Прежде всего мы должны определить и анализировать вкратце могущественный, всего чаще бессознательный, всегда немного загадочный фактор, которым мы объясняем общественные явления, – подражание.
Чтобы судить о его могуществе в чистом виде, нужно проследить сначала формы его проявления у идиотов. У них наклонность к подражанию не сильнее, чем у нас[1], но она действует, не встречая препятствий ни в понятиях, ни в нравственных привычках или в воле.
Так, рассказывают об идиоте, который, «увидав, как режут поросенка, взял нож и бросился с ним на человека». У других склонность к подражанию выражается в поджигательстве.
Все главнейшие акты общественной жизни совершаются под владычеством примера.
Женщины рождают и не рождают детей из подражания – нам доказала это статистика рождений.
Убивают и не убивают из подражания: кому пришло бы в голову драться на дуэли или объявить войну неприятелю, если не было известно, что так всегда делалось в данной стране? Кончают жизнь самоубийством тоже из подражания: известно, что самоубийство – явление в высшей степени подражательное; во всяком случае, невозможно отказать в этом признаке «массовым самоубийствам побежденных народов, которые прибегают к смерти, чтобы не терпеть ига чужеземцев, как это было с сидонийцами, разбитыми Артаксерксом‑Оркусом, тирийцами, побежденными Александром, сагонтинцами – Сципионом, ахейцами – Метеллом», как сомневаться после этого, что воруют и не воруют, убивают и не убивают из подражания?
Эту характерную силу общественной жизни следует изучать в особенности в наших многолюдных городах.
Она появляется наружу во время великих сцен наших революций подобно тому, как во время сильных бурь обнаруживается наличность атмосферического электричества, незаметного, но оттого не менее реального в промежутках между ними.
Странное явление представляет собой толпа – это собрание разнородных, незнакомых друг другу элементов[2]. Тем не менее, достаточно одной искры страсти, кем‑нибудь брошенной и наэлектризовавшей эту смесь, чтобы вызвать в ней что‑то вроде внезапной, самопроизвольно зародившейся организации. Бессвязность превращается в связь, шум в голос, и тысячи сплотившихся людей превращаются вскоре в одно животное, в безымянного и чудовищного зверя, с непреодолимым упорством идущего к своей цели. Большинство явилось сюда чисто из любопытства, но лихорадка некоторых быстро охватила сердца всех и у всех усилилась до горячки. Прибежавший исключительно за тем, чтобы противодействовать убийству невинного одним из первых заражается жаждой убийства, и, что еще более странно, ему не приходит в голову удивиться этому. Мне нет надобности напоминать бессмертные страницы Тэна о дне 14 июля и его последствиях в провинции.
Каким образом это происходит? Проще всего на свете. Способ действий толпы обнаруживает силу, под господством которой она организовалась. Перенесемся ко временам коммуны; человек в белой блузе, переходя через площадь, проходит мимо возбужденной толпы; он кажется кому‑то подозрительным: тотчас же с быстротой огня подозрение передается другим, и что же происходит? «Этого подозрения достаточно, всякое сопротивление бесполезно, всякое доказательство бесплодно: уверенность слишком глубока».
Представьте каждого из этих людей в отдельности у себя дома. Никогда ни у одного из них простое подозрение, не подкрепленное доказательствами, не могло бы превратиться в уверенность. Но они собраны вместе, и подозрение каждого из них благодаря действию подражания, более живому и быстрому в минуты возбуждения, усиливается подозрительностью других; отсюда происходит то, что как бы ни была слаба уверенность в виновности несчастного, она тотчас же делается очень сильной, и для этого нет надобности даже в тени доказательств. Взаимное подражание, когда основой его служат сходные убеждения и особенно подобные психологические состояния, является настоящим усилием интенсивности, присущей этим убеждениям и этим состояниям, у каждого из тех, кто их переживает одновременно с другими.
Когда, наоборот, подражая друг другу, несколько лиц обмениваются различными состояниями, что так обычно в социальной жизни, когда, например, один пробуждает в другом интерес к музыке Вагнера, а тот, в свою очередь, развивает в первом любовь к реалистическому роману, то, конечно, эти лица устанавливают между собой связь взаимной ассимиляции так же, как если бы они привили друг другу два понятия или две потребности, сходные с теми, которыми они уже обладали, и эти понятия в них, таким образом, укоренились бы, но в первом случае ассимиляция для каждого из них является усложнением его внутреннего состояния, – в этом и состоит действие цивилизации, во втором случае ассимиляция в каждом из них лишь усиливает внутреннюю жизнь. Между обоими случаями существует то же различие, что и в музыке между аккордом и диссонансом. Толпа обладает простой и глубокой мощью сложного унисона. Этим объясняется, почему так опасно жить долго в общении с лицами, в которых встречаешь свои собственные мысли и чувства; можно скоро дойти до сектантства, аналогичного со стадным чувством.
Воинственное помешательство, этот перемежающийся кризис народов, находит себе объяснение в сказанном выше.
В стране, где цивилизация увеличила сношения между людьми, то есть развила силу подражательности, тридцать или сорок миллионов людей обмениваются своими фантазиями и понятиями, страстями и желаниями; внутренний мир каждого из них усложняется вследствие разницы общественных положений, интересов, привычек и настроений, стремящихся слиться воедино.
Отсюда – пыл вожделений и лихорадочное стремление к роскоши. Но в то же время в одном отношении их внутренняя связь благодаря их сношениям должна усиливаться; я имею здесь в виду чувство, которое внушает враждебная или почитаемая таковой нация.
Эта ненависть, в сравнении с совокупностью других желаний, была бы у каждого из них, взятого в отдельности, очень слабой; но она у всех общая; они выражают ее друг перед другом; подражательность действует здесь особенно сильно и от времени до времени дает место высоким или экстравагантным проявлениям того патриотизма, который в наш рассудительный век, к великому недоумению мудрецов, разгорается с энергией, соответствующей процессу цивилизации.
Но чему же тут удивляться? Это неизбежно[3].
Вернемся к толпе; она интересна с точки зрения социальной эмбриологии, потому что показывает нам, каким образом новое общество могло и даже должно было образоваться вне семьи; я не говорю – раз образовавшись, удержаться без семьи. Я утверждаю, что существуют два различных зародыша обществ – семья и толпа; и смотря по тому, из какого источника нация главным образом возникла, и откуда происходили влияния, под которыми она развивалась, она может принять самые различные оттенки. Разумеется, обе формы происхождения во многом сходятся: как в том, так и в другом случае общество возникает по внушению, а не по договору. Договор, как встреча нескольких желаний, независимо друг от друга появившихся и оказавшихся в согласии друг с другом, – чистая гипотеза. Напротив, внушение как акт, вызывающий стремления, согласные с той высшей волей, в которой они имеют свой источник, – вот элементарное социальное явление.
Всякая толпа, как и всякая семья, имеет главу и безусловно ему подчиняется.
Но суеверное уважение и подчинение сына отцу у домашнего очага – одно, а мимолетное увлечение, вызванное вожаком толпы, – другое. Когда в общественной жизни царит семейное, земледельческое или сельское начало, то в ней господствует исключительно подражание обычаю, с преобладанием чисто личных интересов и с тем величественным спокойствием, которое так характерно для египтян и китайцев.
Когда на смену является стадность, то начинает действовать уже подражание – мода, внося сюда свою нивелировку и свои изменения, свою ассимиляцию на больших расстояниях и свои быстрые трансформации.
В деревенских обществах господствует семейное начало: там население поддерживается и увеличивается только в силу своего естественного прироста; в городах господствует общество – толпа: со всех сторон стекаются туда люди, оторванные от своего крова и соединившиеся случайно.
Вот, отчасти, почему в предыдущей главе я счел нужным придать такое большое значение разнице между сельской и городской формой грабежа.
Но безразлично знать, явилась ли склонность к преступлению плодом плохого домашнего воспитания или вредного влияния товарищей. Неустойчивого человека всегда толкают на преступление или семья, или секта, или собрание товарищей в кафе; в последнем случае увлечение, которому он поддается до известной степени, напоминает народное движение, которое толкает мятежника на убийство.
После этих нескольких слов о силе и формах подражания следовало бы изложить его общие законы, которым преступление подчиняется, как и всякое другое общественное явление. Но рамки этого труда заставляют меня ограничиться лишь несколькими краткими указаниями. Мы уже знаем, что пример одного человека, приблизительно так же, как сила притяжения тела, как бы рассеивает вокруг него лучи, сила которых, однако, ослабевает по мере увеличения расстояния между ним и теми людьми, которых коснулся его луч. Слово «расстояние» следует понимать здесь не в геометрическом, а в психологическом значении слова; умножение связей между людьми при помощи писем и печати, духовное общение всякого рода между согражданами, рассеянными по обширной территории, уменьшает, в этом смысле, расстояние между ними. Возможно, повторяем, что благородный пример всего окружающего общества благодаря его отдаленности может нейтрализоваться в душе бродяги влиянием нескольких товарищей.
В экономическом, лингвистическом, религиозном и политическом отношении наблюдается то же самое: по соседству с большими городами существуют еще деревни, имеющие мало сношений с городом; в них сохраняются старинные потребности и понятия, там заказывают полотно ткачу, любят есть черный хлеб, творят только на простонародном наречии и верят в колдунов и в колдовство. Это замечание никогда не следует терять из виду. Теперь, вместо того, чтобы брать каждый пример отдельно, рассмотрим соотношение нескольких примеров и поищем результатов их обмена. Прежде всего, каким бы низким и презренным ни был субъект, постоянное сношение с ним очень высокопоставленных и очень гордых людей не преминет оставить в последних известное смутное стремление ему подражать; доказательством того служит заразительность произношения, самый высокомерный хозяин, если он живет в деревне один со своими слугами, кончает тем, что заимствует у них некоторые интонации и даже обороты речи так же, как самое холодное тело все‑таки сообщает свою теплоту телу более теплому. Но как в общем согревание теплого тела холодным почти ничтожно в сравнении с значительным согреванием холодного теплым, так в наших обществах часто, даже всего чаще, действие, производимое примером рабов на хозяина, детей на взрослых, светских людей на духовенство (во время благоденствия нашей теократии), невежд на литераторов, наивных на опытных, бедных на богатых, плебеев на патрициев (в блестящие периоды господства аристократии), поселян на горожан, провинциалов на парижан – словом, действие, производимое примером низших на высших, можно игнорировать и считаться только с действием обратным, заключающим в себе верное объяснение истории. Во всякую эпоху существует чей‑нибудь признанный всеми (иногда несправедливо) авторитет; он составляет привилегию того, кто, будучи более богат потребностями, идеями, дает больше примеров для подражания, чем получает их. Неравномерный обмен примерами, управляемый этим законом, имеет своим результатом тяготение социального мира к состоянию общей нивелировки, аналогичной тому универсальному однообразию температуры, которое стремится установить закон испускания телами тепловых лучей.
Иногда, и даже слишком часто, бывает, что политическое и военное могущество находится в руках нации или класса, наиболее бедного просветительными примерами. В этом случае подчиненная нация или класс, считая себя выше господствующей нации, ограничивается подчинением и отказывается ассимилироваться.
Вот частая причина как притеснений, так и кровавых революций. Победитель прежде всего сознательно или бессознательно хочет, чтобы ему подражали, и если этого нет, он не верит в реальность своей победы.
До такой степени ясно он всегда чувствует, что подражательное условие есть социальное действие по преимуществу. Он старается поэтому всевозможными способами, грубым насилием или открытым давлением, навязать побежденному не только свое иго, но еще и свой тип.
Филипп II, например, применил первый способ к андалузским маврам. Это были самые трудолюбивые, самые богатые, самые культурные и не менее верные, чем другие, его подданные. Но они ревниво охраняли их национальные обычаи, их костюм, пищу, жизненную обстановку, не позволяя себе проникаться испанскими нравами. Отсюда происходило все, что говорилось тогда против них, и вся та ненависть, которую они внушали народу и духовенству победителей. «Победивший народ, – вполне основательно замечает по этому поводу Forneron, – всегда будет недоволен теми, кто пользуется покровительством его законов, не сливаясь с ним воедино»[4], то есть против тех, кто подчиняется, но не подражает ему. Декреты Филиппа II, изданные в 1566 году против мавров при одобрении всех христиан, имели целью сделать подражание мавров христианам везде и во всем обязательным. «С 1‑го января следующего года, – говорит Форнерон, – мавры не могли иметь ни армии, ни рабов, ни костюмов по своему вкусу: они немедленно должны были облечься в панталоны и куртки, и не скрывать под чадрой и фередже лица и плечи своих женщин, вынужденных носить с этих пор токи и фижмы, забыть свой язык и в течение 6‑ти месяцев изучить испанский и т. д.». Вот деспотизм, доведенный до безумия; известно, сколько потоков крови пролилось благодаря ему. Но разве среди эпох и наций, хвастающихся своей демократической веротерпимостью, не бывало, чтобы какая‑нибудь господствующая секта, якобинская или пуританская, преследовала, в сущности, ту же цель, захватывая в свои руки национальное воспитание и переделывая по‑своему души детей или попросту, без декретов и битв, отрешая от всех должностей и подвергая всем формам отлучения от церкви тех, кто упорно оставался иным, чем были они? Тем не менее, справедливо, что внушаемое таким образом подражание не распространяется и не проникает глубоко; другими словами, социальное превосходство, более богатое просветительными идеями, кончает тем, что берет верх над политическим могуществом даже в том случае, если последнее не принадлежит ему и даже ему враждебно; я исключаю такие случаи как радикальное истребление, имевшее место по отношению к маврам в XVI веке. История изобилует иллюстрациями этой истины. Зайдите в жилище крестьянина и присмотритесь к его обстановке: от вилки и стакана до рубашки, от точила до лампы, от топора до ружья нет ни одной вещи из его мебели, одежды или инструментов, которая бы прежде, чем попасть в его хижину, не была раньше, в качестве предмета роскоши, в употреблении у королей, высших военных и духовных сановников, затем сеньоров, буржуа и, наконец, соседних землевладельцев. Поговорите с этим крестьянином: вы не найдете у него ни одного представления ни о праве, ни о земледелии, ни о политике, ни об арифметике, ни одного семейного или патриотического чувства, ни одного желания или стремления, которое по происхождению не оказалось бы открытием или смелой инициативой, идущими с верхов общества и постепенно спускающимися до самого его дна. Его французский язык, на котором он начинает правильно говорить, – эхо соседнего города, который, в свою очередь, перенял его из Парижа, точно так же и его местное наречие, которым он еще пользуется (предположим, что дело идет о южной Франции), или передано ему из соседних замков, копировавших провансальские дворы, или тот латинский язык, на котором он начал говорить после Юлия Цезаря, потому что галльская аристократия вынуждена была говорить на языке победителей. Даже его ненависть к старому порядку была внушена ему лицами, стоящими во главе старого порядка; его потребность равенства исходит из якобинских клубов, которые, в свою очередь, усвоили ее из философских салонов, где в обществе красавиц и остряков той эпохи обсуждались новые произведения Руссо. Его ревнивое пристрастие к земле перешло к нему от крупных феодальных собственников, которые всей душой были преданы земле, и которых его предки имели двойное основание копировать в течение целых веков как своих соседей и господ. Социальная иерархия всего больше благоприятствует распространению примеров. Аристократия – это как бы водоем, из которого последовательно распределяются, падая один за другим, каскады подражания. Если крупная промышленность сделалась теперь возможной, если проникновение в самые недра народных масс населения новых потребностей, вкусов и одинаковых понятий открыло ей широкие и необходимые для нее рынки, то не обязан ли настоящий процесс уравнения всех прежним неравенствам? Но подождем думать, что движение это остановится; в эпоху демократии дело аристократии продолжается, и притом в более широком масштабе, столицами[5]. Последние во многом походят на первую. Аристократия во дни своего величия блистает гениальностью, роскошью, великодушием, храбростью, любезностью, предприимчивостью, она покупает эти блестящие качества дорогой ценой безумия, преступления, самоубийств, дуэли, незаконных рождений, всевозможных пороков и болезней. Столица не менее роскошна, не менее тлетворна, не менее гениальна и пристрастна к новизне: она проявляет тот же эгоизм и ту же дерзость, она глубоким презрением платит провинции за ее глубокий восторг перед ней и относится к ней так же, как дворянство относилось когда‑то к простонародью, с удовольствием оплачивавшему его долги и его капризы; она страдает меньшей рождаемостью и усиленной смертностью, и благодаря язвам, которые ее точат, – туберкулезу, сифилису, алкоголизму, нищенству, проституции, – она неизбежно погибла бы, если бы, как и всякая существующая аристократия, не обновлялась притоком новых элементов[6].
Она поддерживается иммиграцией, как римский патриархат – усыновлением. Таким образом, современный моралист, чтобы предсказать, какова будет мораль будущего, должен иметь в виду примеры больших городов, как прежний моралист вполне основательно изучал то, что происходило в жизни дворов, салонов и замков.
[1] Вообще известно, что даже для сумасшедших, страдающих так называемым импульсивным помешательством, характерной является не сила побуждений, а слабость внутреннего противодействия им.
[2] Разумеется, необходимо, чтобы все эти люди походили в главном друг на друга, чтобы объединяла их национальность, религия или общественное положение.
[3] Происхождение самой непонятной популярности и непопулярности во время выборов дает другой прекрасный пример той роли, которую играет подражание в общественной жизни. Когда несколько избирательных голосов подряд называют одно и то же имя или стоят за одну и ту же идею, голос одного департамента увлекает за собой голос другого, и голоса за и против поднимаются как морской прилив. После нескольких баллотировок человек самый обыкновенный вдруг делается великим и повсюду возбуждает искренний энтузиазм людей, не знающих его, но слышащих, как его не менее искренно превозносит толпа, которой он также совершенно неизвестен. Бывает и наоборот: к человеку сначала относятся подозрительно, потом с явным презрением, затем смотрят на него как на последнего мошенника, и, наконец, негодование честных рантье становится так велико, что они убили бы его, если бы он имел несчастье им показаться. История буланжизма в этом отношении весьма поучительна.
[4] Тот же автор прибавляет: «То же отвращение замечается теперь по отношению к евреям у христиан и к китайцам у жителей восточной Америки».
[5] И наоборот, дело столиц продолжает образованная ими же аристократия, которая их переживает. В сущности, все относительно, и под словом «столица», когда речь идет о лесах старой Германии или о первобытном Лациуме, следует разуметь всякое местечко, более крупное, чем соседние деревни. Там всегда зарождается и образуется патриархат. Со своей обычной глубиной Нибур отнес главную внутреннюю борьбу римской истории, борьбу плебеев с патрициями, на счет различия между Римом‑городом и Римом‑деревней, которое и послужило источником этой борьбы. Такая борьба, собственно, составляет сущность всякой истории. Каждый день перед нашими глазами обостряется тот конфликт, который является ее последней формой, это – состязание на выборах между крестьянином и рабочим. Ее основание заключается в человеческом организме, мускулы которого, лучше питаемые деревенской жизнью, соприкасаются с нервами, которые городская жизнь развивает до крайности.
[6] Как дворянство старого порядка, современная столица осталась хранительницей дуэли. В моей статье по этому поводу я пытался доказать, что дуэль стала главным образом городским явлением, и что без больших городов этот предрассудок исчез бы очень быстро. С 1880 до 1889 год из 598 дуэлей, внесенных в ежегодник Ferreus, 491, по моим расчетам, – парижского происхождения; остальные 107 ведут происхождение из Марселя, Лима, Лиона, Лиможа и т. д., не существует, так сказать, сельской дуэли, как будто потому, что сельская честь слишком мизерна, чтобы заслуживать обращения оружия против ее нарушителя. Преобладающая форма городской дуэли – литературная, довольно, поэтому, безобидная.
|