Три последних года подарили нам три исторических романа, написанных теми, кого не так давно называли новыми реалистами. В 2012‑м был опубликован роман Дениса Гуцко «Бета‑самец», в 2013‑м вышел «1993» Сергея Шаргунова, а в 2014‑м увидела свет «Обитель» Захара Прилепина. Также ожидался давно обещанный роман «о русской жизни на материалах прошлого, настоящего и немножко будущего» Дмитрия Новикова, но вместо романа Новиков выпустил два издания (в петрозаводском «Verso» и столичном «Эксмо») сборника рассказов и очерков «В сетях твоих», переиздал книгу своих ранних рассказов «Муха в янтаре»…
Дмитрий Новиков, уверен, роман всё же допишет и представит на суд читателей. Гуцко, Шаргунов, Прилепин свои уже представили. И это новый этап их творческой судьбы. Новый уровень, что называется. Попытаюсь разобраться, кто из них шагнул вверх, а кто, быть может, угодил в ухаб, каких немало на пути каждого писателя.
* * *
Наверняка возникнет вопрос: какое отношение имеет роман «Бета‑самец» к историческому роману? На мой взгляд, прямое. Хотя речь в нём идёт о частной жизни явно выдуманного автором героя, провинциального бизнесмена Александра Топилина, но жизнь его показана «на фоне исторических событий». Недаром чуть ли не половину объёма Гуцко отдал биографии героя (точнее, автобиографии – Топилин рассказывает сам, что называется, от первого лица), начиная с самого детства. И читатель то и дело из сегодняшнего дня возвращается то в 70‑е, то в 80‑е, 90‑е, 00‑е и видит, как «исторические события» (нет, скорее – «процессы») повлияли на судьбу героя, его родителей, ближнего и отдалённого окружения. А в целом – на судьбу страны, народа.
Топилин – герой и почти исключительный и в то же время вполне типический. Он далеко не тот новый русский, который в 90‑е был символом бизнесмена. Топилин вырос в семье тихих интеллигентов, книжных людей, и стал по собственному определению «книжным выкормышем». Правда, со школьных лет он пытался вырваться, измениться, но неудачно.
«В моём волшебном детстве я жил как за хрустальным забором – притом что никто меня не запирал, не отгораживал от остального мира. Всё было, было: одноклассники, одноклассницы. Учителя плохие, учителя хорошие. Оценки, каникулы. Завязывались и развивались отношения. <…> А всё же остальной мир то и дело оказывался скучноват и однобок, недорисован, как брошенный черновик. Я очень скоро начинал в нём скучать и сбегал обратно – к маме, папе и книгам».
Чтобы избавиться от книжности, Топилин ушёл в армию, затем, вернувшись, занялся в конце 80‑х бизнесом. Тем, ещё настоящим: делал кроссовки. (У меня, кстати, были те кооперативные кроссовки, купленные в Ленинграде в 1988 году; носил их лет десять. Когда в страну хлынули кроссовки фирменные, этот бизнес умер.) Чтоб защититься от рэкетиров, Топилин отправился к своему армейскому другу Антону Литвинову, тоже бизнесмену, но более успешному, и не только благодаря таланту, а скорее тому, что у него «вся родня при портфелях». Затем Топилин стал компаньоном Антона, дела его пошли в гору, но в бизнес‑кругах Александра не воспринимали как самостоятельную фигуру. Называли «человеком Литвинова».
Рассказ об этом «втором человеке» и составляет основу романа. На ней держится и сюжетная канва – довольно‑таки распространённая нынче в реальной жизни: один (Антон) сбивает человека, и другому (Александру) приходится заниматься улаживанием дел с вдовой, полицией. Антон, по сути, не виноват, но есть пресловутые формальности, в том числе и этические…
Примерно в середине романа Топилин взбунтовался против диктата Литвинова (поводом стала женщина). Дело доходит до драки, которую Топилин проигрывает, бросает заниматься делами, несколько месяцев по сути скрывается, а потом возвращается к Антону, чтобы, как он сам себя убеждает, цивилизованно расстаться навсегда, получить свою долю их совместного предприятия.
Встреча перерастает в пьянку, которая заканчивается убийством Антона. Убил не Топилин, но берёт вину на себя, оказывается в СИЗО. Опять проживает чужую судьбу…
По ходу повествования становится очевидно, что не для такой жизни, не для всех этих дел и проблем, не для сидения за решёткой был рождён Александр Топилин, что если бы страна развивалась иначе, он мог бы стать представителем так называемой творческой или технической, быть может, научной интеллигенции. Но поддался в юности, в 80‑е годы, подобно многим своим сверстникам, потребности стать «реальным» человеком и в итоге влип. Пропал.
Гуцко не забирается в политику, в высокие кабинеты, но очень точно показывает условия, при которых происходил социальный сдвиг, искорёживший судьбы миллионов позднесоветских людей. Особенно в то время молодых.
Читать «Бета‑самца» не очень‑то легко. Это не захватывающее произведение. Автор попытался сделать сюжет увлекательным, но он, увлекательный сюжет, тонет в деталях, отступлениях, многостраничных разговорах. Вроде бы лишних, а по сути – необходимых для настоящей прозы. Русской прозы традиционного склада.
Очень точно, по‑моему, оценил это произведение критик Лев Данилкин:
«Первое впечатление: роман сильно выиграл бы, если бы, на манер шагреневой кожи, съёжился до размеров повести. Здесь много необязательной информации, антуража, диалогов, флешбэков – которые чересчур здравомыслящий редактор вырезал бы к чёртовой матери. С другой стороны, «Бета‑самец» как раз и есть тот самый «реализм‑который‑триумфально‑вернулся» под аплодисменты читателей, которых тошнило от «литературных игр». Реализм в самой химически чистой, «олдскульной» версии – это, по сути, означает, что роман Гуцко не столько беллетристика, которую можно читать для своего удовольствия, сколько документ эпохи. Если бы пресловутые инопланетяне захотели восстановить картину жизни России начала десятых годов XXI века по одному тексту, то «Бета‑самца» – снабжённого хорошими комментариями – им хватило бы».
Вот так частная история, которой хватило бы инопланетянам, чтоб узнать о жизни России нашего времени!..
Денис Гуцко вошёл в литературу в самом начале 00‑х довольно шумно: его повести «Апсны Абукет» (Букет Абхазии)» и «Там, при реках Вавилона», рассказывающие о межнациональных конфликтах периода развала СССР получили множество откликов. Потом появился роман «Без пути‑следа» (публикация в журнале «Дружба народов») о русском парне, родившемся и выросшем в Грузинской ССР, который пытается в 90‑е годы получить российское гражданство.
Роману сопутствовал премиальный успех («Букер – Открытая Россия»), но было немало отрицательных отзывов – автора ругали за растянутость, торопливость; не понравились и «мелкие, безвольные, слабые» герои (немногие заявили, что это и есть люди из действительной жизни, которым, чтобы добиться даже пустяка, приходится пробивать толстенные стены). И, видимо, сам Гуцко оказался романом недоволен, потому что при подготовке издания предельно его сократил, сделав второй частью книги «Русскоговорящий» (первой частью стала повесть «Там, при реках Вавилона»).
Следующий роман, «Домик в Армагеддоне», прошёл почти незамеченным. Незамеченным довольно продолжительное время оставался и «Бета‑самец», а потом заметили, стали о нём писать. Причём пишут не только профессиональные критики, но и, что называется, простые читатели. Интернет это отлично демонстрирует.
Между большими вещами Гуцко пишет много рассказов. Почти всё о нынешнем времени (точнее, о том времени, какое было в момент написания), об обычных вроде бы людях, живущих по большей части в одном и том же городе – выдуманном автором Любореченске.
Иногда, правда, тексты Гуцко производят впечатление антиутопии, а буквально через несколько лет выглядят уже как стопроцентный реализм. Так был воспринят мной, например, «Домик в Армагеддоне», показавшийся сразу по прочтению, году в 2008‑м, неким искусственным плодом. Но вот слышу в последнее время всё более пугающие новости о разных изменениях общественно‑политической жизни в стране, наблюдаю, как меняется психология (а то и психика) людей и чувствую, что где‑то об этом читал. Ах, да, у Гуцко!.. Есть у него такой дар – не то чтобы предвидеть, но уж точно замечать мелочи, которые спустя некоторое время превратятся в суть, а частная жизнь его мелковатых героев станет жизнью той общности, что называется народом.
Но, отдавая должное достоинствам нового романа Дениса Гуцко, я в то же время не могу не сказать, что не встретил тех пронзительных страниц, каких было немало в «Там, при реках Вавилона», в «Без пути‑следа», какими, по сути, является целиком рассказ «Сороковины»… Эту пронзительность, когда забываешь, что читаешь литературу, на мой взгляд, невозможно выдумать, её способен породить лишь личный опыт писателя. И тут талант лишь помогает выразить пережитое на бумаге.
Конечно, требовать от автора везде пользоваться лишь автобиографическим багажом невозможно, но тем не менее… Сегодня не только хорошей беллетристикой, но и качественной прозой никого не удивишь. Тем более у художественной литературы появляется всё больше конкурентов, в том числе и разного рода нон‑фикшн. И чтобы всерьёз пронять читателя, поймать его на крючок сострадания, настоящего внимания, нужно нечто большее, чем умный сюжет, глубокие мысли, прозорливость, мастерский язык. Наверное, это «нечто», всё‑таки, – ощущение абсолютной документальности. Действительные события, происходящие с действительным человеком, но записанные художественно… К сожалению, «Бета‑самец» такого ощущения не оставляет – постоянно помнишь, что это литература. Хорошая, настоящая, но литература…
Практически не слышен сегодня и голос автора, такой знакомый нам по классике XIX века. Философские, лирические отступления считаются чуть ли не признаком дурного тона. Автор надёжно прячется за персонажами. Не избежали этого и новые реалисты, которые в первых своих вещах не скупились, даже пиша от третьего лица, давать свои, авторские, оценки. И это насыщало тексты мыслями, смыслом.
* * *
Частная история показана и в «1993» Сергея Шаргунова. Недаром автор снабдил роман таким подзаголовком: «Семейный портрет на фоне горящего дома».
Правда, очень многие читатели из‑за обложки (на ней горит баррикада и развивается флаг СССР), анонсов («книга выходит в год двадцатилетия кровавых октябрьских событий»), репутации автора (с юности разрывается между литературой и политической деятельностью) восприняли роман как произведение о событиях исключительно сентября – октября 1993 года, чуть ли не хронику. А оказалось, это история жизни трёх среднестатистических людей по фамилии Брянцевы, обитающих в ближайшем Подмосковье. Горящий дом, это не Верховный Совет, а их гибнущая семья.
Начало романа, впрочем, располагает к тому, что главным в нём будет «политика». В «Прологе» мы глазами юноши Пети видим некое протестное шествие и последующее столкновение с омоном (пока что угадывается 6 мая 2012 года в Москве), участники которого вспоминают «девяносто третий». Петю «беспокоили те события, мучило непрояснённое прошлое, связанное с дедом». В финале «Пролога» Петю хватают и запихивают в автозак…
Далее – страшный пожар в Москве 24 июня 1993 года, когда заживо сгорели больше десяти пассажиров троллейбусов. Среди погибших и старушка Валентина Алексеевна, которая и выводит нас на главных героев книги – её приёмную дочь Лену, мужа Лены Виктора и внучку Татьяну.
Лена и Виктор работают в аварийке – она диспетчер, он в бригаде ремонтников. (Кстати, бригада какая‑то универсальная – сначала вызывают ремонтировать электричество, а потом в основном чинят водопроводные трубы. Но, может, так бывает…) Автор довольно подробно описывает трудовые будни Брянцевых, часы отдыха в подмосковном доме на земле. И постепенно мы узнаем, что не всегда Брянцевы сидели в аварийке. Оказывается, Лена работала раньше в Министерстве обороны в службе тыла, Виктор – электронщик, новатор.
Здесь, как и в романе Гуцко, мы видим сознательное опрощение героев. Но если Топилин опрощается, чтобы стать «реальным», а не «книжным», то Брянцевы опрощаются, чтобы легче жилось. Не физически, а морально. Они вовсе не герои, вот и на переезде из Москвы Виктор настаивает, чтобы не встречаться с бывшим Лениным ухажёром.
Не забывая, что повествует о 1993 годе, Шаргунов тем не менее часто и надолго погружает читателя в биографии Брянцевых. Отлично показано детство Виктора, Татьяны (у Шаргунова вообще дар писать о детях); мы попадаем в 60‑е, 70‑е годы, движемся вместе с Брянцевыми через 80‑е. Перетекаем в 90‑е…
На первый взгляд, ни с чем исторически‑важным до поры до времени жизнь их семьи не пересекается. Хотя автор вводит в повествование немало документальных деталей, реальных лиц. Не обходится и без неточностей, нестыковок на которые, например, указал в дотошной, но благожелательной статье «Фотошоп» Александр Котюсов (журнал «Нижний Новгород», 2014, № 1). Впрочем, от исторических огрехов (умышленных или случайных) не застраховано, пожалуй, ни одно художественное произведение.
Виктор и Лена несчастливы в браке. Начало тлеющей вражде положила первая брачная ночь (до свадьбы Лена, что называется, не давала), когда Виктор узнал, что у жены был мужчина до него. И он мгновенно из обходительного, интеллигентного превращается в хамоватого и бесцеремонного. Последующие годы он то и дело напоминает, что женился не на девушке…
Лена тоже находит поводы для ссор. Нет, скорее, переругиваний. «Дальнее расстояние до Москвы, оборвавшийся провод, ржавая вода, шум газового отопления, скудость в магазине, опасный гололёд и непролазная грязь, грохот поездов, хулиганы в школе – всё выводило их на обоюдные упрёки». Порой колют они друг друга совсем по‑ребячески.
В общем‑то, и различное отношение к происходящему в политической жизни объясняется привычкой друг другу противоречить. И если Виктор становится противником Ельцина, то Лена – сторонницей.
Сначала они наблюдают за политическими баталиями по телевизору, потом наталкиваются на митинги в городе. В конце сентября 1993 года Виктор начинает ходить к Белому дому… Во время стрельбы у Останкино его валит на асфальт инсульт и он умирает сорока лет от роду…
Чего хочет Виктор Брянцев, мы толком не узнаём – как и большинство людей, он действует интуитивно. Ему не нравится то, что происходит со страной, с людьми, но объяснить, что именно ему не нравится, он не может. Да и у Белого Дома он скорее наблюдатель, чем участник. Растерянно бродит вдоль баррикад, от костра к костру, слышит отрывки речей.
Порой Виктора увлекает порыв толпы, и он куда‑то бежит, куда‑то едет, что‑то кричит… Таких людей во время так называемых волнений всегда большинство, и Брянцев из большинства.
Лена безуспешно пытается удержать Виктора дома, но в решающий момент срывается и сама – спешит на телепризыв собираться у Моссовета «защитить демократию и избранного народом президента Ельцина».
«– И я поеду! – Лена замерла, исполняясь решимости. – Точно, поеду! Прямо сейчас на поезде поеду…
Таня сдула осколки с ладони на шкафчик рядом с вазой‑инвалидом и подскочила к матери:
– Зачем?
– Затем!
– Мама!
– Что?
– Не бросай меня!
– Одному папаше можно? Я тут сиди, а он вон что воротит…
– Это не он, мам.
– Как не он? Он! Он с такими же… Доидиотничались! Войну устроили…»
От Моссовета Лена едет в числе добровольцев защищать Останкино. Там она и находит лежащего без сознания мужа. Эта встреча, пожалуй, единственный момент, в котором можно усомниться – в огромном городе два человека… Хотя и фантастического здесь, по сути, ничего нет. Допустимо.
«1993» собрал множество рецензий. Правда, немалая часть их авторов использовала книгу как повод вспомнить о событиях сентября‑октября, себя в то время. Чувствуется и некоторое разочарование, что Шаргунов не заглянул в кабинеты, где принимались судьбоносные решения, а исторические фигуры у него или являются эпизодическими персонажами, или вовсе просто упоминаются.
Нет, Шаргунов правильно сделал, что выбрал для главных героев романа таких людей – на первый взгляд простых (но вспомним, что они опростившиеся), рядовых. И происходящее в те дни 1993‑го мы видим их глазами, пытаемся разобраться в тех событиях их умом. Потому что в художественную литературу Руцкой или Гайдар, Ельцин или Хасбулатов вряд ли впишутся. По крайней мере, пока. И заявлять: «Вот эти правы, а эти – нет!» – в художественной литературе тоже рискованно. Точнее – в такой формы прозе, какую выбрал автор.
Шаргунов показал слабых, запутавшихся, по существу, безъязыких людей. И, на какой бы стороне они ни были, одинаково проигравших.
Через почти двадцать лет на новый протестный подъём отзывается Петя, внук Виктора Брянцева, зачатый Таней в те смутные дни 1993‑го. Но и он, скорее всего, проиграет.
Да, частная история, пересекающаяся с эпохальными событиями. Метод большинства русских писателей на протяжении двух столетий.
Но всё‑таки хочется нечто подобное «Войне и миру» про 90‑е. Чтобы исторические персонажи были перемешаны с выдуманными и действовали бы в тексте одинаково активно и сложно. И произведение оставляло при этом ощущение достоверности, да и, что уж там, – авторской тенденциозности. Ни к чему не обязывающих фантасмагорий уже предостаточно…
Сравнивать «1993» с предыдущими вещами Шаргунова не хочется. Но отрадно, что он ушёл от примитивного мистицизма, который заметен в его повестях «Чародей» и «Вась‑Вась». Хорошо, что, сохранив свой стиль, автор меньше жонглирует словами, каламбурит…
В новом романе нет автобиографической ноты, по крайней мере, она незаметна. Это и плюс и минус. В предыдущем большом произведении, «Книге без фотографий», этом, по определению Шаргунова «преждевременном мемуаре», откровенность выборочная, и потому эта книга для меня не очень ценна. Видимо, после аукнувшейся откровенности (а может, и художественного самооговора) в повестях «Малыш наказан» и «Ура!», автор решил кое‑что припрятать, обойти молчанием. О нём подростке мы из «Книги без фотографий» узнаём куда больше, чем о взрослом.
В интервью Сергей Шаргунов много раз говорил о том, что осенью 1993‑го тринадцатилетним бегал к Белому дому. Нет оснований не верить. И если бы он написал о тех событиях через такого же мальчишку, рассказал, как реагировали на те события его (мальчишки) родители, родственники, соседи, одноклассники, учителя, роман бы наверняка получился острее и живописнее. Но Шаргунов избрал другой путь.
К сожалению, на том протяжённом во времени полотне, каким представляет из себя «1993», встречаются досадные неточности, ляпы. Об этом выше уже заходила речь. Не могу не привести и я одну мелочь, которая на некоторое время выбила меня из колеи.
Вот вроде бы совершенно безобидное предложение: «Она (Таня – Р.С.) читала «Последнего из могикан», «Детей капитана Гранта», «Остров сокровищ», всюду ставя себя на место самой прелестной, нежной и гордой барышни». Но я споткнулся. Раз двадцать читал «Остров сокровищ» и не встречал там ни одного женского персонажа. Нет, эпизодически возникает мать главного героя, но она совсем не подходит на роль «барышни». Ах, да, может быть, Татьяну притягивает почти мифический образ чернокожей женщины – жены Джона Сильвера, – той, что ждёт его с сокровищами? Но вряд ли, вряд ли…
Ещё на одну досадную мелочь обратил внимание, кажется, Владимир Бондаренко, – школьная форма мальчиков в 60‑е годы была серой, а не синей. Правда, многие школьники донашивали синюю форму старших братьев или соседей, учившихся в 50‑е. Вполне возможно, Брянцев тоже донашивал, но стоило бы автору об этом оговориться…
Надеюсь, «1993» ждут переиздания, и мы не увидим этих ляпов и ненужных двусмысленностей.
Здесь стоит упомянуть о редакторстве. У книги есть литературный редактор. Быть может, он хорошо поработал над текстом в плане построения фраз, но что касается исторических, фактологических нюансов, то работу редактора вряд ли можно назвать удовлетворительной.
Книге Шаргунова тоже, кстати, не помешали бы комментарии, о которых мечтает Лев Данилкин в связи с «Бета‑самцом». Комментарии не для инопланетян, а для землян‑россиян. Автор провёл наверняка большую исследовательскую работу, но оценить её читатель вряд ли может. Не будешь же бросаться за каждым объяснением в интернет… Так же много теряют неоткомментированные издания Дюма, Пикуля, Дмитрия Быкова да и многих‑многих других…
И Денис Гуцко и Сергей Шаргунов крепко увязывают события недавнего прошлого с настоящим. То же мы видим и в начале «Обители» Захара Прилепина.
В «От автора» (вообще странное определение, меня лично всегда провоцирующее на вопрос: «А дальнейшее не от автора, что ли?») он вспоминает о своём прадеде Захаре Петровиче, который, как узнал «автор», оказывается, в молодости сидел в Соловецком лагере. Рассказы прадеда, услышанные самим «автором», переданные дедом, отцом, крёстным, бабушкой и стали основой огромного романа.
Дмитрий Быков в рецензии на «Обитель» утверждает: «Прилепина надо <…> перечитать минимум дважды – просто чтобы уяснить авторскую конструкцию». Я последовал его совету. Поэтому и отзываюсь на роман только сейчас, спустя почти полгода после его выхода в свет.
Смысловую и идеологическую конструкцию «Обители» анализировать не возьмусь. Честно говоря, я не понял, зачем Захар Прилепин взялся за Соловки времён СЛОНа, не разобрал, о чём говорят персонажи книги. Говорят много, даже философствуют, но, по‑моему, все их монологи и диалоги, порой очень красочные, тут же жухнут, как цветы в заморозок. По сути, почти все рассуждающие действующие лица, за исключением главного героя Артёма Горяйнова, начальника лагеря Эхманиса и двух священников Зиновия и Иоанна, сливаются в одно говорящее нечто невнятное лицо. Выделяется ещё чекистка Галина и блатной по кличке Ксива, но они почти не рассуждают.
Наверное, автор сознательно создал кашу из всех этих Афанасьевых, Мезерницких, Василиев Петровичей, Граковых, Шлабуковских. Дескать, люди разных убеждений, разных социальных слоёв попали в одну клетку и пытаюсь осмыслить, что с ними произошло, что ждёт их и страну в будущем. Меняются обстоятельства, меняются и их мысли. К тому же и пребывание в лагере не может не сказаться на психическом состоянии – помутнение рассудка дело обыкновенное.
Артём Горяйнов, как и семья Брянцевых в романе Шаргунова, вроде бы выхвачен в главные герои наугад. Он уголовник (сидит за убийство), но не урка. Образован, начитан, склонен к размышлениям. Тысячи подобных ему отбывают наказания в любое время в любой стране. Некоторые умирают на зоне (болезни, несчастные случаи, реже – убийства, самоубийства), большинство же выходит на свободу и возвращается к нормальной жизни.
Артём идеально подходит на роль того, кто покажет нам жизнь Соловецкого лагеря. И не просто покажет, но и осмыслит. Правда, очень скоро становится ясно, что осмысления не будет: цепь сюжетных событий так захлёстывает Артёма, что размышлять ему становится некогда.
Носителем идей мог бы выступить Эйхманис, но он появляется в романе хоть и ярко, но эпизодически – затем лишь, чтобы продекларировать свои соображения, ответить на определённую порцию вопросов Артёма. Цитировать соображения и ответы не буду – не смотря на усилия Эйхманиса построить здесь нечто новое, Соловки образца 1929 года ничем не отличаются от привычного общества: есть работяги, питающиеся самой скверной едой, живущие почти как скот, есть служащие, имеющие спецпайки и комнаты (кельи) на одного‑двух, есть элита. Естественно, есть воры и есть те, кто должен их ловить и наказывать. Эйхманис – почти царь, а то и воплощение бога, которого, впрочем, очень легко заменить: бац! – вместо Эйхманиса появляется Ногтёв. И небо не падает на землю. Единственное, чаек постреляли, которых Эйхманис оберегал.
В общем, мироустройство Соловков ничем существенно не отличается от мироустройства практически любого человеческого объединения. Зачем автор взялся писать огромный роман о Соловецком лагере, не пойму (дело ведь не в том, что там отбывал наказание его прадед). Тем более, такой роман.
И здесь хочется разобраться в повествовательной конструкции «Обители».
Я как читатель очень тоскую по многолинейным, широким романам. Их мало, удачных – единицы на десятилетия. Больше удач там, где писатель ведёт повествование через одного героя, а то и от его лица. Такому герою больше верится, ему сильнее сочувствуешь.
Все семьсот с лишним страниц «Обители», не считая «От автора», «Послесловия», «Приложения» и «Примечания» мы видим в центре повествования Артёма Горяйнова. Видим Соловки только его глазами, переживаем только его переживания. И с одной стороны, это затягивает нас в ткань романа (как произведение словесности, написанного, надо отдать должное, превосходно), но с другой, вынуждает автора громоздить события одно на другое, гнать и гнать Артёма по тексту с бешеной, нечеловеческой скоростью. Ведь стоит скиснуть моно‑герою, заскучает читатель.
Я постарался внимательно прочитать «От автора». Запомнил такое вот замечание: «Позднее, сводя в одну картину все рассказы и сверяя это с тем, как было на самом деле, согласно обнаруженным в архивах отчётам, докладным запискам и рапортам, я заметил, что у прадеда ряд событий слился воедино и какие‑то вещи случились подряд – в то время как они были растянуты на год, а то и на три».
Уточню, прадед Захар и Артём – не одно и то же лицо. Прадед наблюдал часть жизни Артёма, о чём потом рассказал отцу автора. Сам прадед Захар тоже появляется в романе – тихий молодой мужичок, безропотно выполняющий любые приказы. Не подумаешь, что на Соловки он попал за то, что «зверски избил уполномоченного». Впрочем, он нужен, по сути, лишь как связь Артёма с автором романа. Артёма‑то убивают там, на Соловках, и рассказать о своих приключениях он не может.
«Обитель» действительно близка к жанру приключений (в одной из рецензий встретил оценку – «плутовской роман»). За несколько недель, в которые умещается повествование, с Артёмом Горяйновым происходит столько, что иному хватает на целую жизнь. Притом что скорость жизни остальных персонажей, обитающих рядом с ним, значительно медленнее. Остальные томятся в заключении, изнывают от однообразной работы, слабеют от недоедания, а главному герою томиться и изнывать некогда. Если он слабеет, то судьба (рука автора) подбрасывает ему усиленную пайку, ящик с овощами.
Покорно следуя особенностям памяти прадеда, Захар Прилепин концентрирует повествование, превращая одного из рядовых заключённых лагеря в исключительного героя.
Артём не задерживается ни на одной работе больше считаных дней. От наряда по сбору ягод отказывается сам («к чёрту бы эти ягоды»), получает наряд ломать кладбищенские кресты, потом два дня достаёт из ледяной воды брёвна – баланы (одна из самых тяжёлых работ на острове), затем получает наряд вязать банные веники, после – разгребает мусор возле больнички… Вроде бы, логично, хотя большинство заключённых на баланах чуть ли не постоянно. Но что бы мы увидели, если бы и Артём тоже день за днём доставал из воды баланы?
Когда действие начинает притормаживать, Артёма жестоко избивают (причём, и он не остаётся в долгу – от него получают и начальники). Вот описание побоев: «Вся морда была в кровавой каше, в грудь словно кол вбили, рот съехал куда‑то набок и слипся, в виске каждую секунду тикало и ужасно отдавало в глаз. Глаза тоже не открывались. <…> Доктор Али высказал подозрение, что имеется трещина в ребре и сотрясение мозга». (Зубы, кстати, к удивлению самого Артёма, целы, но они понадобятся автору для того, чтобы в героя влюбилась женщина – беззубого любить сложнее.) К травмам добавляется высокая температура – под сорок.
Сколько Артём находится в лазарете? Суток пять, никак не больше. Там снова дерётся, избивает блатного Жабру. Артёму грозит карцер, но тут чекистка Галина пытается завербовать его в стукачи. Артём уклоняется от немедленного сотрудничества, и его возвращают в роту.
Артёма должны убить (он на баланах избил ещё одного блатного), но блатных отправляют в ночной наряд, а утром приходит Борис Лукьянович, набирающий спортсменов для лагерной спартакиады. Артём объявляет, что занимался боксом. Борис Лукьянович, не удивляясь лицу Артёма (синяки и фингалы как раз должны были к этому времени налиться самым соком и цветом, «кровавая каша» затянуться бордовой коростой), устраивает тренировочный бой. Артём держится молодцом, не вспоминая про рёбра, хотя они обязаны сами напоминать о себе, – долго болят, боль дышать не даёт, не то что боксировать… Лишь после поединка Борис Лукьянович замечает: «У вас что на виске? <…> Шрам? Недавний? Ну, ничего, подживёт за полтора месяца».
Через день Артёму находят напарника. Напарник после карцера, и герой легко его побеждает.
Очень быстро Артём становится правой рукой Бориса Лукьяновича. Отлучаясь по делам, тот поручает Артёму проводить разминки, проследить за установкой гимнастических снарядов… Через несколько дней случается настоящий бой с чемпионом Одессы. Забавят чекистов. Чемпион выигрывает нокаутом, но Артём очень быстро приходит в себя и, «надев рубашку», присоединяется к застолью. Ест, пьёт, весел…
На следующий день начлагеря Эйхманис прихватывает Артёма с собой на соседний остров искать клады. Борис Лукьянович пытается сопротивляться, и его можно понять: посреди тренировочного процесса забирают если и не явного участника спартакиады, то помощника. Эйхманис произносит не очень‑то весомую причину, почему его выбор пал на Артёма: «Мне нужны смышлёные, но не каэры. Товар не очень частый!»
И мы, читатели, отправляемся с Эйхманисом, Артёмом и ещё несколькими заключёнными (среди них Захар и юноша Митя Щелкачов, напоминающий некоторыми деталями биографии Дмитрия Лихачёва), красноармейцами на островок. Занимаются делом мало, зато разговаривают вдоволь. Точнее, общение идёт в основном между Эйхманисом и Артёмом. Надзирателя Горшкова Эйхманис презирает, издевается над ним, прочих почти не замечает.
Эйхманис с Артёмом пьют. Причём полными кружками. После недавнего сотрясения мозга, долгого периода жизни впроголодь Артём странно «устойчив» к алкоголю. Эйхманису Артём всё больше нравится, он общается с ним «не как с заключённым, а как с бойцом, солдатом, армейцем». Да нет, «с бойцами, солдатами, армейцами» Эйхманис общается много хуже, чем с Артёмом…
Через несколько дней Эйхманис посылает Артёма на большой остров за обмундированием, продуктами и инструментом. Там герой романа снова устраивает драку – вырубает десятника Сорокина, который мучал Артёма на баланах.
Артёма хватают и отводят к чекистке Галине. Во время допроса он начинает ласкать её… Завязывается любовная линия.
Несмотря на командировочное удостоверение и приказ Эйхманиса вернуться, Галина оставляет Артёма поблизости от себя – «до особого распоряжения». Сначала оформляет сторожем на Иодпроме – удалённом месте на краю острова («два километра сосновым лесом»), потом, после неприятностей там и прочих приключений героя, – на лисий питомник на ещё одном соседнем острове («в двух верстах от главного»). И там и там Галине удобно навещать Артёма…
Артём сам определяет происходящее с ним как «фантасмагорию». Он, конечно, пытается задуматься о своём будущем, со страхом представляет, что с ним будет, когда его хватится Эйхманис (потом окажется, что, отправив Артёма за обмундированием, тот уплыл в Кемь и ушёл там в запой; при личной встрече в театре начлагеря бегло интересуется, получил ли Артём обмундирование, и после положительного ответа теряет к нему интерес, что предполагает и его потерю интереса к поискам кладов).
Да, Артём многого боится, но плывёт по течению. А течение ему автор предоставляет очень благоприятное.
Вот, например, стоит Артёму задуматься: «Кстати, паёк мне положен или нет, у кого спросить?» (Речь о пайке участника спартакиады.) И тут же, через две страницы, с ним встречается Борис Лукьянович и сообщает: «Паёк на вас все эти дни выписывали – я же не получил приказа о вашем переводе. Так что можете забрать вам причитающееся».
Автор ведёт почти подённое повествование. Это вынуждает его в определённый момент, когда необходимо переместиться на полтора месяца дальше, не просто разделить текст отступом или звёздочками, а начать новую книгу. («Книга вторая».) Но динамика не меняется, события сыплются на героя по‑прежнему щедро.
Вот Галина забирает его на свиданием с матерью («мать приехала») с Лисьего острова. И почти сразу на главном острове происходит нечто напоминающее восстание. Ну, точнее чепэ. Короткая перестрелка, попытка побега.
Надо заметить, что Эйхманиса в лагере уже нет – после совершённого на него покушения отозвали на материк, прислали бывшего начальника Ногтёва. И, что интересно, покушение на Эйхманиса сошло обитателям Соловков (и вольным и невольным) почти благополучно, а эта перестрелка привела к бессудным расстрелам, набитым карцерам.
Артёма заставляют отмывать измазанные кровью сапоги чекистов, а потом хоронить расстрелянных. Затем он попадает в самый страшный Соловецкий карцер – на Секирку.
О днях на Секирке написано очень сильно. Кто‑то из рецензентов признался, что мёрз, читая эти страницы. Я тоже. Но грела мысль, что Артём не умрёт от истощения и холода, его не задавят во сне, как владычку Иоанна, не расстреляют, как поэта Афанасьева. Впереди оставалось двести с лишним страниц, и, судя по всему, на них в центре будет оставаться Артём (кроме, может быть, «Приложения», «Послесловия», «Некоторых примечаний», «Эпилога»).
С Секирки Артёма вызволяет Галина, и опять же очень вовремя – героя за богохульство жестоко избивают всем карцером. Оказывается, Галина решила сбежать с Соловков вместе с Артёмом.
«А вот возьми он и откажись бежать, – подумалось мне во время чтения, – скажи: «Здесь моя обитель!» Вот будет поворотец сюжета, психологический удар». Нет, полуживой после Секирки Артём (правда, пару дней его по просьбе Галины держат в лазарете) соглашается.
Галина подготовилась к побегу основательно, хитроумно завладела катером, но очень быстро становится ясно, что добраться до безопасных мест (где они, безопасные, ни Галина ни Артём не знают) им не удастся. И вернуться уже нельзя – наверняка их исчезновение обнаружили.
И тут воля автора вновь спасает Артёма (и Галину) – на одном островке они наталкиваются на потерпевших крушение иностранцев. Мужчину и женщину. Мужчина уже без сознания, женщина ещё держится. Артём с Галиной берут их на катер и отправляются обратно – в лагерь… Очень надуманная ситуация.
Доставка на Соловки «шпионов», объяснение Галины, что она занималась изучением архипелага, а Артём просто её сопровождал (он одет в шинель чекиста) начальников не убеждает. Галину отправляют в женскую камеру, Артёма – в мужскую. Там он сталкивается со многими своими обидчиками, с палачами и садистами. Все они перепуганы, ничтожны, безвольны. Артём издевается над ними, а они ничем не способны ответить. Засыпает герой без опаски – и он и мы понимаем, эти ничтожества его не тронут.
Совершается праведный суд – плохих одного за другим уводят и, как понимает герой романа, расстреливают. В итоге он остаётся в камере вдвоём с добродушным, интеллигентным Моисеем Соломоновичем. В конце концов забирают и Моисея Соломоновича. Но чтобы мы не испугались, что расстреляют и его, чекисты сразу объявляют, «что он идёт в распоряжение своей роты».
Артёму «накинули» три года. Фарт, видимо, закончился, и мы видим героя потухшим, равнодушным, смирным. Впрочем, в финале основного текста Артём вспыхивает для ещё одного поступка.
На Соловки возвращают бывшего соседа Артёма по келье Осипа Троянского. Его, учёного, до определённого числа отпускали на материк, но он вовремя не вернулся. И вот возвращают насильно. Начлагеря Ногтёв выстраивает заключённых и объявляет, что Троянскому было поставлено условие: «в случае его неявки в указанный срок в роте будет расстрелян каждый десятый ».
Чекисты начинают отсчёт. И когда Артём видит, что очередным десятым будет Захар, то меняется с ним местами (тем более что жребий пал и на Галю, которая тоже осуждена и почему‑то оказывается в той же роте, что и Артём). Но расстрела не следует – Ногтёв хохочет, что напугал людей; строй распускают.
В «Некоторых примечаниях» автор предельно лаконично сообщает нам о дальнейшей судьбе Артёма Горяйнова: «Летом 1930 года зарезали блатные в лесу». Зато биографии Эйхманиса уделено несколько страниц. В целом она соответствует биографии его прототипа Эйхманса, расстрелянного в 1938 году. Что заслуживающее такого особенного внимания в биографии этого человека (исходя из контекста «Обители») нашёл Захар Прилепин, не пойму. Нет, об Эхмансе стоит писать, может быть, и целые книги. Вообще те люди – люди, рождённые революцией и убитые созданным ими государством, сегодня особенно интересны, их судьбы могут быть поучительны… В пределах художественного материала автору «Обители» показать в полной мере фигуру Эйхманиса не удалось, и он решил высыпать его жизненную канву в публицистических «Примечаниях»…
Так подробно я описал перемещения Артёма Горяйнова по территории Соловецкого лагеря и его окрестностям затем, чтобы подумать: а был ли у автора другой способ написать большой увлекательный, но однолинейный роман на эту тему?
Варлама Шаламова спрашивали, почему вместо «Колымских рассказов» он не напишет романа. Он отвечал: «Не поверят, что это было на самом деле с одними и теми же людьми». Он и автобиографический «антироман» «Вишера» бросил по этой же причине – слишком много выпадает на одного человека, увидено одним человеком. Произошедшее на самом деле далеко не всегда представляется достоверным на бумаге…
Всё, что происходит с Артёмом в «Обители», могло быть в действительности. Но тогда это предельно исключительная цепь событий, уникальнейшее стечение обстоятельств. В русской литературе подобное почти не встречается – разве что некоторые герои Достоевского живут так же стремительно, в той же лихорадке, что и герой «Обители».
Артём Горяйнов по крайней мере в тот отрезок времени, какой показан нам, избавлен от самого, как говорят, тяжёлого испытания в неволе – однообразия. И это, по‑моему, главный недостаток, единственная большая неправда романа.
Большинство отозвавшихся на роман ставят автору в плюс, что он, взявшись за такую тему (Соловецкий лагерь особого назначения, конец 20‑х годов), написал художественную книгу. Не сбился на дифирамбы, обличения, оправдание и тому подобное. Все, в общем, довольны, удовлетворены.
Но что если бы Захар Прилепин написал роман о зэке сегодняшней, путинской колонии строгого режима. Материалов об этом, уверен, у Прилепина наверняка не меньше, чем о том, что было почти столетие назад. Не так давно вышла книга «Лимонка в тюрьму», в которой были собраны воспоминания, свидетельства членов НБП, отбывавших срока заключения в 90‑е – 00‑е годы. Книгу представлял Захар Прилепин (его имя стояло на обложке), он же написал для неё то ли предисловие, то ли послесловие.
Большинство авторов «Лимонки…» не обладают писательским даром, поэтому читать многие тексты трудно. Но тема‑то кровоточащая, она требует художественного воплощения. (Полупублицистические книги Лимонова вроде «По тюрьмам» тему не закрыли, а скорее открыли, наметили.) Для большого художественного полотна нужен настоящий художник. А настоящий художник занят хоть и непреодолённым нами всеми, но уже отдалённым, прошлым.
* * *
Есть правила для литераторов: не стоит писать на злобу дня, по горячим следам, не нужно тащить в прозу публицистичность, необходимо дать событиям отстояться. Неправда – нужно хватать настоящее, пока оно живое, пока сопротивляется, кусает.
Процитирую Варлама Шаламова (не в связи с лагерной темой). В середине 60‑х он писал, а точнее – рубил заповеди:
«Новая проза – само событие, бой, а не его описание. То есть – документ, прямое участие автора в событиях жизни. Проза, пережитая как документ… Современная новая проза может быть создана только людьми, знающими свой материал в совершенстве, для которых овладение материалом, его художественное преображение не являются чисто литературной задачей, а долгом, нравственным императивом… Новая проза отрицает принцип туризма. Писатель – не наблюдатель, не зритель, а участник драмы жизни, участник и не в писательском обличье, не в писательской роли… Не проза документа, а проза, выстраданная как документ».
В 60‑е Шаламов был почти стариком, но вместе с окрепшими «лейтенантами», юными «исповедальниками», молодыми «деревенщиками» создавал ту новую прозу.
Век её, той новой, был недолог – большинство писателей, исчерпав запас своей жизни, стали писать о других людях, других жизнях, других временах.
В начале 00‑х появились первые произведения Сергея Шаргунова, Дениса Гуцко, Захара Прилепина. И это тоже была новая проза именно в том смысле, какой вкладывал в неё Шаламов. Но пресловутое писательское развитие очень скоро повело их от себя на поиски других, другого. Других людей, другого времени. С одной стороны, это понятно и неизбежно. А с другой…
Сегодня писатели говорят «я» в основном в публицистике. Их долг, нравственный императив выражается в колонках, блогах и интервью… Наверняка рано или поздно они захотят вернуться к себе в прозе, написать от себя, через себя, о себе. Но возвращаться из широких морей истории обратно в родные ручьи личного очень сложно.
Август 2014
|