Посмотрим, какое отношение к нашему предмету имеет все сказанное. Как это ни странно, есть очень серьезные основания утверждать, что современные пороки и преступления, гнездящиеся в низших слоях общества, проникли туда с верхов его.
Во всяком зарождающемся или возрождающемся обществе, когда производство вина редко и затруднительно, пьянство сначала бывает лишь королевской роскошью, а потом аристократической привилегией. Короли Гомера пьянствовали, наверное, больше, чем их подданные, вожди меровингов – больше, чем их вассалы; средневековые сеньоры – больше, чем их крепостные.
Еще в XVI веке, в Германии, «известная автобиография рыцаря Швейнихена доказывает, что самое грубое пьянство не считалось позорным для лица знатного происхождения». Он рассказывает, как вещь самую обыкновенную, что три первые ночи после свадьбы он ложился в постель совершенно пьяным, как и все новобрачные.
Привычка курить, такая распространенная теперь во всякой среде, может быть, даже больше распространенная среди народа, чем среди привилегированных классов, где начинают уже против нее бороться, развивалась таким же образом. Яков I Английский, сообщает Роше, обложил табак в 1604 году очень высоким налогам, «потому что, гласит закон, низшие классы, зараженные примером высших, портят себе здоровье, оскверняют воздух и заражают почву».
Неверие масс, кое‑где составляющее контраст с относительной религиозностью последних отпрысков старой аристократии, происходит, тем не менее, от последней. Бродяжничество в тысяче современных видов – порок главным образом плебейский; но, заглянув в прошлое, мы увидим, что не ошибаемся, если будем считать предшественниками наших бродяг и бродячих музыкантов благородных пилигримов и менестрелей средних веков. Браконьерство, другой рассадник преступления, игравшего в прежние века вместе с контрабандой роль, подобную роли современного бродяжничества, еще более непосредственно связано с жизнью сеньоров. В «Старом порядке» Тэна указано значение браконьерства в XVIII веке во всех местных землях. Это значение объясняется, несомненно, тем, что охота была привилегией феодалов, и бедняк, с оживлением, смелостью и невероятным увлечением принимавший в ней участие, стремился к ней не столько из бедности, сколько из смутного представления, что охота его некоторым образом облагораживает.
Существовали браконьерские предприятия по примеру больших королевских охот; браконьеры в числе от 25 до 50 человек обменивались смертельными ружейными выстрелами со стрелками охраны и учились, таким образом, разбою.
Отравление стало теперь преступлением невежд[1]; а в XVII веке оно еще было преступлением высших классов, как доказывает эпидемия отравлений, свирепствовавшая при дворе Людовика XIV, от 1670 до 1680 года, вследствие ввоза какого‑то яда итальянцем Exili. Маркиза Бренвиллье – по прямой линии прародительница Локуст из простонародья в наших деревнях. За столом всех прежних королей, а затем и главных сеньоров в средние века, вплоть до XVI века, утвердился обычай не подносить хозяину ни одного блюда, не попробовав его раньше, из страха, не отравлено ли оно. Эта черта доказывает, насколько часто практиковалось это преступление при дворах и замках, особенно в Италии. В средние века Италия была образцом для наций.
Обычное в средние века убийство через наемных убийц и так называемых bravi, очень распространенное в Италии и Германии, не было ли переходной фазой, которую оно должно было пройти, спускаясь из верхних слоев общества в нижние?
Возможность убивать, из которой вывели потом право убивать, было во всяком первобытном обществе отличительной привилегией высших классов. Великие дни Оверни, как бы ни были они прекрасны в превосходном рассказе Flèchier, достаточно ясно доказывают, каковы были тенденции дворянства в остальных странах.
Очень поучительна эволюция политического убийства.
Были времена, когда короли и главы республик убивали собственноручно, Клавдий, например. Мало того, они убивали преимущественно своих ближайших родственников; отцеубийство, братоубийство, женоубийство, детоубийство, совершаемые хладнокровно à la Тропман, были специальностью меровингов, как можно видеть из каждой страницы Григория Тура. Позднее принцы убивали через наемных убийц; доказательства этого имеются в архивах Венеции. Lamansky, который пользовался ими, нашел там, от 1415 до 1768 года, более 100 постановлений Совета Десяти, относящихся к подобного рода поручениям. Вот, наудачу, один образчик: «1448 г. 5 сентября. Совет Десяти поручает Лоренцо Миньо найти какое‑нибудь лицо, которому он мог бы предложить убить графа Франческо (Сфорца), и которому, после приведения этого в исполнение, он может обещать от 10 до 20 тысяч дукатов»[2].
Наконец, наступает время (и повсюду, к счастью, раньше, чем в Венеции), когда государственные люди начали краснеть за подобные поступки; в это время цареубийства и убийства тиранов уже по собственному почину совершаются возбужденной толпой.
Нужно заметить, что сильное увеличение числа частных убийств, насколько можно судить о прошлом, не имея статистических данных, следовало непосредственно за вспышками внешних или междоусобных войн, то есть после крупных злоупотреблений официальным убийством в пользу государства. Не будет ли уместно предположить, что жестокость древних карательных мер, таких кровопролитных, служила ужасным примером, торжественно преподаваемым высшими классами общества жестоким людям, и что излишества при публичном преследовании преступлений могли только еще более разжечь и частную месть?
Поджог – это преступление низших классов нашего времени – был преимуществом феодалов.
«Разве не известно, что маркграф Бранденбургский хвалился однажды, что в течение своей жизни сжег 170 деревень?».
Чеканка фальшивых монет производится теперь в каких‑нибудь горных вертепах и городских подвалах, но раньше она долго была монополией королей. Правительство ограничивается теперь распусканием фальшивых слухов. Презираемое теперь воровство имело блестящее прошлое. Montaigne, без особого негодования, сообщает, что многие из его знакомых молодых дворян, которым родители давали слишком мало денег, пополняли свои ресурсы воровством. Зачем им было особенно стесняться, когда в ту же эпоху король Генрих III разорял и облагал данью по своему усмотрению парижских купцов; когда было в обычае, даже среди самых дисциплинированных войск, разорять захваченные города и вымогать огромные выкупы за военнопленных, взятых при помощи засады и измен, даже при междоусобных войнах? Лишение свободы[3], еще недавно практиковавшееся разбойниками Сицилии, очень походит на этот прием вымогательства, как abigeato (угон скота) напоминает военные набеги – razzia.
В одной из немецких народных песенок XVI века, сообщенных Янсеном (Janssen), говорится, что «разбой дворянства нестерпим», что дворяне считают воровство «почетным занятием» и что доходит до того, что разбою обучаются так же, как «обучают грамоте людей». Вернер Ролесвинк (Wemer Roleswinck) дает нам несколько подробностей относительно того, как воровали молодые дворяне в Вестфалии (1487).
Когда они отправлялись в деревню, то пели на простонародном наречии их страны: «Будем разорять и грабить без пощады! Лучшие люди страны умеют хорошо это делать».
Те же нравы в менее вопиющих, но более коварных формах приписывают, как и подобает, легистам; здесь чувствуется разница между грабительством городским и сельским. Во всех планах германской реформы XV века говорится о «разбое дворянства». Хроникер той же эпохи говорит, что благодаря рыцарям‑грабителям дороги не безопасны. Гетц фон Берлихинген и Франк фон Зикинген – блестящие воплощения аристократического грабительства XV века.
В Италии наблюдается тоже нечто подобное: помещики грабят и требуют выкупа с путешественников, купцов и судохозяев. Франция в этом отношении имеет некоторые преимущества; наше дворянство и особенно наши короли, кроме исключений, особенно размножавшихся благодаря влиянию Италии в XVI веке, отличаются среди остальных замечательной кротостью и великодушием. Правда, наши короли не брезговали произвольной конфискацией имуществ, и наши дворяне даже в XVII веке, если судить по многочисленным литературным примерам того времени, имели очень растяжимые понятия о деликатности.
В Bourgeois gentilhomme Дорант (Dorante), представляющий собой тип элегантного кавалера, модного щеголя, совершает настоящее злоупотребление доверием в ущерб Журдену; он обязывается от имени последнего снести Доримене драгоценный бриллиант (довольно странное, впрочем, поручение) и дает ей его от своего имени.
Вот маленькая проделка, которая в то время не казалась предосудительной для придворного. И однако же, известно, каким хорошим царедворцем был Мольер. В мемуарах Рошфора есть черта, доказывающая, что важные сеньоры времен Франции делали забаву не из убийства только, но и из воровства. Однажды, рассказывает он, был он в веселой компании, «предложили пойти грабить на Pont Neuf: это развлечение ввел тогда в моду герцог Орлеанский». Рошфор говорит, однако, что он лично чувствовал к нему некоторое отвращение, тем не менее, он наблюдал за ходом дела, забравшись на бронзового коня. Остальные принялись хватать прохожих и забрали 4 или 5 штук плащей. «Но один из ограбленных на нас донес, явилась полиция, и все наши разбежались».
И подумать только, что последние потомки этих феодальных карманников стали теперь чистейшими представителями чести и гордости Франции! Могло ли бы это случиться, если бы наследственность была главным «фактором» в деле нравственности? Кроме того, всюду в Европе существовало право казны на пользование наследством иностранца, что было уже настоящим правом грабежа в пользу сеньоров и в ущерб потерпевшим кораблекрушение у их берегов. Это распространение сверху в нижние слои общества одинаково присуще как городской, так и сельской преступности. Когда в такой стране как Сицилия мы видим процветание сельского грабительства, причем представители его постоянно вербуются из низших земледельческих классов, мы можем быть уверены, что в минувшую эпоху высшие земледельческие классы, которые теперь ограничиваются лишь покровительством этому дерзкому грабительству, занимались им когда‑то сами.
Точно так же, когда шайка взбунтовавшихся злодеев терроризирует столицу и держит в страхе правительство, то нужно вспомнить, что в свое время государственные люди не стыдились пускать в ход резню и вымогательство, против которых они теперь принимают меры репрессий[4].
Мне нет надобности в конце концов напоминать, что во все эпохи их благоденствия дворы монархов и аристократов, как теперь столица, были для остальной нации школами прелюбодеяния, самовластия и нравственной распущенности. Все преступления против нравственности имеют причиной примеры, идущие с верхов общества.
Изнасилование считалось еще большим, чем грабеж, убийство и поджог, развлечением для военных и правящих классов, когда город или замок брался приступом и тотчас же разорялся. Brântam весело рассказывает об этих ужасных оргиях.
А сколько преступных посягательств, совершенных в мирное время в сфере промышленного и земледельческого населения, породил военный обычай насиловать и грабить в военное время, считавшийся как бы правом войны?
Из всего этого вовсе не следует, что было время, даже в эпохи самые варварские, когда убийство, воровство, изнасилование и поджигательство были исключительной монополией высших слоев нации; но это доказывает, что когда человек, принадлежащий к низшим слоям, оказывается убийцей, вором, stuprator’ом или подражателем, он выгодно отличается от других благодаря внушаемому им ужасу, – в некотором отношении облагораживался и, так сказать, со взломом входил в правящие круги. Во время варварства, то есть общественной неурядицы, раздробленности и хронической враждебности, всякий деятельный, предприимчивый и отважный человек стремится сделаться главой шайки, как в эпоху мира и тесной общественной жизни он хочет быть главой дома. Затем, если его преступный промысел имеет успех, он уже хочет заставить величать себя королем, как что сделал каламбрийский разбойник Маркой, провозгласивший себя в 1560 году королем. Этот факт, часто наблюдаемый в Италии, может отчасти служить объяснением происхождения не только христианского, но и всякого другого феодализма, например, греческого и индусского[5].
«Маленькие (итальянские) государи, начавшие с какого‑нибудь разбойничьего подвига (речь идет о XV веке), очень многочисленны и отличаются жестокостью», – говорит Gehbart. Разве эта преступная жестокость правящих классов в Италии в XV и XVI веках не могла способствовать объяснению печального факта распространенности кровавой преступности среди современного итальянского народа? И не обязаны ли французы своей меньшей склонностью к убийству относительно мягкому характеру своих предков?
[1] Есть исключения из этого правила; таково, например, драматическое дело Ain Fezza, разбор которого заканчивается теперь, когда я исправляю корректурный лист этой страницы.
[2] Жан‑Мари Висконти пользовался убийцами иного рода: он травил собаками миланских буржуа.
[3] В одном уголовном процессе, о котором сообщил мне один уважаемый археолог, виконт de Gérard, разбиравшемся в 1653–1654 годах в сарлатском суде, один из потерпевших целых 8 дней содержался в подземной темнице в замке некоего М… на хлебе и на воде, и был освобожден только после уплаты крупной суммы.
[4] По поводу истории испанской литературы Brunettière (Revue des Deux Mondes, март 1891) замечает, что рыцарский роман был отцом уголовного романа, посвященного подвигам разбойников и мошенников. От Амадиса до Картуша и Мадрена буквально один шаг. Разве эти последние не «странствующие рыцари» в своем роде? Нельзя ли сказать, что по мере того как общество складывается, организуется и упорядочивается, лица, которые в прошлом были бы рыцарями, превращаются в настоящих мошенников? Не играет ли здесь роли своеобразный взгляд на возможность, не ударяя палец о палец и не имея полушки, жить на дворянскую ногу, – как на своего рода point d’honneur? В наше время такое point d’honneur легко приводит к тюрьме и каторге. История говорит нам о временах Карла V, когда такой взгляд приводил к завоеванию Мексики или Перу.
[5] Не забудем, однако, что это заражение преступностью от аристократии всегда вознаграждалось и, по большей части с избытком, в особенности же в XVIII веке, ее благотворным влиянием. Особый характер как добродетелей, так и пороков народа ведет свое начало от прежних вождей. Если чувство рыцарской чести вульгаризовалось во Франции, где оно выражается в частых дуэлях, если высокомерная гордость и независимость характеризуют теперь испанца, а энергия и любовь к свободе – англичанина, то это не простой только вопрос расы: позволительно видеть в этом результат векового влияния аристократии на все эти нации. Ясно, что из подражания когда‑то правившим классам всякий испанец хочет быть идальго, и самый последний французский плебей дерется теперь на дуэли. Прежде поединок был аристократической привилегией, как и рыцарская честь.
|