Во всем предыдущем я поставил себе задачей показать, что по способам ли своего распространения и укоренения, или по природе своих несогласий и согласований с другими видами деятельности, преступление подчиняется общим законам, которыми управляются общества. Но мы изучили таким образом лишь соотношения между различными группами сосуществующих подражаний, особенно между группой труда и группой преступления.
Остается дополнить эту картину, указав вкратце, что изобретения, последовательные подражания, результаты которых составляют историю преступления, заменяли или присоединялись друг к другу согласно законам социальной логики, относящимся к смене и накоплению изобретений и вообще последовательных подражаний[1]. Другими словами, речь идет о том, чтобы выделить аналогии между историческими видоизменениями преступности и видоизменениями индустрии, я мог бы даже прибавить – права, языка, религии и т. д. Но так как эти соображения имеют только второстепенный интерес с точки зрения применения карательных мер, то я и не буду о них распространяться.
Я ограничиваюсь сначала лишь указанием на то, что всякая социальная трансформация, рассматриваемая в своих внутренних, элементарных подробностях, всегда состоит в логическом поединке или логической совокупности двух изобретений, из которых одно, новейшее, противоречит другому или согласуется с ним, противодействует ему, более успешно достигая той же цели или порождая цель, противоположную цели последнего, или содействует ему, прибавляя к нему усовершенствования, не изменяющие его природы, или усиливая и распространяя потребности, то есть цель, к которой он стремится. Вот простое и общее правило, не допускающее никаких исключений, которое преобладает в социальной трансформации; ясно, что и преступление ему подчиняется. В каждом шаге истории убийства, например, мы видим, как бронзовый топор борется с каменным, и железный – с бронзовым, мушкет – с самострелом, револьвер – с пистолетом, и в каждом шаге истории передвижения с места на место мы видим, как цельное колесо заменяется колесом со спицами, экипаж без рессор – рессорным, дилижанс – локомотивом[2].
Или же мы наблюдаем, как убийство из сыновней любви постепенно побеждается на каком‑нибудь острове новыми религиозными идеями – христианскими, буддистскими, мусульманскими, которые не позволяют смотреть на убийство старых родителей как на первый долг хорошего сына; точно так же паломничество к могиле какого‑нибудь святого постепенно вытесняется каждой из новых доктрин или новых мод, уменьшающих веру в святость паломничества и в его необходимость[3].
Мы знаем еще, что именно вследствие небольших прибавлений, всегда состоящих из нового приема, присоединенного к группе старых приемов, грабеж со взломом или фабрикация банковых билетов беспрестанно совершенствуются, как фотография или электрический телеграф; или развитие угона скота в одной стране и похищение документов у их владельца в другой зависят там от степени содействия, которое оказывает этим преступлениям ввоз новых пород домашних животных или выпуск новых коммерческих документов, передаваемых друг другу в руки, способствующие развитию алчного стремления к новому виду богатства; точно так же совершенствуется и металлургия при каждом новом способе применения железа, вследствие которого подымается спрос на этот металл.
Благодаря попеременному или скомбинированному действию этих различных логических операций преступность в каждой стране год от года изменяет свой вид и свою окраску. Глядя на вещи со стороны, можно подумать, что известные виды преступлений существовали во все времена. Но нельзя сказать того же о различных видах промышленности.
Всегда существовало производство пищевых продуктов, одежды, жилищ, оружия, украшений, произведений искусства.
Но разве менее верно, что способы питания, вооружения и т. д. существенно изменились со времен троглодитов до нашего времени, и не меньше видоизменились способы отравления, поджогов, мошенничества и даже убийства? Разве менее верно в особенности то, что индустрия, по‑видимому, оставшаяся такой же, как была, и сохранившая те же приемы, глубоко изменилась, если она не отвечает на те же самые потребности, но применяется к новым функциям, если, например, известные постройки, употреблявшиеся раньше для помещения греческих статуй богов, служившие местом для совершения молебствия, служат теперь помещением для сутяг и льстят тщеславию какого‑нибудь частного владельца, или если ковры, которые делались когда‑то для арабов, молчаливо собиравшихся в своих палатках, фабрикуются теперь для того, чтобы стлать их под ноги дамам, болтающим в каком‑нибудь салоне? То же самое происходит и с преступлением: воровство, удар ножом, поджог бывают разные. Поджог в былые времена из мести чужого дома и поджог своего собственного дома из корысти имеют общим только название.
Я говорил уже, насколько само самоубийство бывает различно, смотря по тому, является ли оно актом религиозного фанатизма, как в Индии, средством отомстить врагу или геройским способом реабилитации своего имени, как в Китае, или следствием отчаянного положения, как в Европе. В начале образования обществ ненависть и голод, а больше всего любовь порождали все преступления; позднее преобладающими двигателями делаются уже более сложные страсти, религиозный фанатизм, фамильная месть, супружеская ревность, чувство мужской или женской чести, наконец, желание роскоши, комфорта, оргийных забав и городских удовольствий. Что в том, что в различные эпохи убивали и крали одним и тем же способом, что, впрочем, не совсем верно?
Изменилась душа преступления. Французская статистика 1880 года, сообщая нам, насколько изменилась менее чем в 50 лет пропорция различных факторов преступности – мести, ревности, тщеславия, корыстолюбия – обнаруживает силу внутренних причин, производящих это изменение. И наоборот, часто бывает, что одна и та же потребность удовлетворяется промышленностью при помощи самых разнородных продуктов, а преступностью – самыми, по‑видимому, различными действиями. В этом случае наблюдается настоящий преступный метапсихоз. Полинезийский воин, который скупает отрубленные головы, чтобы сделать себе поддельный трофей и присвоить себе славу за небывалые подвиги, немногим отличается от европейца, который за деньги или ценой какой‑нибудь подозрительной сделки покупает себе орден.
Не нужно забывать этого внутреннего переворота известных преступлений под обманчивым постоянством их внешности, если хотят справедливо судить о прошлом. Имеем ли мы, например, право сожалеть о тех временах, когда общества не интересовались необходимостью наказывать за убийства или разграбление и предоставляли семье убитого мстить за его смерть или за нанесенный ей материальный ущерб?
Вместо того чтобы приписывать этим временам нелепое равнодушие к своим самым важным интересам, мы лучше бы сделали, если бы в этой особенности их судопроизводства сумели увидеть доказательство того, что их обычная преступность глубоко отличается от нашей. Всегда и везде, у самых новых народов, когда убийство или даже дерзкий грабеж совершался вследствие такой причины, что все могут ждать повторения преступления, если оставить его безнаказанным, все невольно подают голос за то, чтобы наказать виновного. Известен закон Линча в Америке.
Во всех обществах в период их образования самопроизвольно устанавливается подобный этому обычай, соответствующий деятельности современного прокурора. Я заключаю отсюда, что так как у известных народов и в известные эпохи, у германцев, например, убийства и грабежи наказывались только семьей жертвы, то эти деяния были вообще актами мести, вызванными ненавистью одной семьи к другой, как в Корсике.
То же относится и к убийствам, совершаемым аннамитами в Кохинхине и арабами в Алжире; гнев, ревность и мстительность, по словам Lorion и Kocher, – их обильные источники. Доказательством служит указанный двумя этими учеными факт, что аннамиты и арабы убивают друг друга, но не европейцев.
Напротив, с нашего времени и у нас в Европе преступность, если и не такая высокая, опасна совсем с другой стороны; несомненно, известно, что убийца, ворвавшийся со взломом к старой даме, чтобы ее убить и обокрасть, ворвался бы таким же образом к первому встречному, если его оставить на свободе. Каждый заинтересован, значит, в том, чтобы его наказали; и если наше общество берет на себя заботы о его преследовании, то нам тут еще нечем хвалиться. Это доказывает, в сущности, что корыстолюбие стало обычным фактором убийства. Впрочем, когда опасный для всех разбойник появлялся в античном мире, то чувство общей опасности всегда возбуждает всех против него, как против чудовища, которое нужно истребить, против героя мстителя или Геркулеса. Ненависть к преступлению переносят на него через посредство мифа или легенды. Затем правило чисто семейных преследований было не без важных исключений. У германцев, например, были преступления, преследуемые и наказываемые смертью всей нацией. Но какие это были преступления? Дезертирство, трусость, позорное поведение[4]. Ясно, что эти преступления были единственными, пример которых считался заразительным, способным распространяться, а не оставаться на одном месте. Если бы и тогда на убийство толкала корысть, то его не преминули бы причислить к этому перечню, в котором оно занимало бы теперь почетное место. Из одного эдикта Шильдеберта от 596 года мы узнаем, что в его время в Галлии были разбойники и мошенники, которые убивали и грабили на больших дорогах; согласно этому эдикту они были лишены преимущества откупаться денежными штрафами: по судебному приговору они заковывались в цепи и подвергались казни. Этот акт королевской воли, несомненно, только урегулировал прежнюю практику. Но признанная только в ту эпоху необходимость смягчить законодательными текстами старый германский закон подтверждает все, что было сказано выше об усилении и изменении преступности в эпоху меровингов[5].
Этот все менее и менее высокомерный, мстительный и страстный и все более и более сластолюбивый, расчетливый и корыстолюбивый характер, который приняла преступность, переходя от варварства, я не говорю от дикости, к цивилизации, присоединяется к общим причинам, которые при каждом общественном строе обусловливают в цивилизованном человеке (по сравнению с варваром) преобладание расчета над страстью, стремления к богатству над гордостью. Особенно гордость, гордость крови, гордость скорее фамильная, чем индивидуальная, представляет собой как бы очень крутую психологическую гору, которую умножение всех общественных отношений в конце концов обнажает и постепенно делает более низкой в то время, как нанос искусственных потребностей и утонченных наслаждений непрестанно нарастает у ее подножия. Все искусства, вся промышленность носят на себе следы этого великого духовного движения. Живопись, скульптура, музыка, архитектура, поэзия одинаково начали с того, что единственной темой считали прославление короля, героя или бога, а единственным двигателем – артистическую славу, и кончили они все тем, что стали стремиться удовлетворять потребностям комфорта и тонких наслаждений, распространившихся в обществе, или гнаться не только за почетным, но и за материальным успехом, который завоевал даже сердца артистов. Всякий промысел (за исключением, разумеется, тех промыслов, которые удовлетворяют наиболее грубым потребностям, и которые я сравниваю с кражей съестных припасов и с антропофагией, вызванной голодом) и всякая промышленность также начинают с того, что работают на великих мира и по большей части для славы ремесленника, и точно так же кончают тем, что служат вкусам всех и каждого за денежное вознаграждение. Насколько роскошь варварских времен стремится к пышности и тщеславию, настолько же роскошь позднейших времен стремится к изяществу, грации, изнеженности и простоте. Как прежние убийцы представляли опасность лишь для тесного круга людей, имеющих с ними личные счеты, так полезность прежних промыслов оценивалась, и вполне основательно, лишь небольшим числом лиц, несколькими семействами, которым производитель исключительно посвящал свой труд. Теперь все общество заинтересовано в процветании всякой новой промышленности так же, как и в появлении новых видов преступности.
Заметим, что эти изменения бесповоротны. Впоследствии мы будем иметь еще случай повторить это замечание. Теперь уже непонятно было бы, по крайней мере, после воцарения нового общества на обломках старой цивилизации, возвращение нашей корыстной, сластолюбивой и утонченной преступности к страстной, гордой и грубой преступности наших предков, как непонятен был бы переход от современных драм к трагедиям Rotrou и даже Расина и мистериям средних веков, или от наших жанровых картин к фрескам монастырских капелл, или от наших железнодорожных служащих к братьям средних веков, которые из милосердия делали мосты и дороги, и к каменщикам, строившим готические соборы, или даже от наших аналитических наречий, удобных для всеобщего употребления, к прежним синтетическим наречиям, сложным, звучным и торжественным, пригодным только для аристократии праздного и болтливого населения. Эта бесповоротность характерна для всех, не только органических, но и физических трансформаций. Ни одно существо не вернулось назад по пути своего развития, ни одна река не вернулась к своим истокам. Почему? Чаще всего мы этого не знаем; но как будто в том, что касается общественной жизни, ход законов подражания прекрасно объясняет невозможность этого возвращения; эту невозможность предполагает необходимость их применения.
[1] Я придаю здесь общий смысл словам «изобретение» и «подражание» (invention и imitation ), потому что имею в виду лишь имевшие успех изобретения, которым подражали на более или менее обширном пространстве и в течение более или менее долгого времени; остальные не имеют социального значения.
[2] Или как в каждом моменте развития языков мы видим, как говорящий быстро делает выбор между двумя выражениями, старым и новым, и как в результате получается изменение языка вследствие подобных же бесчисленных выборов. Вероятно, таким именно образом слово article заменило слово declinaison , а слово caballus – слово equus и т. д. в образовании романских языков. Не состоит ли также и политическая жизнь из борьбы двух мнений, повторяющейся каждую минуту и при каждом случае, из которых одно говорит да, а другое возражает нет ? Существует ли борьба между тремя борцами? Нет, никогда не бывает больше двух соперничающих элементов налицо при всяком изменении.
[3] Мы видим также, как какое‑нибудь слово выходит из употребления, потому что мысль, которую оно выражает, заменяется другой овладевшей вниманием мыслью.
[4] Тониссен в своем прекрасном сочинении La loi salique говорит, что этот лист, снабженный сведениями Тацитом, быть может, неполон, но когда сам он пытается перечислить преступления, которые нельзя наказывать денежными штрафами по салическому закону и за которые полагается смертная казнь, то находит таких только пять: «измену, дезертирство, трусость, цареубийство, разврат».
[5] Читая «Origines indo‑europpennes» Pictet, среди собранных там предположений удивляешься, видя, насколько аналогии, относящиеся к названию убийство и воровство, но особенно убийство, во всех арийских наречиях определенны, многочисленны и неоспоримы. Это, разумеется, подтверждает тот взгляд, который рассматривает убийство, и притом убийство без корыстной цели, как обычное преступление варваров. Наоборот, подлог, злоупотребление доверием дает, в смысле изысканий, место лишь для редких и сомнительных филологических столкновений.
|