В трамвае слышал разговор старух.
– Антихристы они. Обстрелы и бомбежки всегда затевают на большие православные праздники. На Пасху, на Троицу…
– И на Преображение Господне. Еще по субботам и воскресеньям их черти мордуют. И по ночам.
В субботу, 23 августа, в 6 утра взрыв над головой сорвал меня с постели и бросил сонного в ванную. Опять свист, треск и тарахтенье по крыше. Снова свист, трест как салют только раз в сто громче и трах‑тара‑рах по крыше. Словно глупый баловник раз за разом взрывает огромную хлопушку у меня над головой и бросает на крышу дома пригоршнями гальку. Стекла еще не выбил. Потолок не пробил. Вновь стремительно приближающийся свист, треск, стук. И так раз десять. Воздух в квартире, стены и пол с каждым взрывом опасно вздрагивают, но держатся. Наконец‑то, все затихло. Озираясь, выхожу из ванной. Из‑под дивана, озираясь, вылазит кошка. Смотрим друг на друга. Улыбаюсь.
После нападения украинской армии на Донбасс я по‑новому увидел свою квартиру и город. Они стали большими. Иногда огромными. Оказалось, что квартира моя прекрасно простреливается. Окон в ней очень много и они почти на всю стену. Мне бы бойницы вместо окон! Донецкие же расстояния, которые я в мирное время проходил не глядя, не замечая, теперь растянулись. Особенно опасны стали площади, широкие улицы, остановки. На них я, как и у окна, чувствую себя мишенью. Обычная поездка в городском транспорте может в любую секунду стать экстремальным видом спорта.
Осторожно выхожу из дому, у соседнего дома стоит Витя. Он курит. Лицо потное, уставшее, испуганное.
– Что это было?
– На работу шел… Возле школы услышал свист… он замедлился и взрыв впереди меня… Отшатнулся назад… Опять свист и взрыв… Упал под стену поликлиники, закрыл голову руками… Еще пять или шесть взрывов где‑то впереди… Полежал, пока все стихло и бегом домой. Я так и в молодости не бегал, хотя весил в два раза меньше, – улыбнулся он и тяжело вздохнул.
Идет Вова.
– Что это?
– Да, черт его знает? Я думал, что осколочные снаряды над нами рвутся, а Витя говорит, что мины на повороте трамвая.
– А мне показалось, что у меня под окном шарахнуло.
– Нет, это возле Меркурия или на Очаковской. Там в шесть шахтеры на Засядько собираются. Я на работу шел.
Выходит сухой, узкоплечий Толик, за ним выкатывается круглый Стас. Толик уверенно говорит, что это был минометный обстрел.
– А по крыше, что стучало?
– Осколки.
– Так до Очаковской с полкилометра.
– Они и на километр разлетаются.
– Нормальный точечный удар! – усмехаюсь я, вспоминая речь Порошенко. – Параша говорит, что они бьют по террористам точечно. Интересно, сколько террористов они убили в этот раз.
– Ни одного, уверяю тебя.
Быстрым шагом со стороны трамвайной остановки идет Никита. Лицо потное, пузо колышется в такт ходьбы. Витя зовет его. Никита говорит, что на остановке двух шахтеров убило, Федота ранило в грудь.
– А эти, твари, стоят и смеются, – кивает головой в сторону и быстро уходит.
– Кого он тварями назвал?
– Не знаю, – недоумевает Витя.
– Может, ополченцев? – предполагает Вова.
– Да, нет. Они, наоборот, приезжают раньше всех и помогают, – говорит Толик и зло добавляет, – не нравится, когда укропы по тебе стреляют, иди в ополчение и сам стреляй по ним. Или заткнись и терпи молча, пока другие с ними разберутся. Ему никто ничем не обязан.
– Ладно, мужики, пошел я спать, – зевает Стас.
Мы расходимся. Я поел и неожиданно для себя заснул в тишине. Проснулся в одиннадцать. Пошел платить за интернет, который вырубился во время обстрела и посмотреть дом знакомых. Они уже знают, что наш участок обстреляли и хотели бы знать, что их дом цел.
Возле дома знакомых встретил старика с потухшим взглядом и со скомканным страхом лицом.
– Когда все это кончится? – безнадежно спрашивает он.
Смотрит мимо меня. Не ждет ответа. Не спрашивает, а стонет вопросом. Во всем облике страдание и отчаяние беспомощной старости.
– Скоро, – бодро отвечаю я.
На Очаковской лужа крови, под ногами сбитые ветки, листья. Ветви деревьев висят как сломанные руки. Ветер покачивает их. Сорванная с остановки крыша валяется, искореженная, под забором, а пластиковые стены зияют десятком разнокалиберных, рваных дыр. Перед остановкой на проезжей части дорожка лунок из свежевырванных кусков асфальта. Метров десять от них лежит поперек дороги, срубленное осколками дерево в пол обхвата. Мужчина режет его бензопилой. Неглубокая воронка возле рельса.
Чуть дальше хозяин и работники смотрят растеряно на развалины магазина «Крымские вина». Мужчина выносит уцелевшую бутылку. Работники потеют при мысли о том, что мина могла бы попасть в магазин в их смену. Хозяин не может понять, кто и за что его ограбил.
Пишут, что президент Украины является гарантом Конституции и соблюдения прав и свобод человека. Якобы, «человек, его жизнь и здоровье» и прочие тыры‑пыры «признаются в Украине наивысшей социальной ценностью». Брешут! Магазинчик‑то тю‑тю. И не только украинский гарант, но и мировые – тупо смотрят в сторону! Типа: я – не я и хата – не моя. Нет магазина, нет стекол в домах. Чуть дальше – нет дома и квартиры в доме. Вместо нее – огромная дыра в стене с грудой битого кирпича под ней. В дыру видна пыльная люстра с разбитым плафоном. Нет двух шахтеров и женщины, ждавшей трамвая. Они убиты, порваны осколками мины по пути на работу. Почему украинского гаранта не судят? Он не обеспечил погибшим то, что по должности обязан был им обеспечить? Почему не судят тех, кто создал такую ситуацию на Украине? Кто раздавал биты на Майдане и кричал про «кулю в лоб»? Кто послал украинскую армию на Донбасс? До ее прихода мирные жители Донбасса не гибли, а дома их, заводы, школы, детские сады не разрушались. Те, кого Киев сейчас называет «террористами» захватывали ОГА, СБУ, прокуратуру, милицию. При этих захватах старики и дети не гибли…
Звонок донецкого знакомого вернул в реальность. Он все видел, знает и уверен, что террористы обстреливают наш город, из которого они с женой удрали три месяца назад. Украина «подарила» им внешне пристойную, но воровскую, безбедную жизнь. Последние 10–15 оии «катались как сыр в масле». Сейчас они «катаются», но уже не по миру, а в Крыму. Домой приезжать боятся. Знакомый считает, что террористы из одного района Донецка обстреливают другой. Потом меняют дислокацию и снова обстреливают. Параллельно они бьют по украинской армии, которая в ответ бьет по мобильным группам террористов. Точность украинской армии оставляет желать лучшего и поэтому по Донецку бьют обе стороны конфликта. Одни – с террористической целью, другие “ с освободительной.
– В чем же выгода террористов? Деньги на вооружение, боеприпасы тратят, а преступные сверхприбыли с чего?
Выгод он не называет, но многословно приплетает Россию, не замечая, что ссылкой на участие в конфликте России басню о террористах разрушает.
– А волю населения Донбасса и Крыма ты не учитываешь?
Этот вопрос, видимо, раздражает не только его, но и украинского оператора. Он не перезванивает. Я тоже.
28 августа. Успение Пресвятой Богородицы. Утро. Иду на работу. Трамваи уже неделю не ходят. Возле магазина стоит разрисованный в защитные цвета микроавтобус с надписью «ДНР» на боку.
– До Артема подвезете?
– Садись.
Сел. Между сиденьями автомат дулом вниз. Водила стоит, рассматривает колесо, не обращая на меня внимания.
«Классные у нас террористы, – думаю я, – подготовленные. Донецк просто центр международного терроризма!»
Садится водила. Настроение у него хреновое.
– Документы показать?
– Не надо. Я сам вчера вечером без документов с девушкой гулял. Задержал меня их хваленый «Беркут». Человек десять сбежалось. Стволами тычут, придурки.
Слово «придурки» сказал смачно, выразив интонацией весь опущенный матерный текст.
– Откуда по нам стреляют? Из аэропорта?
– Оттуда. Да, еще диверсов поймать не можем. Под строителей канают. С Гладковки стреляли, сволочи.
На Артема вышел. Не арестованный. Не избитый. Басня о засланной в Донецк труппе M)6VTa, которая разыгрывает перед нами роли спасателей, а, отъехав, подло стреляет в нас – почему‑то кажется идиотской.
Этот же день, 3 часа пополудни. Все тот же Донецк. Все тот же Киевский район. Мы еле добежали до подъезда. Та мина, от которой весь наш двор дернул врассыпную, выла 2–3 секунды. За это время надо было успеть забежать в укрытие, либо упасть в канаву. За воем последовал взрыв, фонтан чугунных осколков и дождь из них.
Мы в подъезде. Не знаю, как у меня, но у Толика лицо испуганное и бледное. Мины рвутся где‑то рядом. Выстрел. Пару секунд воя. Взрыв и стук осколков. Толика зовет жена. В голосе паника. Она одна в квартире на втором этаже. Пошел успокаивать. Я сел на нижнюю ступеньку лестницы первого этажа. Вышел из квартиры сосед. Мужчина лет 25‑ти. Сел под стену на корточки.
– Что это?
– Мины.
Считаю взрывы. Сосед кланяется каждому. После восьмого взрыва в подъезд вбегает полная женщина лет 30‑ти. Пальцы и голова дрожат.
– Садитесь, – говорю.
Она стоит и трясется. На обращенную речь не реагирует. Еще взрыв. На этот раз очень близко. Резко тяну ее за руку вниз. Она плюхается на ступеньку возле меня слишком грузно, чтобы не больно.
– Нельзя стоять, – извиняюсь я и поясняю, – лучше сидеть или лежать.
Она смотрит перед собой остекленевшими глазами, молчит и трясется. Дрожь крупноразмашистая. Боюсь, что начнет рыдать и выбежит под обстрел. Десятый взрыв. Одиннадцатый.
– Вы в безопасности. Стены дома толстые и нам ничего не грозит, – вру ей.
Двенадцатый. То ближе, так, что мысли о завершении профессиональной и жизненной карьеры становятся актуальными, то дальше. Пятнадцатый. Женщина начинает реагировать на мой спокойный тон и простенькие бытовые вопросы. Она курит, но сейчас боится, что сердце не выдержит. Живет на Червоногвардейке. Торгует в киоске, у них так не бьют. Это ее первый обстрел. Она хочет домой. К мужу. Но такси не вызовешь.
– Надо переждать обстрел. Через полчаса, час после обстрела все опять будет работать, и вы поедете домой. Туда, где не стреляют. К мужу.
В паузу после пятнадцатого взрыва мы перебежали в подвал. Там безопаснее, чем в подъезде. В подвальной темноте уже сидят соседи. Мы снимаем лицами не снятую ими паутину. Обстрел сдвинулся в сторону. Лупят уже не по нам. Женщина достает сигарету, но огня нет. Она начинает говорить с молодым человеком, который уже не ныряет после каждого взрыва. Он обзванивает знакомых и собирается ночевать в другом месте. С него хватит. Она пытается вызвать такси.
Наконец‑то, выстрелы и взрывы кончились. Мы вылазим на свет божий, к счастью, целыми. За нашим домом – черный дым. Иду в сторону дыма, хотя соседи говорят, что это опасно. Люди уже высыпали на улицу. В четырехэтажном доме стекол нет. Шифер на крыше побит и разбросан. Асфальт усыпан стеклами, ветками, листьями, сбитыми грецкими орехами. Раненый воробей еще дергается под бордюром. Перья на спине окрашены кровью. Заборы сломаны. Двое мужчин бегают с ведрами и льют воду в разбитые окна горящего частного дома. Ополченец вызывает пожарную машину. Чуть дальше дыра в стене трехэтажного дома. Рядом двухэтажный дом с разбитой крышей и развороченной стеной. Быстрым шагом проходят ополченцы с нашивками «Новороссия» на плече и автоматами. Они ищут пострадавших. В этом доме нет. В соседнем – пострадала женщина.
– Отвези ее, – говорит один другому.
– Не могу.
– Почему?
– У меня вся машина в крови. Только что тетку с Киевского в Травму отвез. У нее жопу оторвало и пол спины. Кровь так и хлещет. Димон пусть отвезет.
Иду дальше. Стального цвета Авешка прошита осколками. В левом боку входящие, в правом – остролистые тюльпаны выходящих. Заднее стекло в сетке трещин вывалилось и лежит на багажнике. Два ополченца осматривают машину. Боятся, чтоб не взорвалась.
За очередным домом без стекол уо‑летний старик просит ополченца увезти его отсюда за любые деньги. Тот отвечает, что увезет, но не сейчас и не за деньги, а просто так.
Появились донецкие журналисты с камерой на треноге. Украинских журналистов нет. Они и так знают, что Донецк в очередной раз обстреляли российские террористы. Что‑то скажут они, когда армия Новороссии отгонит укропов от Донецка и обстрелы прекратятся?
Перемирие
Пятница. Пятое сентября. Первый год войны с укропами. Первая неделя без воды и света. О перемирии узнал от жены по телефону. Ей сказала полтавская соседка. Жену война выгнала из дома. Она тяжелее меня переносила артиллерийские обстрелы и все твердила: «Все умные давно уехали, а мы, как дураки, остались».
– Уезжай. Я из Донецка не еду.
– А я без тебя не поеду.
Вот и говори с женщиной! Ей о Донецке, о том, что я здесь родился и никакая тварь не прогонит меня с улиц, по которым бабушка водила меня за руку. Не отберет у меня черный снег и терриконы, которые вообще‑то мне даром не нужны, но в детстве я по ним лазил. Я скорее сдохну, чем уеду из Донецка. Только после нашей Победы. Донецк был и будет нашим. Понимаешь, на‑а‑шим. С матами, грубостью снаружи и честностью, мужеством, порядочностью внутри. Мне плевать, на мнение Украины. Пусть скачет хоть в преисподнюю. В Донецке мы будем решать, на каком языке говорить и какие памятники сносить и ставить. А всех, кто считает иначе – уроем. Мы не Харьков и не Одесса. Нам раком стоять неудобно.
Мы месяц спорили. Я ей о Донецке, она мне обо мне. Я поменял тактику и стал давить на женское, больное: на семью и детей. Глупо, ведь, погибать вдвоем. Если я погибну, то у детей останется трудоспособная мать и доведет их до ума. Девочкам мать нужнее, чем отец. После очередного разговора она сказала, что спать мы будем в разных комнатах, чтоб не осиротить детей одним снарядом. «Гребанные вуйки, – подумал я, – этого я вам не прощу!»
Она мужественно держалась. Уезжать без меня не хотела, но бандерлоги помогли. Они обстреляли роддом. Вскочив ночью с постели, приняв роды в подвале и, возвращаясь с дежурства перебежками, в перерывах между обстрелами, с сумкой и головой под мышкой, она прибежала домой взмыленная, с лицом испуганной женщины. Она никогда не ругалась и запрещала ругаться мне, но туг я услышал та‑акое… Изо рта ее текла стопудово мужская донецкая речь. Так выражают свои эмоции шахтеры, выбравшиеся из‑под завала.
– От этих уродов можно ждать чего угодно, я думала они люди, а это… Представляешь, в начале 21 века, в центре Европы, в миллионной городе мы принимаем роды в грязном подвале! А вся долбанная Европа считает это нормальным! Про Украину, прости господи, я и не говорю, – сказала она без ругательств после душа, вытирая голову полотенцем и обдавая меня ароматом шампуня.
– Запах хороший. Как называется?
– Ты все равно забудешь, – улыбнулась она. – Каждый раз спрашиваешь.
После обстрела роддома она поняла, что укропы способны на все. Она потеряла веру виммунитет, даруемый ей полом и профессией. А без веры, пусть эфемерной, выжить на войне нельзя. Кто‑то или что‑то должен давать хрупкой человеческой плоти иллюзию защиты от свистящего металла. Бог это, красный крест или собственная глупость не важно. Она же осознала дрожащим нутром, что укропам плевать на белый халат, на больницы, на женщин – рожениц и родильниц, на новорожденных. Они лупят по ним, не стесняясь, а потом переводят стрелки на ополченцев. Она почувствовала себя уязвимой, голой, как раковая шейка, вытащенная из панциря. Теперь ей казалось, что на нее круглосуточно нацелены пушки, которые в любой момент могут выстрелить. Какая‑то да попадет. Снаряд пробьет стену дома, взорвется в квартире и горячим металлом с рваными краями разорвет, сонное, пахнущее кремом, тело. Она ясно видела эту картину. Старалась не представлять дальнейшее, но не могла. С каждым громким звуком замирала, напряженно прислушивалась и опасливо смотрела в окно. Роддом после очередного обстрела закрыли и формальной причины пребывания в Донецке у нее не осталось. Я же работал и уговорил ее уехать. Сказал, что через пару дней приеду. Она взяла все наши документы, ценности и поехала в Полтавскую область.
Первые дни, разговаривая со мной по телефону, плакала.
– Здесь еще тяжелее, чем в Донецке под обстрелами. Они убеждены, что украинская армия освобождает нас от террористов. Когда я сказала, что украинская армия убивает женщин, детей и стариков, то на меня та‑ак посмотрели… Они считают, что Россия напала на Украину. Аргументы не слушают, своей головой не думают. Ссылаются на то, что говорили по телевизору. Если одну и ту же ложь сказали по нескольким украинским каналам, то ложь становится для них правдой. Я не думала, что на Украине столько идиотов!..
– Не разговаривай с ними на политические темы. Даст Бог, наши вставят им по самые гланды, и ты вернешься домой.
– Здесь я чужая. В Донецке все свои, – говорила она жалобно.
Мне было жаль ее. Я знал, что ей тяжело. Утешал, поддерживал в изгнании, как мог. Я понимал, что нынешние кураторы Украины сами превращают нас в отдельный народ. Уже четвертый месяц Донбасс воюет. Четвертый месяц одни с оружием в руках сидят в окопах и убивают жовто‑блакытных врагов, другие ходят на работу и пытаются выжить под жовто‑блакытнымы обстрелами, третьи льют слезы в жовто‑блакытном изгнании. Все, рано или поздно, возненавидят Украину как причину своих страданий. И, если не возненавидят украинский народ, то будут презирать. Один мой проукроповский дончанин попал под минометный обстрел возле девятнадцатой школы. Бахнуло так, что он не понял, как очутился в подземном паркинге. Постоял там с полчаса. Пообщался с такими же, как он, перепуганными. Посмотрел, как ополченцы прячут людей и сами прячутся от обстрела, и вопрос о том, кто стреляет по Донецку, для него отпал. Забежал мой знакомый в паркинг укропом, а вышел се‑паром. Через неделю ушел в ополчение.
В муках, как и положено, четвертый месяц рождается народ Донбасса и отделяется от того, что осталось от Украины с началом бандеризации. Они семьдесят лет не нюхали пороха. Не знают, что такое бомбежки и артобстрелы. А мы знаем звук летящих над головою мин. Слушаем рассказы воюющих соседей. Хороним погибших родственников и знакомых, разбираем разрушенные дома и плачем в изгнании. Чем нас можно еще запугать? Тюрьмой? Ха‑ха. Она чище и безопаснее погребов, в которых рождаются наши дети, а мы пережидаем обстрелы. После погребов тюрьма для нас покажется курортом.
Вышел во двор. Оказалось, действительно – перемирие.
– Какое перемирие?! С кем? С этими тварями?
– Их надо уничтожать.
– Укропам перемирие надо для того, чтобы перегруппироваться и обстреливать нас с новыми силами. Если наши не дураки, то верить фашистам нельзя. Перемирие возможно только с их трупами! Живые обманут. Это потомственные предатели и каратели. Порода такая.
«Не верят мои соседи в перемирие, – подумал я. – Не верят. И страшно далеки они от единой Украины».
Я вдруг представил картину как все эти порошенки, клячки, яценюки выстраиваются в ряд, видимо, чтобы сделать заявление. Они молча берут за подбородки свои лица и тянут вперед и вверх. Секунда и на меня смотрят зеленые, инопланетные морды. Маски украинских политиков безжизненно висят в руках у пришельцев.
Челюсти украинского народа, при виде такой картины, медленно отвисают до пола. Немая сцена как в финале Ревизора.
Я улыбнулся своим фантазиям, постоял немного, слушая наш дворовой, прифронтовой хор. Еще раз подивился тому, как сблизились мы во время войны, и пошел в свое темное, безводное одиночество. Уже неделю мы живем без воды и света. Кошка, слава Богу, не подводит. Хорошо, что семья уехала.
Приятно слушать тишину после обстрелов. Темнота и тишина. Заснул в девять. Что‑то даже снилось впервые за последний месяц. Утром дали воду. Из‑под морозилки течет кровавая жижа. Отвез продукты на работу. Возвращаюсь домой, и вижу, перед домом горит лампочка. Ура! Вода, свет и даже интернет.
Я поразительно быстро забываю об обстрелах. Уже через час после обстрела мне кажется, что его вообще не было. В первые сутки перемирия я начал забывать о войне. Я стал думать о своих довоенных статьях и мысленно писать их. Стоило убрать угрозу артиллерийских обстрелов и авианалетов, для которых стены и крыша дома моего не преграда, как дом мой стал превращаться в крепость. Он вновь обретал непроницаемость и способность надежно защищать меня. Война же обнажала меня, делала беззащитным и уязвимым. Все в моей квартире становилось не моим. Я отчуждался от своих вещей и воспоминаний. Я не чувствовал себя их хозяином. Ходил в перерывах между обстрелами и авианалетами по квартире, смотрел на вещи детей, жены, узнавал их маленькие секреты. Вот игрушка, которую я подарил старшей дочери двадцать лет назад. Она бережно хранит ее. Чем‑то этот пупсик для нее ценен. Возможно, она никогда не увидит его. Один‑единственный снаряд и фаянсовых китайских принцесс, покачивающих из стороны в сторону головами, которые ей на пять лет подарила бабушка Таня, она не увидит. Как не увидит собственных книг, одежды, обуви, ноутбука. Не увидит, может быть, меня. И никогда уже не вернется к своим привычкам. Ей придется, как дереву с оборванной корой, обрастать новыми. Сотня не нужных никому вещиц, ценных для нее связанными с ними воспоминаниями, уничтожится в секунду.
Конечно, можно заново отстроить жизнь, можно всех и все простить, даже смерть отца и матери, смерть ребенка, но правильно ли это? Можно ли безнаказанно позволять другим топтать твою жизнь, жизнь твоих близких, разрушать твой дом? Даже когда растирают по асфальту твои привычки и воспоминания, то не растирают ли с ними тебя? И разве за это не стоит воевать? Разве не за это бьется Донбасс? И можно ли победить народ, зубами выгрызающий свое кровное?
|