Больше 20‑ти лет российское общество находится в поиске новых форм существования. Суть предшествующего состояния более или менее понятна. Это тоталитаризм со всеми вытекающими отсюда последствиями. Основной нормативной системой советского тоталитаризма была идеология. Она выполняла функции в иных обществах свойственные религии и праву. Идеология обеспечивала социальную солидарность и мобилизацию масс, регулировала поведение граждан, легитимировала власть и т. д. Право имело по отношению к идеологии субсидиарное значение. Оно не рассматривалось как явление, представляющее самостоятельную ценность. В соответствии с марксизмом‑ленинизмом существование права вообще являлось как бы показателем «недоразвитости» общества. Ведь коммунистическое общество, как цель всемирного развития, не нуждается в государстве и праве. Ибо и то и другое явления классовые и исчезают одновременно с классами. В этом смысле общенародное государство и право, о которых шла речь в 70–80 годы с точки зрения «истинного» марксизма абсолютный нонсенс. Однако с точки зрения социальной практики сложившейся в Советском Союзе данный тезис был обоснован. Любая идеология недостаточно формализована, общество же требует норм формализованных и достаточно определенных. Особенно это стало очевидно к концу 30‑х годов. Именно тогда было собрано «Совещание по вопросам науки советского государства и права», на котором А.Я. Вышинский сформулировал знаменитое определение советского права: «Советское право есть совокупность правил поведения, установленных в законодательном порядке властью трудящихся, выражающих их волю, и применение которых обеспечивается всей принудительной силой социалистического государства, в целях защиты, закрепления и развития отношений и порядков, выгодных и угодных трудящимся, полного и окончательного уничтожения капитализма и его пережитков в экономике, быту и сознании людей, построения коммунистического общества».
Надо сказать, что в извращенном виде в этом определении нашли отражения многие в разное время весьма популярные концепции права: этатистская, нормативистская, инструментальная, волевая, классовая и целевая. Либеральному взгляду на право места в этом определение не нашлось. И это не удивительно. Либерализм был сущностно чужд коммунизму, как, впрочем, любой утопии. Хотя чисто внешне и либеральная и коммунистическая идеологии оперировали тождественными понятиями, что многих, особенно в 30–40‑е годы, вводило в заблуждение. Действительно и либерально‑индивидуалистическая и коммуно‑коллективистская концепция оперируют понятиями свободы, равенства и человеческого достоинства.
Однако вкладывают в них разный смысл. Коллективисты‑коммунисты определяют свободу через подчинение «правильной» воле (отсюда симпатии к волевой концепции права), через управление людьми в их «объективно» правильных интересах (отсюда априорное убеждение в объективной правильности и справедливости социалистического права). Исходя из этого, получает оправдание руссоистская идея о благотворности принуждения: человека, неправильно понимающего свои собственные интересы, не только можно, но и должно ради его собственного счастья принудить быть свободным. Таким образом, свободе имманентно принуждение. Сама же свобода реализуется лишь коллективными усилиями.
Со своей стороны сторонники либерально‑индивидуалистической концепции полагают, что свобода во всех своих проявлениях строго индивидуализирована. Они подчеркивают важность и взаимообусловленность негативной свободы, как свободы от вмешательства в частную жизнь индивида, и свободы позитивной имеющей отношение к участию индивида в принятии тех политических решений, которые сказываются отрицательно или положительно на его частных интересах. Либерально‑индивидуалистическое понимание свободы можно сформулировать следующим образом: «Я свободен, ибо сам, без вмешательства со стороны кого‑либо, решаю свои частные дела и наравне с другими принимаю участие в решении общих дел». Теория такой свободы и практика ее реализации, во‑первых, предполагают индивидуальную ответственность (моральную, правовую, политическую и т. д.); идея коллективной свободы индивидуальной ответственности не предусматривает (я был как все). Кроме того, без негативной свободы не возможна жизнь частного права, а без позитивной – публичного. Причем позитивная свобода следует за негативной, она призвана обеспечить ее беспрепятственную реализацию. В этом смысле публичное право производно от частного.
Обе концепции отстаивают принцип равенства. Однако коммунистический идеал – состояние фактического равенства, достижение которого исключает смысл существования права. Теоретически это совершенно правильно: общество равных, точнее одинаковых людей, в праве не нуждается. Ведь право, об этом писал и Маркс (он все же был неплохо образованным юристом) предназначено, кроме всего прочего, для формального уравнивания неравных, неодинаковых людей. Для права «нет ни эллина, ни иудея», хотя фактически их существование не отрицается. Вопрос, однако, заключается в том, нужно ли эллинов превращать в иудеев, или, наоборот, ради достижения фактического равенства и отмирания права.
Либерализм на этот вопрос отвечает однозначно – нет. Динамично развивающееся общество предполагает разнообразие интересов и как следствие неодинаковость людей, что и требует наличие права как равного масштаба для них.
А что касается человеческого достоинства, то в коллективистской традиции оно зависит от принадлежности к группе, исключение из которой (остракизм, лишение гражданства и т. д.) означает отказ в уважении со стороны коллектива и соответственно утрату достоинства. В либеральной традиции человеческое достоинство проистекает из уважения автономности индивида, его права на самостоятельный выбор. Уважение достоинства человека означает то, что с ним обращаются как со свободным и равным с другими индивидом, как с субъектом права, принимающим самостоятельные решения и самостоятельно несущим ответственность за них. Либерализм не терпит патернализма, опеки над людьми во всех ее проявлениях.
Нетрудно заметить, что коллективисты превращают принципы свободы, равенства и человеческого достоинства в принципы не правовые. Коллективизм обеспечивает солидарность общества на началах долга и обязанности. Для коллективистов реальный человек представляет гораздо меньшую ценность, чем человек родовой, а справедливость (и право) носит некий трансцендентальный характер и выражается в общей воле (коллектива, нации, государства).
В коммуно‑коллективисткой идеологии, которая господствовала в Советском Союзе, все негативные моменты многократно усиливались, так как отрицалась не просто частная собственность, отрицалась частная сфера жизни вообще, негативная свобода отсутствовала. В связи с этим частное право не могло получить должного развития, соответственно не развивалось публичное право. Таким образом, тоталитарные (не либеральные) политические системы, по сути, не правовые. Поэтому все попытки внедрения права, которые постоянно повторялись со времен хрущевской оттепели, терпели неудачи. Это касается кодификаций 60‑х годов, партийных решениях «о правовой основе общественной и государственной жизни» и Конституции 70‑х годов, призывов к построению правового государства в 80‑х годах.
Ситуация принципиально изменилась после официального крушения тоталитарной политической системы, в начале 90‑х годов. Тогда вопрос о пути развития России перестал быть спекулятивным и приобрел практическое значение. Ответов на него не прибавилось: либо Россия идет по своему особому пути, как страна совершенно уникальная и тогда либерализм, право, демократия и т. д. как явления сугубо западные могут представлять лишь теоретический интерес; либо Россия идет по «западному» пути и тогда либерализм, демократия право – ее будущее. Дискуссию по этому поводу можно вести бесконечно, ибо аргументов в пользу той или иной точки зрения нашими предшественниками накоплено немало.
Я не буду анализировать попытки реформирования российского общества, и оценивать их результаты, отмечу лишь несколько моментов. Власть в 90‑е годы потеряла контроль над многими сферами жизни общества, причем часто именно над теми, которые должны подлежать такому контролю. Некоторые политики и даже ученые решили, что это следствие восприятия либеральных ценностей. Это совершеннейшая неправда. Либеральное государство (и в классическом варианте, и в варианте неолиберализма) это государство эффективно исполняющее свои функции. Прежде всего, такое государство обеспечивает общественный порядок и незыблемость жизни, свободы и имущества граждан, т. е. их, так называемых, естественных прав[1].
Распад государственной власти, ее импотенция с одной стороны привели к небывалой криминализации общества и иным негативным последствиям, но с другой, как не парадоксально это звучит, благотворно сказалась на российском обществе – чуть ли не впервые в российской истории государство оставило общество в покое. Оно, оказавшись «бесхозным», вынуждено было самоорганизовываться. На этом пути общество все более и более либерализируется и, соответственно, все более и более становится заметной тенденция к росту права.
Это заявление сегодня может быть встречено с усмешкой. Для этого есть основания. Становление правовой системы в России идет сложно и даже, подчас, извращенно. Сталкиваются два пути право‑генеза.
Первый путь, когда право порождается самими общественными отношениями, которые объективно требуют правовой формы и вне ее не существуют. Второй, когда право создается государственной волей. В первом случае складывается спонтанный, естественный правопорядок; во втором – правопорядок искусственно установленный посредством государственного закона (искусственный правопорядок). Спонтанный правопорядок, прежде всего, касается сферы частного права, искусственный правопорядок – публичного права. В идеале правовая система содержит обе эти гармонично взаимодействующие сферы. Однако в реальной жизни закон, как порождение ограниченного и часто ошибающегося человеческого разума, нередко представляет опасность для спонтанно складывающегося права.
Применительно к России данная проблема в 90‑е годы приобрела особо острый характер, ибо одновременно шел процесс разрушения старой нормативной системы и создание новой. В этом процессе «разрушения‑созидания», который, впрочем, не закончился и сегодня, возможности закона как регулятора общественных отношений существенно ограничены. Можно выделить три коллизионных уровня объективно проявляющих себя:
1. Право теряет свойство системности, делается алогичным, внутренне противоречивым. Коллизия закона становится обычным явлением, «свойством» изменяющегося права.
2. Проявляется несоответствие между требованиями закона и состоянием правоприменительных и правозащитных органов. Сказанное касается и структуры этих органов и правосознания должностных лиц. Иными словами, право не получает институциональной защиты.
3. Часто обнаруживается несоответствие между содержанием закона и конкретной экономической и политической ситуацией, ибо в этот период она чрезвычайно подвижна. Закон же, как мы знаем, предназначен для регулирования повторяющихся, стандартных ситуаций.
Следует упомянуть еще о трех негативно действующих факторах. Во‑первых, легитимность закона во многом производна от авторитетности его создателя, а она в России низка. Во‑вторых, российская политическая культура по многим критериям продолжает оставаться патерналистской, т. е. такой, в рамках которой с одной стороны, право и мораль противопоставляются, поэтому нарушение закона получает моральное оправдание, а, с другой, власть выводится из под действия закона. Наконец, в‑третьих, в российском сознании правовой нигилизм своеобразно сочетается с правовым идеализмом. Многим, в том числе и законодателям, кажется, что сам факт принятия закона означает решение проблемы, но часто это приводит не к решению, а к усложнению проблемы. (Надо отметить, что смесь правового нигилизма и правового идеализма всегда была свойственна российскому сознанию. Об этом писал еще Р. Иеринг. Его удивил отчет российской комиссии по составлению свода законов, которая, собрав 35 000 тысяч законов, изданных с 1649 по 1832 г., пришла к заключению о том, что причина несовершенного состояния права состоит в недостаточности числа законов. С точки зрения Р. Иеринга большую часть этих законов следовало бы сжечь. И даже более того, «количественное богатство правовых положений есть признак слабости (права – И.К )»[2].
Поэтому законы множатся в геометрической прогрессии, они изменяются, дополняются, наконец, отменяются, прежде чем адресаты успеют их прочитать и понять. Короче, законов много, но они не исполняются.
Иногда, особенно в публицистике, высказывается мнение о том, что российские законы столь плохи, что страну от полного хаоса спасает их массовое неисполнение. Это не просто ошибочное мнение, льющее воду на мельницу русского правового нигилизма, но и практически вредное. Причем вред такого положения дел замечен давно и затем отмечался неоднократно. Аристотель писал о том, что стабильность основное качество закона. «Если исправление закона является незначительным улучшением, а приобретаемая таким путем привычка с легким сердцем изменять закон дурна, то ясно что лучше те или иные погрешности как законодателей, так и должностных лиц: не будет пользы от изменения закона столько сколько вреда, если появится привычка не повиноваться существующему порядку… Ведь закон бессилен принудить к повиновению вопреки существующим обычаям: это осуществляется лишь с течением времени. Таким образом, легкомысленно менять существующие законы на другие, новые – значит ослаблять селу закона»[3]. Через столетия Ш. Монтескье повторил ту же мысль: «подобно тому, как бесполезные законы ослабляют действие необходимых законов, законы, от исполнения которых можно уклониться, ослабляют действие законодательства»[4]. А. Гамильтон и Дж. Мэдисон высказались по этому поводу более эмоционально. Для них это была не столько теоретическая, сколько практическая проблема. «Какая польза американцам, что законы для них издаются теми, кого они сами выбрали (речь идет о легислатурах штатов – И.К. ), что законов этих столько, что их не перечтешь, и они столь нескладны, что в них не разберешься, а отменяют их и пересматривают прежде, чем они вступят в силу, или же подвергают такому числу изменений, что даже тот, кто знает, какой закон действует сегодня, не может догадаться, какой будет действовать завтра. Закон, согласно определению этого слова, должен быть правилом для поведения, но как может быть правилом то, что мало кому известно и еще менее постоянно»[5]. А в середине XIX века в статье с характерным названием «Чрезмерность законодательства» Г. Спенсер пишет: «К громадному положительному вреду, причиняемому слишком ревностным стремлением законодательствовать, нужно присоединить еще не менее значительный отрицательный вред, который, несмотря на свои размеры, ускользнул от внимания даже наиболее дальновидных людей. В то время как государство занимается тем, чем оно не должно было заниматься, оно оставляет, как неизбежное следствие, несделанным то, что должно было сделать. Так как время и деятельность человеческая в своих размерах ограничены, то отсюда естественно следует, что, греша чрезмерным деланием, законодатели грешат в то же самое время и неделанием»[6]. Мы же долго и упорно повторяли старые ошибки. Но, кажется, что ситуация начинает меняться в лучшую сторону.
Действительно, события 90‑х годов во многом уникальны. Советский Союз, а затем Россия и многие бывшие советские республики продемонстрировали особенности «естественного» распада тоталитарной системы. Ни одно другое общество этим «похвастаться» не может, как, впрочем, и тем, что оно прошло все стадии тоталитаризма «от расцвета до заката». Последствий тоталитаризма можно выделить немало. Главное же из них в том, что оскудели творческие потенции народа. Тоталитаризм, особенно в советской форме, не терпит ничего выдающегося из ряда, он стремится к единообразию, причем на максимально возможном примитивном уровне. Что из этого следует? Прежде всего, то, что не удовлетворялась объективная нужда в общенациональном лидере. Трюизмом, на наш взгляд, является утверждение о том, что выход из кризиса (в буквальном смысле переход из одного состояния в другое) возможен только с помощью авторитарной власти. На протяжении ХХ века это продемонстрировали многие страны с легалистской правовой культурой и развитыми демократическими традициями, что собственно обеспечивало возврат к демократии, после выполнения авторитарной властью своей задачи. Россия, разумеется, таковых традиций не имеет и в этом заключается некоторая опасность авторитаризма. Конечно, не хочется связывать будущее России с консервацией авторитаризма на латиноамериканский манер. Но нужно иметь в виду, что сегодня авторитаризм для России единственно возможная политическая система. Кроме переживаемого обществом кризиса это связано также и с неразвитостью его институтов, и сохраняющейся патерналистской политической культурой, хотя и подвергающейся сегодня заметным изменениям. Противостоят ли друг другу авторитаризм и либерализм? И да, и нет. Авторитарные режимы весьма разнообразны, в особенности по целям, которые ставят перед собой правящие элиты. Одной из таких целей (и весьма популярных в современном мире) является либерализация и экономическая и политическая, что, так или иначе, предполагает становление соответствующей правовой системы. Бесспорно так же и то, что авторитарные режимы не приемлют разделения властей, по крайней мере, в классическом виде.
Исполнительная власть доминирует над законодательной. Критично ли такое положение? Ведь еще Монтескье учил, что, «известно уже по опыту веков, что всякий человек, обладающий властью, склонен злоупотреблять ею, и он идет в этом направлении, пока не достигнет положенного ему предела». Как положить предел, казалось бы, понятно: провести разделение властей. Последнее время по этому поводу у нас сказано много восторженных слов. Их суть можно свести к простому утверждению: есть разделение властей – есть свобода, нет разделения властей – нет свободы. Но, если обратиться к реальному положению дел, то разделение властей в «чистом» виде существует только в президентских республиках. Лучшим и наиболее эффективным ограничителем власти является само общество. Власть ведет себя так как ей позволяет вести общество. Поэтому заявление, что реализация принципа разделения властей – основной признак правового государства – большое преувеличение. Кроме того, разделение властей «в чистом виде» свойственно только президентским республикам. Да и сам Монтескье, признанный теоретик разделения властей, был не столь категоричен, как кажется. Во‑первых, сюжет о разделении властей занимает лишь десять из почти семисот страниц «Духа законов». Во‑вторых, глава, в которой рассматривается эта проблема, называется «О государственном строе Англии», но к государственному строю Англии имеет лишь отдаленное отношение. К моменту выхода в свет труда Монтескье в этой стране уже укоренился обычай формировать правительство из числа парламентариев. Значит, если строго следовать теории разделения властей, в Англии нет свободы. Монтескье понимает эту неувязку и поэтому пишет: «не мое дело судить о том, пользуются в действительности англичане этой свободой или нет»[7]. И вообще, он отмечает, что в современной ему Европе законодательная и исполнительная власть соединяется в руках монарха, и ничего страшного в этом не видит. Для установления «умеренного образа правления» достаточно обеспечить независимость суда, полагает он[8].
И. Кант, обращаясь к той же проблеме разделение властей, превращает ее в проблему философскую. Все три власти можно представить в качестве силлогизма, – полагает он. Само разделение, по Канту, это некий механизм, с помощью которого государство «само себя поддерживает в соответствии с законом свободы», в чем и заключается благо государства. А под «благом государства подразумевается не благополучие граждан или их счастье – ведь счастье (как утверждает Руссо) может оказаться гораздо более приятным и желанным в естественном состоянии или даже при деспотическом правлении; под благом государства подразумевается высшая степень согласованности государственного устройства с правовыми принципами, стремиться к которым обязывает нас разум через некий категорический императив»[9]. Сам же законодательный орган в практическом плане инструмент обеспечения свободы. Ведь человек свободен только тогда, когда он сам творит для себя и других моральные и юридические законы. Но, что касается последних, то непосредственное участие каждого в их создании совсем не обязательно. Во‑первых, Кант сторонник цензового избирательного права, что, впрочем, простительно для ХVIII в. Во‑вторых, Кант высказывает очень верную и точную мысли по поводу сути законодательного процесса: законодатели не спрашивают и могут спрашивать согласия каждого гражданина относительно каждого закона, но в каждом случае законодатели должны задаться вопросом о том, а дали бы согласие граждане на этот закон или?[10] Кстати говоря, это очень неплохой критерий оценки законов.
Что касается Гегеля, то он противник «ходячего представления о разделении властей». Не к разделению, ведущему к вражде, следует стремиться, а к единству. Поэтому в законотворчестве участвуют три элемента монархический, правительственный и сословный. Причем каждый играет свою особую роль. Гегель против избрания депутатов, как бы сегодня, сказали демократически путем, они не избираются, а делегируются сословиями. Само по себе участие представители сословий (народа) не улучшает и не может улучшить качество законов. Если стремиться именно к этому, то их вообще лучше исключит из процесса законотворчества, поскольку чиновники более образованы, более профессиональны, и поэтому лучше справляются с созданием законов. Представительство выполняет, так сказать, культурную функцию: оно формирует общественное мнение. В целом же «государством управляет мир чиновников, а над всем стоит личное решение монарха».
По прошествии почти ста лет М. Вебер шире посмотрел на задачи парламента. Развитие парламентаризма он непосредственно связывал с установлением всеобщего избирательного права и партийной системы. Кроме законотворчества он считал чрезвычайно важными такие функции парламента как контроль над бюрократией, обеспечение гласности в управлении, утверждение бюджета, достижение межпартийных компромиссов, т. е. политические функции.
А уже после второй мировой войны Ф. Хаейк основной порок современного демократического парламентаризма увидел в смешении в одном органе двух взаимоисключающих функций – законодательной и политической. Первая должна привести к созданию «кодекса справедливости», т. е. системы законов как общих и абстрактных правил; вторая – характеризуется столкновением сиюминутных, часто эгоистических политических интересов. В практической деятельности парламентов вторая функция подавляет первую, и это отрицательно сказывается на законодательстве. Говоря словами Аристотеля, страсти подавляют разум, т. е. политика – право. Ф. Хайек предлагает для исправления создавшегося положения оригинальное, но вряд ли когда‑либо примененное средство – создать два органа, один предназначенный для законотворчества, другой – для контроля за правительством[11].
Какое отношение сказанное имеет к современному российскому парламенту? Думается следующее. Парламент 90 гг. прошлого века подтвердил опасения Хайека и продемонстрировал миру борьбу «эгоистических интересов» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Главным из них оказалась чрезмерная политизация законодательства. Далее, Российский парламент и в ХХI веке не выполняет те функции (кроме законотворческой), которые казались чрезвычайно важными Веберу, главное, что он совершенно не контролирует бюрократию. Не используют законодатели и предложенный Кантом критерий оценки создаваемых законов. Складывается впечатление, что сегодня российский парламент и вообще система разделения властей приближается к гегелевскому варианту. Поэтому, некоторые, в особенности это касается публицистов, считающих себя либералами, полагают, что в последние годы наметился отход от либерализма и демократизации, которые являлись основным достижением 90‑х годов. Убежден, что они ошибаются.
В 90‑е гг. Россия была гораздо дальше от либерализма и демократии, чем сегодня. Нельзя путать демократию и свободу с всеобщей распущенностью, «лицензией» в терминологии Н. Макиавелли. Это было время распада не только государства, но и социальности вообще, Россия переживала глубокий кризис во всех областях. Выход из такого кризиса возможен только с помощью авторитарной власти. Это аксиома подтверждается не только теорией, но и многовековым опытом человечества. А авторитарная власть требует единения исполнительной и законодательной власти ради достижения общей цели, причем при доминировании власти исполнительной. Об этом писал еще в «Двух трактатах о правлении» в главе «О прерогативе исполнительной власти», а в ХХ веке сказанное блестяще продемонстрировали Ф.Д. Рузвельт и Ш. де Голь, выводя свои страны из кризиса. При этом совершенно очевидно, что Россия находилась в гораздо более сложном положении, чем США в 30‑е гг. или Франция в 50‑е. Короче говоря, в политической системе России проходят вполне закономерные процессы. А, если попытаться «привить» «демократический» парламент к авторитарной политической системе, то мы рискуем вернуться к началу 90‑х годов, т. е. «парламентскому своеволию». В то же время, по нашему мнению, очевидно, что власть, в первую очередь, исполнительная, не ощущает себя связанной законом, или точнее связанной настолько, насколько считает это нужным. В проведении государственной политики чрезмерно субъективное усмотрение. Это, конечно, плохо, но неизбежно в переходный период.
Вообще, несмотря на всю уникальность России, она испытывает на себе действие совершенно объективных тенденций, в том числе и касающихся правового развития.
Право возникает тогда, когда появляется потребность в нем. Потребность в праве как в особой нормативной системе возникает в обществах либерально‑индивидуалистических, т. е. таких, в которых признаются автономность и самоценность каждого отдельного человека.
Становление современной правовой системы начинается одновременно с обособлением общества от государства, эмансипацией человека и соответственно с развитием гражданского общества, которое объективно порождает нормы частного права, являющиеся единственно возможной формой его существования. Поэтому принципы частного права и судопроизводства, а затем и права человека объявляются нормами естественного права, а государству вменяется в обязанность обеспечить их действие. Впоследствии появляется идея конституции, как основного закона, и начинается быстрый рост публичного права. Причем, если частное право складывается спонтанно, получает затем соответствующую фиксацию, т. е. развитие идет от отношения к норме, то публичное право «придумывается» как система норм, порождающих новые институты, процедуры, отношения, т. е. развитие публичного права идет в обратном порядке – от нормы к отношению. В связи с этим частное право более «интернационально», публичное же более «национально». Частное и публичное право взаимообусловливают друг друга, а стабильная правовая система предполагает их равновеликую роль.
В сегодняшней России наблюдается движение в том же направлении. В обществе осознается потребность в частном праве и несомненен его рост. Однако он еще не достаточен для превращения российского общества в правовое, гражданское общество, а только оно может стать реальной силой заставляющей государственную власть следовать праву, независимо от конкретных персон ее представляющих.
[1] Когда я пишу о либерализме, я имею в виду здоровый либерализм, базирующийся на классических европейских ценностях, а не сегодняшнее его извращение, которое, к сожалению, многими воспринимается как истинный либерализм.
[2] Иеринг Р. Дух римского права различных ступенях его развития. СПб., 1875. С. 34.
[3] Политика. 1269а 15–25.
[4] Монтескье Ш. Избранные произведения. М., 1955. С. 653.
[5] Федералист. Политические эссе Александра Гамильтона, Джеймса Мэдисона и Джона Джея. М., 2000. С. 413.
[6] Спенсер Г. Чрезмерность законодательства // Опыты научные, политические и философские. Минск 1998. С. 1192.
[7] Монтескье Ш. Избранные произв. С. 300.
[8] Там же. С. 291.
[9] Кант И. Соч. В 8 т. М., 1994. Т. 6. С. 350.
[10] Там же. Т. 8. С. 185.
[11] См. Хайек Ф.А. Общество свободных. Лондон 1990.
|