америки. Америке надлежит быть осторожной в плане расширения моральных обязательств, когда сокращаются финансовые и военные ресурсы для проведения глобальной внешней политики. Широковещательные заявления, не подкрепленные ни возможностью, ни готовностью им соответствовать, точно так же уменьшают влияние Америки и в других делах.
Точное соотношение между моральными и стратегическими элементами американской внешней политики не может быть предписано абстрактно. Но начало мудрости состоит в признании необходимости установления баланса. Как ни могущественна Америка, ни одна страна не обладает возможностями навязывать все свои предпочтения остальному человечеству; должны быть установлены приоритеты. Даже если бы реально существовали для этого необходимые ресурсы, недифференцированное вильсонианство не было бы поддержано, если бы американская общественность четко понимала вытекающие из этого обязательства и степень вовлеченности. Существует риск превращения в лозунг, при помощи которого может совершаться уход от трудных геополитических выборов путем одних заявлений, не несущих какого бы ни было риска вообще. И тогда может появиться угроза появления пропасти в политике Америки между заявленными претензиями и готовностью их подкрепить делом; практически неизбежное разочарование очень легко превращается в оправдание полного самоустранения от международных дел.
В мире по окончании холодной войны американскому идеализму необходимо будет воздействовать на геополитический анализ, чтобы пробиться через толщу новых сложностей. Сделать это будет нелегко. Америка отказалась господствовать над миром даже тогда, когда обладала ядерной монополией, и она пренебрежительно относилась к балансу сил даже тогда, когда вела, как, например, в период холодной войны, дипломатию, учитывающую сферы интересов. В XXI веке Америке, как и другим странам, придется научиться лавировать между необходимостью и выбором, между неизменными принципами международных отношений и элементами, оставляемыми на усмотрение государственных деятелей.
Когда установлен баланс между ценностями и необходимостью, внешнеполитическая деятельность должна начинаться с какого‑либо определения того, что является для страны жизненно важным интересом. Перемена в международной обстановке, скорее всего, может подрывать национальную безопасность, так что этой перемене нужно противодействовать независимо от характера угрозы или от того, как бы внешне законной она ни выглядела. Находясь в зените своего могущества, Великобритания готова была бы начать войну, лишь бы предотвратить оккупацию нидерландских портов в Па‑де‑Кале, даже если бы их забрала себе великая держава, во главе которой стояли бы святые. На протяжении значительного отрезка американской истории доктрина Монро служила в качестве функционального определения американского национального интереса. С момента вступления Вудро Вильсона в Первую мировую войну Америка избегала определения конкретного национального интереса, ограничиваясь аргументом о том, что она не против изменений как таковых, но возражает лишь против применения силы для осуществления подобных изменений. Ни одно из этих определений более не отвечает реальности; доктрина Монро носит излишне ограничительный характер, вильсонианство слишком неопределенно и слишком законопослушно. Противоречивость, сопровождавшая почти все американские военные акции в период после окончания холодной войны, демонстрирует тот факт, что до сих пор отсутствует более широкий консенсус по поводу пределов действий Америки. Обеспечение такого консенсуса является главной проблемой национального руководства.
Геополитически Америка представляет собою остров между берегами гигантской Евразии, ресурсы и население которой в огромной степени превосходят то, что имеется у Соединенных Штатов. Господство какой‑либо одной державы над любой из составляющих Евразию частей – Европой или Азией – остается критерием стратегической опасности для Америки независимо от того, идет или нет холодная война. Поскольку такая группировка стран могла иметь возможность превзойти Америку в экономическом, а в конечном счете и в военном плане. Этой опасности следовало противостоять, даже если господствующая держава будет по отношению к Америке настроена благожелательно, так как если ее намерения когда‑то переменятся, то Америка окажется лишенной значительной части возможностей, обеспечивающих ее эффективное сопротивление; станут также снижаться и ее возможности воздействовать на события.
Америка оказалась втянута в холодную войну из‑за угрозы советского экспансионизма, и она возлагала многие свои надежды по окончании холодной войны на исчезновение коммунистической угрозы. Точно так же, как отношение Америки к враждебности со стороны Советского Союза сформировало отношение Америки к глобальному порядку – с точки зрения сдерживания, – точно так же реформа в России стала определяющим фактором американского мышления в отношении мирового порядка после окончания холодной войны. Американская политика основывалась на том предположении, что мир может быть обеспечен Россией, сдерживаемой демократическими принципами и концентрирующей свою энергию на создании рыночной экономики. В свете этого главной задачей Америки принято считать содействие укреплению российских реформ с применением мер, позаимствованных, скорее, из опыта осуществления «плана Маршалла», чем традиционных схем внешней политики.
Ни на какую другую страну американская политика не была ориентирована столь целенаправленно, исходя прежде всего из оценки ее намерений, а не потенциала или даже политики. Франклин Рузвельт, возлагая свои надежды на мирную послевоенную действительность, в значительной степени рассчитывал на сдержанность Сталина. Во времена холодной войны нормоустанавливающая американская стратегия – сдерживание – имела своей объявленной целью перемену советских намерений. И дебаты в связи с этой стратегией сводились в основном к тому, произошла ли уже эта ожидаемая перемена. Среди американских президентов послевоенного времени только Никсон постоянно имел дело с Советским Союзом как с геополитической проблемой. Даже Рейган в огромной степени полагался на смену вех советских руководителей. Неудивительно, что после краха коммунизма было решено, что враждебные намерения исчезли, а поскольку вильсонианские традиции отвергают сам факт наличия конфликтных интересов, американская политика по окончании холодной войны велась так, словно традиционные внешнеполитические соображения потеряли силу.
Знатоков геополитики и истории смущает прямолинейная ограниченность такого подхода. Они опасаются того, что, переоценивая способности Соединенных Штатов формировать облик внутренней эволюции России, Америка может без всякой необходимости вовлечь себя во внутрироссийские противоречия, вызвать ответную отрицательную реакцию националистического толка и пренебречь обычными задачами внешней политики. Они поддержали бы такую политику, которая была бы направлена на снижение традиционной российской агрессивности, и по этой причине благоприятно отнеслись бы к оказанию России экономической помощи и осуществлению совместных с Россией проектов по глобальным проблемам. Однако они заявили бы, что Россия, независимо от того, кто ею правит, располагается на территории, которую Хэлфорд Макиндер называл «геополитическим центром», и является наследницей одной из самых могучих имперских традиций[3]. Даже если заявленные моральные преобразования и должны были бы произойти, пройдет какое‑то время, а за этот промежуток Америке следует перестраховаться.
Не стоит Америке также ждать, что результаты ее помощи России будут сопоставимы с результатами от осуществления «плана Маршалла». Западная Европа в период, следовавший непосредственно за окончанием Второй мировой войны, обладала функционирующей рыночной системой, разветвленным бюрократическим аппаратом и демократической традицией в большинстве стран. Западная Европа была привязана к Америке наличием военной и идеологической угрозы со стороны Советского Союза. За щитом Североатлантического альянса экономическая реформа заставила выйти на поверхность подспудную геополитическую реальность; «план Маршалла» позволил Европе вновь обрести традиционную систему внутреннего управления.
В России по окончании холодной войны сопоставимых условий просто не существует. Уменьшение страданий и содействие экономической реформе являются важными инструментами американской внешней политики; они, однако, не подменяют серьезных усилий по сохранению мирового баланса сил применительно к стране с длительной историей экспансионизма.
В момент написания книги обширная Российская империя, создававшаяся на протяжении трех столетий, находится в состоянии распада – почти так же, как это было в период с 1917 по 1923 год, когда она оправилась, не прерывая своего традиционного экспансионистского ритма. Управлять в условиях падения приходящей в упадок империи – это одна из самых трудоемких задач дипломатии. Дипломатия XIX века замедлила процесс развала Оттоманской империи и предотвратила перерождение его во всеобщую войну; дипломатия XX столетия оказалась неспособной сдержать последствия развала Австро‑Венгерской империи. Рушащиеся империи создают два типа напряженности: одну вызывают попытки соседей воспользоваться слабостью имперского центра, а другую – попытки самой приходящей в упадок империи восстановить свою власть на периферии.
Оба эти процесса протекают одновременно в государствах – преемниках бывшего Советского Союза. Иран и Турция стремятся повысить свою роль в Среднеазиатских республиках, где население в большинстве своем мусульманское. Но доминирующим геополитическим выпадом стала попытка России восстановить свое преобладание на всех территориях, прежде контролируемых Москвой. Под видом сохранения мира Россия стремится к восстановлению в любой форме русской опеки, а Соединенные Штаты, сосредоточив свое внимание на доброй воле «реформаторского» правительства и не желая заниматься геополитическими вопросами, до сих пор молчаливо с этим соглашаются. Они мало что сделали, чтобы обеспечить республикам‑преемникам – за исключением Балтийских государств – международное признание. Визиты в эти страны со стороны высших американских официальных лиц довольно немногочисленны и редки; помощь минимальна. Действия российских войск на их территории или даже просто их присутствие редко оспаривается. Москва рассматривается де‑факто как имперский центр, и именно так она сама себя и трактует.
Отчасти это происходит потому, что Америка воспринимает антикоммунистическую и антиимпериалистическую революции, происходящие на земле бывшей советской империи, так, как если бы они были явлениями одного и того же порядка. На деле же они действуют в противоположных направлениях. Антикоммунистическая революция получила значительную поддержку на всей территории бывшего Советского Союза. Антиимпериалистическая революция, направленная против господства России, весьма популярна в новых нерусских республиках и исключительно непопулярна в Российской Федерации. Это объясняется тем, что стоящие у власти российские группировки исторически трактуют свое государство в масштабах «цивилизаторской» миссии (см. седьмую и восьмую главы); подавляющее большинство ведущих фигур в России – независимо от их политических убеждений – отказываются признать крах советской империи или легитимность государств‑преемников, особенно Украины, колыбели русского православия. Даже Александр Солженицын, когда пишет об освобождении России от дьявольского порождения в лице не желающих в ней оставаться инородцев, настаивает, чтобы под началом Москвы оставались основные части Украины, Белоруссии и населенной славянами почти половины Казахстана[4], вместе составляющие почти 90 процентов прежней империи. На территории бывшего Советского Союза не каждый антикоммунист является демократом и не каждый демократ отвергает русский империализм.
Реалистичная политика признала бы, что даже реформаторское российское правительство Бориса Ельцина сохраняет российские войска на территории большинства советских республик – все они члены Организации Объединенных Наций – часто против конкретно выраженной воли их правительств. Эти вооруженные силы участвовали в гражданских войнах в ряде этих республик. Министр иностранных дел России неоднократно выдвигал концепцию российской монополии на миротворческую деятельность в «ближнем зарубежье», что неотличимо от попыток восстановить господство Москвы. На долгосрочные перспективы мира окажут влияние российские реформы, но краткосрочные перспективы будут зависеть от того, можно ли будет убедить российские войска оставаться дома. Если они вновь появятся вдоль границ прежней империи в Европе и на Ближнем и Среднем Востоке, историческая напряженность – сопровождаемая страхом и взаимными подозрениями – между Россией и ее соседями обязательно возникнет вновь (см. шестую и седьмую главы).
Россия вынуждена блюсти свои особые интересы, связанные с ее безопасностью в государствах, которые она называет «ближним зарубежьем» – в республиках бывшего Советского Союза, – в отличие от земель за пределами прежней империи. Но дело мира во всем мире требует, чтобы эти интересы были удовлетворены без военного давления или одностороннего военного вмешательства. Ключевой вопрос состоит в том, считать ли взаимоотношения России с новыми республиками международной проблемой, подчиняющейся общепринятым правилам внешнеполитической деятельности или это производное от российской практики одностороннего принятия решений, на которые Америка постарается повлиять, если вообще этого захочет, апеллируя к доброй воле российского руководства. В определенных районах – например, в республиках Средней Азии, которым угрожает исламский фундаментализм, – национальный интерес Соединенных Штатов, возможно, параллелен российскому, по крайней мере в той части, в которой речь идет о сопротивлении иранскому фундаментализму. Сотрудничество в этом плане будет вполне возможно до тех пор, пока оно не будет представлять собой некоего сценария возврата к традиционному российскому империализму.
В момент написания этой книги перспективы демократии в России все еще весьма неопределенны, неясно также, будет ли уже демократическая Россия проводить политику, совместимую с международной стабильностью. На протяжении всей своей драматической истории Россия оставалась себе на уме, отличаясь от всего остального западного мира. У нее никогда не было церковной автономии; она пропустила Реформацию, Просвещение, век Великих географических открытий и создание современной рыночной экономики. Лидеров, обладающих демократическим опытом, очень мало. Почти все российские лидеры – точно так же, как и в новых республиках, – занимали высокие посты при коммунистическом правлении; преданность плюрализму не является их приоритетом, первой жизненной потребностью, а может оказаться, эта приверженность вообще им несвойственна.
Более того, переход от централизованного планирования к рыночной экономике оказался болезненным, когда бы он ни предпринимался. Управленческий аппарат не имеет опыта рыночной деятельности и использования факторов стимулирования; рабочие растеряли мотивацию; министры никогда не задумывались относительно финансовой политики. Стагнация и даже спад почти неизбежны. Ни одной централизованно планируемой экономике еще не удавалось обойтись без болезненного обнищания на пути к рыночной экономике, при этом проблема усугублялась попыткой совершить переход одним махом, без подготовки, как рекомендовали многие американские экспертные советники. Недовольство той социально‑экономической ценой, которую пришлось заплатить в переходный период, позволила коммунистам добиться существенных успехов в посткоммунистической Польше, Словакии и Венгрии. На российских парламентских выборах в декабре 1993 года Коммунистическая и националистические партии совместно получили почти 50 процентов голосов.
Даже искренние реформаторы могут увидеть в традиционном русском национализме объединяющую силу для достижения своих целей. А в России национализм исторически носит миссионерский и имперский характер. Психологи могут спорить, является ли причиной этому глубоко укоренившееся чувство неуверенности или природная агрессивность. Для жертв русской экспансии различие носит чисто академический характер. В России демократизация и сдержанная внешняя политика не обязательно неразрывно связаны друг с другом. Вот почему утверждение о том, что мир может быть обеспечен в первую очередь внутренними российскими реформами, находит мало приверженцев в Восточной Европе, Скандинавии или Китае, и именно поэтому Польша, Чешская Республика, Словакия и Венгрия так стремятся войти в Североатлантический альянс.
Курс, принимаемый с учетом внешнеполитических соображений, будет нацелен на создание противовеса предвидимым тенденциям, а не на то, чтобы ставить все на внутренние реформы. Поддерживая российский свободный рынок и российскую демократию, этот курс должен одновременно ставить препятствия российскому экспансионизму. Можно даже на деле утверждать, что реформы только укрепятся, если дать России стимул сосредоточиться – впервые за всю свою историю – на развитии собственной национальной территории, которая, простираясь на 11 часовых поясов – от Санкт‑Петербурга до Владивостока, настолько велика, что не дает причин для появления клаустрофобии.
В период по окончании холодной войны американская политика по отношению к посткоммунистической России делает безоговорочную ставку в деле перестройки общества в расчете на конкретных лидеров. Во времена администрации Буша это был Михаил Горбачев, а при Клинтоне – Борис Ельцин, которые в силу кажущейся личной приверженности демократии рассматривались как гаранты миролюбивой российской внешней политики и интеграции России в международное сообщество. Буш с сожалением отнесся к распаду горбачевского СССР, а Клинтон смирился с попытками восстановить прежнюю сферу российского влияния. Американские руководители не желали применять традиционно дипломатические меры сдерживания в отношении российской политики из опасения спровоцировать предполагаемых националистических оппонентов Ельцина (а до этого Горбачева).
Российско‑американским отношениям со страшной силой необходим серьезный диалог по внешнеполитическим вопросам. Не будет никакой пользы, если Россию будут рассматривать как неподвластную нормальному рассмотрению внешней политики, так как практическим результатом этого станет позже более тяжкая плата за то, что она окажется безвозвратно втянутой на путь поведения, с которого уже не будет возврата. Американским руководителям не следует бояться откровенных дискуссий на предмет точек совпадения и расхождения американских и российских интересов. Ветераны российских внутренних битв – отнюдь не краснеющие от смущения новички, чье внутреннее положение пошатнется от правдивого диалога. Они вполне способны постигнуть, что такое политика, основывающаяся на взаимном уважении национальных интересов друг друга. На деле они, вероятнее всего, поймут такого рода расчеты гораздо лучше, чем призывы к абстрактному и далекому от жизни утопизму.
Подключение России к международной системе является ключевой задачей нарождающегося международного порядка. Здесь есть два компонента, которые нужно поддерживать в равновесии: воздействие на российские подходы и влияние на российские расчеты. Щедрое экономическое содействие и технические консультации необходимы для облегчения тягот переходного периода, и Россию должны охотно принимать в состав институтов, способствующих экономическому, культурному и политическому сотрудничеству, – таких, как Европейское совещание по безопасности. Но российские реформы затормозятся и им не поможет, если будет игнорироваться возрождение российских исторических имперских претензий. Независимость новых республик, в конце концов признанных Организацией Объединенных Наций, не должна молчаливо принижаться согласием с действиями военного характера, производимыми Россией на их земле.
Американская политика по отношению к России должна отвечать постоянным интересам, а не подстраиваться под колебания российского внутреннего курса. Если американская внешняя политика сделает своим главным приоритетом российскую внутреннюю политику, то она станет заложником сил, во многом ей не подконтрольных, и утратит все критерии суждения. Должна ли внешняя политика подгоняться под любое мельчайшее колебание по существу революционного процесса? Отвернется ли Америка от России, если там произойдут какие‑либо внутренние перемены, которых она не одобрит? Могут ли Соединенные Штаты позволить себе попытку одновременно изолировать Россию и Китай и возродить во имя своих внутриполитических предпочтений китайско‑советский альянс? Менее навязчивая политика по отношению к России на данном этапе позволит проводить более стабильный долгосрочный курс позднее.
Приверженцы того, что я определил в двадцать восьмой главе как «психиатрическая» школа внешней политики, предпочтут отвергнуть подобную аргументацию как «пессимистическую». Они говорят, что, в конце концов, Германия и Япония переменили свою природу, почему бы и России не сделать этого? Но верно также и то, что демократическая Германия переменилась в противоположном направлении в 1930‑е годы и что те, кто полагался на ее намерения, внезапно столкнулись лицом к лицу с ее возможностями.
Государственный деятель всегда может уйти от стоящей перед ним дилеммы, делая наиболее благоприятные предположения относительно будущего; одним из испытаний для него является его способность защититься от неблагоприятных и даже непредвиденных случайностей. Новое российское руководство вправе рассчитывать на понимание трудности преодоления последствий негодного коммунистического правления на протяжении жизни двух поколений. Но оно не вправе рассчитывать, что ему позволят прибрать к рукам сферу влияния, создававшуюся в течение 300 лет царями и комиссарами вокруг обширных границ России. Если Россия хочет стать серьезным партнером в деле строительства нового мирового порядка, она должна быть готова к дисциплинирующим требованиям по сохранению стабильности, а также к получению выгод от их соблюдения.
Американская политика ближе всего подошла к принятию общепризнанного определения жизненно важного интереса в отношении своих союзников в районе Атлантики. Хотя создание Организации Североатлантического договора обычно оправдывалось при помощи вильсонианской терминологии как инструмент коллективной безопасности, а не союз, она фактически представляла собой институт, который в наибольшей степени приводил к гармонии между американскими моральными и геополитическими целями (см. шестнадцатую главу). Поскольку ее целью было предотвращение советского господства над Европой, она отвечала геополитической цели недопущения того, чтобы силовые центры Европы и Азии попали под власть враждебной страны, независимо от причин оправдания ее действий.
Архитекторы Североатлантического альянса не поверили бы, если бы им сказали, что победа в холодной войне пробудит сомнения относительно будущего этого их творения. Они считали само собой разумеющимся, что наградой за победу в холодной войне явится нерушимое атлантическое партнерство. Во имя этой цели начинались и выигрывались многие из решающих политических сражений холодной войны. Тем временем Америка оказалась привязанной к Европе при помощи постоянных консультативных институтов и системы объединенных вооруженных сил – уникальной по своему объему и продолжительности существования структуры в истории коалиций.
То, что стало называться атлантическим сообществом, – ностальгический термин, ставший гораздо менее популярным по окончании холодной войны, – сделалось знаменательной вехой со времени крушения коммунизма. Понижение уровня отношений с Европой стало данью моде. Из‑за упора на расширение распространения демократии, несмотря ни на что, Америка сейчас, похоже, стала обращать меньше внимания на общества, имеющие сходные с ней институты и с которыми она разделяет общность подхода к правам человека и прочим фундаментальным ценностям, чем на другие регионы мира. Основатели атлантических связей – Трумэн, Ачесон, Маршалл и Эйзенхауэр – разделяли предубеждения многих американцев относительно европейского стиля дипломатии. Но они понимали, что без наличия атлантических связей Америка окажется в мире наций, с которыми – за исключением Западного полушария – у нее почти не будет моральной общности или общих традиций. При таких обстоятельствах Америка будет вынуждена проводить Realpolitik в чистом виде, что, по сути, несовместимо с американской традицией.
Одной из причин спада того, что когда‑то было самой жизненно важной частью американской политики, является факт, что НАТО превратили в нечто само собой разумеющееся, часть международной обстановки, на которую не требуется обращать внимания. Но, возможно, гораздо более важным фактором является тот, что поколение американских руководителей, обретшее известность за последние полтора десятилетия, является выходцами в основном с Юга или Запада, где у людей меньше эмоциональных и личных связей с Европой, чем у элит старого Северо‑Востока США. Более того, американские либералы – знаменосцы вильсонианства – часто чувствовали, что над ними берут верх их демократические союзники, которые, скорее, проводят политику, исходя из национального интереса, чем придерживаются политики, в основе которой лежит коллективная безопасность или опора на международное право. Они ссылаются на Боснию и Ближний Восток как на примеры невозможности договориться несмотря на наличие общих ценностей. В то же время изоляционистское крыло американского консерватизма – другая форма исключительности – подвергается искушениям порвать с тем, что оно презирает как макиавеллистский релятивизм и эгоцентризм Европы.
Разногласия с Европой похожи на домашние ссоры. Тем не менее в решении ключевых вопросов реальное содействие со стороны Европы всегда было более значимым, чем со стороны любого другого района мира. Честно говоря, следует помнить, что в Боснии на поле боя находились французские и английские войска, а американских солдат там не было, хотя молва создала обратное впечатление. А во время Войны в Заливе наиболее значительными неамериканскими контингентами были вновь британский и французский. Дважды в жизни одного поколения общие ценности и интересы приводили американские войска в Европу. В мире по окончании холодной войны Европа, возможно, уже не способна сплотиться вокруг новой атлантической политики, но Америка в долгу перед самой собой и не имеет права отказаться от политики трех поколений в час победы. Стоящая перед Североатлантическим альянсом задача заключается в том, чтобы приспособить два основополагающих института, формирующих атлантические отношения, а именно Организацию Североатлантического договора (НАТО) и Европейский союз (бывшее Европейское экономическое сообщество) к реалиям мира по окончании холодной войны.
Организация Североатлантического договора продолжает оставаться главным организационно‑связующим звеном между Америкой и Европой. Когда формировалось НАТО, советские войска стояли на Эльбе в разделенной Германии. Способный, как полагали все, при помощи обычных вооруженных сил вторгнуться в Западную Европу, советский военный механизм вскоре обрел быстрорастущий ядерный арсенал. На протяжении всего периода холодной войны безопасность Западной Европы зависела от Соединенных Штатов, и институты НАТО периода после окончания холодной войны по‑прежнему отражают подобное состояние дел. Соединенные Штаты контролируют объединенные вооруженные силы, которые возглавляет американский генерал, и выступают против попыток Франции придать обороне определенную европейскую идентичность.
Движение в направлении европейской интеграции имеет под собой две предпосылки. Первая состоит в том, что до тех пор пока Европа не научилась выступать единым фронтом, она постепенно сползала бы в небытие. И вторая заключается в том, что разделенную Германию нельзя ставить в такое положение, при котором она будет испытывать искушение лавировать между двумя блоками и натравливать противостоящие силы холодной войны друг против друга. На момент написания этой книги Европейский союз, первоначально состоявший из шести стран, вырос до 12 и сейчас находится в процессе расширения, готовясь принять в свой состав Скандинавские страны, Австрию и, в конце концов, некоторых бывших советских сателлитов.
Основания, на которых были основаны оба эти института, оказались поколеблены крахом Советского Союза и объединением Германии. Советская армия больше не существует, а российская армия теперь отошла на сотни километров к востоку. В ближайшем будущем внутренние российские потрясения делают нападение на Западную Европу невозможным. В то же время российские тенденции восстановить прежнюю империю пробудили исторические опасения по отношению к русскому экспансионизму, особенно в бывших государствах‑сателлитах в Восточной Европе. Ни один из руководителей стран, находящихся в непосредственной близости от России, не разделяет веры Америки в преобразование России как в ключ к безопасности своей страны. Все предпочитают президента Бориса Ельцина его оппонентам, но лишь как меньшее из двух потенциальных зол, а не как фигуру, которая может покончить с их исторической неуверенностью в собственной безопасности.
Появление объединенной Германии усугубляет эти страхи. Помня, как два континентальных гиганта исторически либо делят между собой своих соседей, либо сражаются на их территории, расположенные между ними страны опасаются возникающего вакуума в плане безопасности; отсюда их столь интенсивное желание получить защиту Америки – что и выражается членством в НАТО.
Если НАТО испытывает необходимость адаптации к краху советской мощи, то перед лицом Европейского союза встает новая реальность в виде объединенной Германии, существование которой ставит под угрозу молчаливую договоренность, являющуюся стержнем европейской интеграции: признание Федеративной Республикой французского политического лидерства в Европейском сообществе в обмен на решающий голос в экономических делах. Федеративная Республика Германии, таким образом, оказалась связанной с Западом посредством американского лидерства в стратегических делах внутри НАТО и французского лидерства в политических вопросах внутри Европейского союза.
В последующие годы изменятся все традиционные атлантические отношения. Европе не потребуется, как это было прежде, американская защита, и она станет отстаивать собственные экономические интересы гораздо агрессивнее. Америка не захочет идти на значительные жертвы ради европейской безопасности и будет подвергаться соблазну впадения в изоляционизм в различных формах. Со временем Германия начнет настаивать на обретении политического влияния, на что ей дает право ее военная и экономическая мощь, и она не будет так эмоционально зависеть от американской военной и французской политической поддержки.
Эти тенденции останутся не до конца выявленными, пока у власти будет оставаться Гельмут Коль, наследник аденауэровской традиции (см. двадцатую главу). И тем не менее он последний лидер подобного типа. Выходящее на авансцену поколение не имеет личных воспоминаний о войне и о роли Америки в возрождении опустошенной послевоенной Германии. У него, у этого поколения, нет эмоциональных причин полагаться на наднациональные институты или подчинять собственную точку зрения или Америке, или Франции.
Огромным достижением послевоенного поколения американских и европейских руководителей стало их признание того, что если Америка не будет органично связана с Европой, то ей понадобится пойти на вовлеченность в дела второй позднее и при гораздо менее благоприятных обстоятельствах для обеих сторон. Сегодня это справедливо как никогда. Германия стала до такой степени сильной, что существующие европейские институты не способны сами по себе обеспечить баланс между Германией и ее европейскими партнерами. Не может и Европа, даже включая Германию, справиться самостоятельно как с возрождением, так и с распадом России, этими двумя наиболее угрожающими результатами постсоветских потрясений.
Не в интересах ни одной из стран, чтобы Германия и Россия зациклились друг на друге либо как на главном партнере, либо как на главном противнике. Если они чересчур сблизятся, то вызовут страх перед кондоминиумом; если они будут ссориться, то втянут Европу в обостряющиеся кризисы. У Америки и Европы существует взаимная заинтересованность не допустить, чтобы неуправляемая национальная германская и российская политика сталкивались в самом центре континента. Без Америки Великобритания и Франция не смогут поддерживать политический баланс в Западной Европе; Германию начнет искушать национализм; России будет не хватать глобального партнера. А в отрыве от Европы Америка может превратиться не только психологически, но и географически и геополитически в остров у берегов Евразии.
Возникший после окончания холодной войны порядок ставит перед Североатлантическим альянсом три ряда проблем. Речь, в частности, идет об отношениях внутри традиционной структуры союза, об отношениях атлантических государств с бывшими сателлитами Советского Союза в Восточной Европе и, наконец, об отношениях государств – преемников Советского Союза, особенно Российской Федерации, с североатлантическими государствами и с Восточной Европой.
Над регулированием внутренних взаимоотношений внутри Североатлантического альянса довлела вечная борьба между американской и французской точками зрения на атлантические отношения. Америка осуществляет лидерство в НАТО под знаменами интеграции. Франция, выступая за европейскую независимость, формировала облик Европейского союза. Результатом этих разногласий является тот факт, что американская роль в военной области является излишне доминирующей, чтобы способствовать европейской политической идентичности, в то время как роль Франции излишне настойчива в деле обретения европейской политической автономии, чтобы обеспечить внутреннее единство НАТО.
В интеллектуальном смысле этот спор отражает конфликт между концепциями Ришелье и идеями Вильсона – между пониманием сущности внешней политики как средства достижения баланса между различными интересами и пониманием смысла дипломатии как способа утверждения лежащей в основе всего гармонии. Для Америки объединенное командование НАТО представляет собой выражение союзнического единства; для Франции оно выглядит как тревожный сигнал. Американские руководители с огромным трудом пытаются понять, почему какая‑то страна может отстаивать право на независимые действия, если Америка вовсе не собирается держать в своем арсенале возможность оставления своего союзника в тяжелом положении. Франция же видит в неохотном восприятии Америкой независимой в военном отношении роли Европы скрытую попытку доминирования.
|